Книга Тайный год - читать онлайн бесплатно, автор Михаил Георгиевич Гиголашвили. Cтраница 9
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Тайный год
Тайный год
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Тайный год

Угрюмо покачал головой:

– Да он, видать, не в себе… Очумел, что ли? Умом тронутый дурачок – кто ещё такое содеять может? С глузда съехал народишко! Умом попятился! С живых людей кожи снимать и кафтаны лепить! – Но вдруг заметив, что Арапышев прячет глаза, цепко схватил его за плечо своей длиннопалой крепкой рукой. – Чего молчишь? О чём думаешь? Об опришных временах? О том, что я, изверг, тоже с людей кожу сдирал? А? А? Так я если и делал такое, то лишь чтоб другим неповадно было предательствовать и клятвопреступничать, во страх и назидание! И на себя кафтанов с ушами не пялил!

Дьяк обмяк и обомлел, под гневными пальцами мысли его обмелели: уж ему-то про опришню было многое известно. Да и как не знать? Весь клан Арапышевых был в опришниках (царь поодиночке не брал – сразу всю охапку мужчин из семьи), а ныне он, Кузема, один остался: отец умер, оба брата повешены за налёт на Богородицкий монастырь, а шурину отсекли голову в Твери за самоуправство. А что скажешь? Ничего. Молчать и радоваться надо, что сам пока жив.

Решил:

– Этого людоядца Офонасьева закуй в рогатку[60] и отошли в Пустозёрск – пусть там в ледяной тюрьме посидит! И скорняка, что кафтан с ушами шил, туда же, во льды, на кандалы! Что задумали – из людей одёжу шить! Что, татаре не люди? Прежде наших отцов тут царствовали будь здоров… Да само слово «отец» от татарского «оте»!.. И Чингисхан весь мир бы взял, да погиб от бабьих подлых рук… Коротка и подла душа у бабы, только рядится цветно… Давай, твой ход!

Арапышев, удивившись, что царь оказался столь милостив к душегубцу Офонасьеву, медлил, мялся, что не ускользнуло:

– Ну! Чего мнёшься, как баба?

Дьяк вкрадчиво крутанул на пальце перстень:

– Государь, места этих рынд… ну, Дружины и Тимохи… освободятся… Нельзя ли моего племяша туда взять? Хотя бы и подрындой? Он парень видный, рослый, честный, уже пять лет в московских стрельцах состоит, ничем себя не запятнавши, все только доброе о нём говорят. А так – с тобой будет, вечным светом осиян… Себя за него в залог ставлю!

Вперился в дьяка, как хищная птица в мышь:

– Вот оно что… Племяш, говоришь? А ты, случаем, не для племяша ли место расчищаешь, моих рынд оговаривая?

Арапышев побледнел:

– Что ты, что ты, государь! Как можно! Не я один ведь этих соглядатаев опрашивал, со мной и Клоп… то есть князь Мошнин, был… Он всё слышал… И писец там был, писарь…

Но это мало что значило. Клоп был – ну и что? Арапышев мог Клопа попросить подтвердить, чтоб племяшу поспособствовать. Не в службу, а в дружбу, так сказать… Вполне – что Клопу какие-то рынды? И разве лет десять назад, придя в ужас от царимого повсеместно казнокрадства, не стали на каждое начальное место по два дьяка сажать, чтоб те друг за другом следили? И что вышло? Оба начинали тащить на пару, вместе и вдвойне!

Больше того – он, по совету Бомелия, цепную поруку учредил, заставляя бояр друг за друга поручаться, да не по одному, а парами: за этого поручаются эти два, за этих двух – те четыре, а за тех четырёх – вот эти шестеро… И если кто-нибудь из цепи сбежит, нагрешит или иные гадости сотворит, то вся четвёрка или шестёрка поручателей отвечает: домами, имуществом, сынами, шурьями, а иногда и жизнями. А как иначе? И сын за отца отвечает, и дядя за племяша, и тёща за деверя – небось в едином дому одной семьёй живут, всё слышат и видят, не глухие, чай! Значит – все однодельцы! Все грешны! Все в сговоре, в стачке!

Но и эти цепочки не помогли: как изменяли, воровали, подличали, бежали – так и продолжают, ибо своя рубашка всего ближе к телу, на то она и подлость, чтобы законов не почитать и слово Божие забвению предавать… Да и Клоп ему с детства известен: на всё способен, хотя сыскарь мировой. Так что надо разобраться с рындами поглубже. Поэтому решил по-другому:

– Дружину и Тимоху пусть ко мне привезут, сам их допрошу, а племяша твоего куда-нибудь пристроим… А вообще, Куземка, скоро мне ни рынд, ни стрельцов не надобно будет, меня другое ожидает, – добавил печально, что ввело Арапышева в сомнение (уж не задумал ли государь чего с собой – или с Московией – сделать?) и заставило, опустив глаза, глупо сказать:

– Слушаюсь, государь!

Игра шла вяло: фигуры переставлялись без огонька, Арапышев, опять явно чего-то недоговаривая, напряжённо перебирал бумаги. Помявшись, рассказал, что три рядских купца из Замоскворечья, сговорившись к польскому королю отпасть, скупили много разного ценного – монеты, кубки, утварь, – уже в телегах тайники заготовили, да царёво око и под землёй видит:

– Тут, государь, надо построже – негоже из державы бежать да ещё золото вывозить, его в нашей земле нет… – осмелился от себя добавить Арапышев. – Да ещё и ругались на тебя и твою родню: «Да кто был-то этот варяг Рюрик, которым великий князь так кичится? Ворюга и ворог – вот кто он был! Вот от кого наш царь начало берёт – от разбойника, чему тогда удивляться? Куда игла – туда и нить! Гедиминовичево колено куда как поспокойнее будет, даже и Мономаховичи сойдут на худой конец!»

Пропустив это мимо ушей, злорадно переспросил:

– Нету, говоришь, у нас золота? А ты поищи как следует под постелями! Поищи, поищи, говорю тебе!

Арапышев, не понимая, всё-таки начал шарить под постелями, наткнулся на кожаный тючок, откуда вылупилось нечто, во влажные тряпицы завёрнутое. Развернул. И глаза на лоб полезли: острым блеском вспыхнул самородок размером с кошку, тяжёлый, видом ярко-жёлтый.

– Что это, государь? Откуда? Золото?

С хвастливым торжеством ответил, что этот кусман золота, запрятав под всякий хлам, три месяца тайно везли из страны Шибир от купцов Строгоновых два козака, коим было строго-настрого поручено доставить находку прямо в руки царю.

– Всё, всё у нас есть в изобилии, только извлекать не умеем, зело темны ещё, за немчинами да фрягами не угнаться. А всё из-за татарья проклятого! Им-то, порожденьям адовым, ничего, кроме лошади, нагайки и сырого мяса, не надобно, а нам – всего мало! Прячь золото назад! А купцов этих кнутами наказать, имущество в казну забрать, а самих – на север, – на что Арапышев, заворачивая самородок, робко заметил:

– Повесить бы надобно прилюдно, пусть бирючи объявят, за какое предательство сии купцы казнены. Дело-то зело серьёзно. Что же будет, если каждый за межу полезет и злато в мешках тащить будет?

Напоминание о «тащить» и злате в мешках неприятно кольнуло душу – подёргал бородку, сухо и едко возразил:

– Они же не тащили, только хотели! Их Бог рассудит, а я от смертных дел удалился, – чем ещё более, чем самородком, удивил дьяка: как это – «удалился»? Но слово царёво – закон. Удалился? Будем ждать, когда возвратишься, на всё твоя и Божья воля!

Вздохнув, дьяк уныло порылся в бумагах, оттягивая самое трудное и делая ладьёй ход, но мало думая – так недобро смотрел на него государь, что внутри всё сжималось и ёрзало. А что делать? Надо говорить. Вот собрался с силами:

– Государь, Белоулина видели в Костроме…

Вот этого никто не ожидал. Вот те раз! Белоулина! Как же могли его видеть, когда он – главоотсечён? Ох, плохое время подбирается, ежели покойники в Костроме оживают.

– Пить подай! Там сыта́ в плошке! – враз высохшим ртом приказал, со злобной досадой ткнув Арапышева ногой в плечо и, пока дьяк вставал с колен за питьём, не чуя от страха тела, замер, а в голове чья-то рука перебирала краткие пугливые мысли: «Да как? Зачем? Неужто? Откуда? Каким макаром? Казнённый Белоулин по земле ходит! Не по мою ли душу явился, выползень адов?»

Арапышев, подав плошку, вернулся к доске и, неслышно встав на колени, исподтишка поглядывал на царя, хорошо понимая, что творится у того в душе. Тогда ведь, год назад, не только царь, а и все, кто был на казни, от страха чуть не померли, даже митрополит бросил Библию и, подобрав рясу, кинулся наутёк, крича что-то несусветное, за ним народ повалил, а первым умчался на коне сам царь, прокричав на ходу, чтоб остальных осуждённых отпустили восвояси…

Случилось то страшное дело в день большой стрелецкой казни на Пожаре, на второй неделе по Пасхе. С раннего утра стояли у плах палачи и псари, чтобы казнить по росписи тех государевых слуг, кои, будучи в опришне, злотворничали и самоуправства творили, и тех, кто татарскому налёту на Москву споспешествовал, и тех, кто трусливо от татар бежал.

Когда прибыл царь – на злом жеребце, в чёрно-золотой кольчуге, – начали не спеша. Семерых казнили, отрубив головы, а восьмым был этот купец, Харитон Белоулин по кличке Харя, обвинён в стачке с крымскими купцами, такой высокий, здоровый и могутный, что его никак не могли на плаху уложить и рот заткнуть, чтоб не орал благим матом на царя «кровопийца» и «зверь». А когда наконец кое-как отсекли ему башку, то она продолжала прыгать по земле и кричать что-то громкое, а труп на плахе вдруг вскочил на ноги и принялся трястись, словно в танце, руками трепеща! И никак его было не свалить! Кровь, струёй бия из шейного обрубка, обливала всех кругом, а на землю упадая шевелилась как живая, светясь, играя, словно алая ртуть, шипя по-змеиному и не поддаваясь тряпью и мётлам в руках пытчиков-вертухаев. Так-то было…

Швырнув плошку на пол, уставился в доску:

– И… И в каком… виде его узрели? Без главы? Или как?

Арапышев утёрся рукавом от брызг:

– Да нет, с головой… Стоит себе на торжище с мелким скобяным скарбом как ни в чём не бывало, кричит: «У широкой Хари и плошки глаже!» Власька-стукач говорит, что лицо у него такое румяное, довольное… И всем громогласно объявляет, что он – тот самый купец, святой Харитон, что после казни восстал… Народ дивится и товар его зело бойко раскупает.

От этих слов стало полегче.

– А, хвалится, хвастает – значит, самозванец! Оживший святой принародно хвастать, петушничать и торговать не будет! Конечно, быть того не может, чтобы ожил… Что тогда с телом сделали?

Арапышев подтянул рукава шубы:

– Как обычно – в скудельницу свалили. А голову в ведре, землёй засыпав, в яме схоронили. Прах к праху… Её тогда псарь едва поймать сумел, ведром накрыв… Под ведром только и затихла…

Поморщился:

– Помню без тебя. А руки-ноги у трупа поотрубали? Нет? Плохо! – Помолчал, потом решил: – А послать в Кострому людей, пусть его сюда приволокут!

– Уже послал, – перебрал Арапышев бумаги, – а как же?

– Ну и ладно. Сколько у тебя по мою душу заготовлено? – с недовольным подозрением кивнул на листы. – Уморить меня сего дня вздумал?

Дьяк пожал плечами: что делать, за долго собралось. Выдавил осторожно:

– Государь, вот ещё одно, последнее, но очень худое…

– Что ещё на мою голову? Мало мне худого?

Арапышев со вздохом всколыхнулся:

– Обозы твои с пушным ясаком около Владимира ограблены, стража перебита, меха пропали… А живым оставшийся стрелец говорит, что перед разбоем петуший крик слышен был! Да не один, а со всех сторон! Словно, говорит, адовы петелы закукарекали! – И значительно поглядел на царя.

Оба молча смотрели друг на друга.

– Вот оно что… Петуший крик! Это похуже Белоулина будет… Подай там с поставца шарик бурый, лекарствие моё… Там и вода должна быть, если какая тварь не вылакала…

Проглотив ханку, дрожа от внезапного мороза в ногах, влез под перину, стал глубже заворачиваться в неё. Арапышев ждал, стоя на коленях и вперившись в доску.


Петуший крик – это очень плохо. Это хуже всего. Это значит, что опять объявился Кудеяр, его старший брат, великий князь Георгий Васильевич, Соломонией Сабуровой, первой и законной женой батюшки Василия, в суздальском Покровском монастыре рождённый. Выросши где-то в лесах, в тайном скиту, Кудеяр уже много лет буйствует и разбойствует на больших дорогах и даже, говорят, перед недавним пожаром тайные переправы и сакмы[61] на Москву татарским бекам подсказал. А недавно у крымского царя Девлет-Гирея в Тавриде объявился, в холе был принят, негой облит и во всеуслышание, при дворе, гостях и послах, бахвалился, что он – истинный царь россов, не только старший по возрасту, но и по праву, ибо брак отца Василия с фрягской врагиней Еленой Глинской был незаконен, отчего нынешний злой дурачок Ивашка выходит чистый самозванец, прощелыга, прохиндей и прохвост, с боку припёка, от незаконной блудни Еленки-наложницы прижит, гадёныш и выблядок, власть силой захватил и из народа соки сосёт, Москву профукал – чему Девлет-Гирей много смеялся, кубышку с золотом подарил и помощь пообещал, если Кудеяр пойдёт на Москву младшего брата-самозванца скидывать и себе своё царство по старшинству и роду возвращать.

Слышали мы эти басни про незаконство! И того, дураки, не понимают, что мы не жиды, чтобы по матушке ребёнка вести, судить и рядить, а христиане, где отец – главное! Каков отец – таков и сын! У Владимира Красное Солнышко мать тоже хазаркой-рабыней была – и что? Перестал он от этого быть Рюриковичем? Нет, а только власть над всей Хазарией приобрёл! Отец мне – великий князь московский Василий Третий, сие бесспорно! А кто из царских детей старше, кто когда на трон сядет – для царствования не важно: ежели нет старшего, то правит младший, ежели, не дай Боже, не будет моего старшего Ивана, то на царство сядет младший, Феодор! Так-то идёт испокон века, не нам менять сие!

Арапышев, сжавшись, переждав самый опасный миг и видя, что царь его не трогает, а сидит, выпялив глаза и скребя в бороде, осторожно добавил:

– Но его никто не видел. Только крики. Может, это и не он?

– Аха-ха… В чистом поле на большой дороге – петухи! Как же! Может, и седало[62] там было? И несушки яйца клали? Нет, он это, он! Опять притащился! И небось с своей разбойницей Анной? С блудной дщерью Дуняшкой и деверем Болдырём? А?

Арапышев напомнил, что Кудеяра никто не видел, только слышали петушиный крик: тот выживший стрелец, из пищали поражён, в беспамятстве лежал, а когда очухался – никого уже не было, охрана перебита, следы от копыт, телеги без лошадей, сундуки без товара:

– Ведь хитёр и опытен зело: как обоз ограбастает иль купцов пощёлкает – так сквозь землю уходит! Нигде ничего не тратит, не продаёт, не спускает. И общий розыск делали, и стукачей по весям рассылали, и приманные обозы по большим дорогам пускали, со стрельцами под попонами, – ни в одну ловушку не сунулся, ни один капкан не задел… Уходит, как вода в песок!

От этого стало даже гордо на душе – ещё бы, хитёр и умён, даром что одной крови! А то, что выблядком ругает, так не он один: второй-то брак отца Василия с матушкой Еленой церковью не был принят и освящён, в этом вся докука, и он, Иван, выходит, незаконный самозванец, что ему вечно в строку ставилось боярами, по всем углам кричавшими, что великий князь Василий на вражьей литовской бабе женился, да ещё, как нехристь, бороду сбрил по её приказу, пока он, Иван, всем говорливым бренчалкам и пустомелям глотки свинцом не позаливал и бошки не поотрубал…

Надо крепко думать, как от этой напасти раз и навсегда избавиться, а то из-за Кудеяра он не только стал часто впадать в страх и дурные грёзы, но даже сторонился больших трактов, предпочитая малые лесные дороги, – а по ним и ездить плохо, и отряды водить трудно. Но не могут сыскари выловить разбойника, хоть ты тресни! Куда им за таким резвуном угнаться! Ведь царских кровей – значит, мудр, хитёр, опасен! Чую, придётся самолично этой ловлей озаботиться!

Рассматривая чётки, выдавил:

– Куда же он девается после татьбы? Может, к ногаям в степи уходит? Или в свои керженские леса уползает? Или за Волгу кидается? В Пермию к язычне? Чего молчишь? Не знаешь? А вы на что? Почто вас содержу на кормлении? Чтобы вы вовремя всё знали, а не с разинутыми ушами сидели и ждали, когда Кудеяр на Москву двинет и с собой крымцев, ногаев, табасаранцев, черемису, татар и других нехристей приведёт! Иль ты с ним заодно? Небось, деньги берёшь и отпускаешь? А? Говори, иродомордец!

И, в гневе схватив пригоршню фигур, швырнул их Арапышеву в лицо – тот не посмел уклониться, только забормотал слезливо:

– Спасибо за науку… От разбойника деньги?

Но удержу уже не было:

– А это что у тебя на руке? Не тот ли перстень, что Кудеяром с убитого воеводы Можайского снят был? А, собака?

Арапышев закрестился, смаргивая слёзы:

– Нет, нет, что ты! Вот те крест, это от отца мне перешёл, по заднице[63]!

И слёзы не трогали, ярился дальше:

– Врёшь, пёс! Весь в перстнях и злате, аки базилевс ромейский! Негоже дьяку Разбойной избы в алмазах красоваться, как бабе продажной! А ну сымай все кольца, блуда твоя мать! Ну! Вон в тот ларец кидай! Не то с пальцами отрублю!

Видя, что царская рука тянется к кинжалу, Арапышев стал спешно стягивать перстни с пухлых пальцев, кидать в ларец, а царь угрюмо следил, чтоб ничего не осталось:

– И цепь с шеи! И рукоблуды эти! – Дотянулся ножнами до браслета с камнями, блестевшего из-под рукавов дьяковой ферязи. Подождал, пока Арапышев стащит всё с рук, захлопнул ларец и поставил возле себя на постели, прикрыв периной. – Вот так-то лучше, надёжнее…

Обобранный Арапышев бормотал:

– Спасибо, государь, впредь умнее буду… Спаси тебя Бог, что уму-разуму нас, дураков, учишь…

Пристукнул кинжалом по ларцу, глухо звякнувшему под периной, отчеканил строго и веско:

– Вот тебе моё последнее слово. Если керженского вора Кудеяра сюда в кандалах со всей его шайкой не притащишь – плохо тебе будет! Из фуфали в шелупину живо перекину! Даю время до Михайлова дня. Нет – пеняй на себя! Секир-башка! Иди с глаз моих!

Арапышев поднялся с колен, взял посох, шапку, стал задом пятиться и пропал.

Спустив дрожащие ноги в домашние чёботы, попытался дойти до помойного ушата, но куда там! Всё вокруг шаталось, кружилось, морщилось: Ляпун с топором, купцы-изменщики, подлые рынды, безглавое тело в жутком танце, и всклокоченный Кудеяр, и страшные крики петуха перед новой зарёй, коей уже не будет для него – убогого, бедного, оболганного, всеми угнетаемого, убитого…

Опустился на пол и затих.

…Ночью сидел в постелях, набрякнув телом, обуреваем ужасом и дрожа, как квашня в крынке. Обволакивал сильный страх, нападавший с детства и пробиравший до дрожливого столбняка. Страх бывал разный: бояр, расправы, мальчишек, мести, смерти – но всегда сильный, неодолимый, до нутра костей.

Пытаясь спастись от этой душевной хвори, бормотал в голос, утирая слёзы и взывая к тому главному великому Существу, к коему редко решался обращаться напрямую, а только через ангелов и Богородицу, как простой воин к воеводе – только через сотника:

– Господи Боже, всесильный владыко жизни и смерти, внемли, рассуди! Ты лучше меня знаешь, как я пытался наставить мой народ, пугал и казнил, наказывал и миловал, любил и холил, угрожал и истреблял – всё впустую, всё тщетно! Отныне снимаю с себя ярмо ответчика, ибо народ мой неисправим, предан праздности, лени, обману, скотскому непотребству, я же сам – тих, ласков, нежен, добр: почему же должен гореть в геенне огненной, в тартарах адовых? Ведь всё, что делал, – только по воле Твоей… Но тщетна вера без любви… Кому не по челу терновый венец – собачью шапку носи… Больше не в ответе… Отрекаюсь от своего народа и от всех его невзгод – пусть сами расхлёбывают! А то что выходит? Всегда я один виноват? И если птица Симаргл кудесит в лесу – то я при чём? Русалка где хвостом всплеснула – а я виноват? И если медведь-губач невинных козлищ загрызает – опять я голову клади на плаху? Как же уследить за всем миром? У меня, кроме пары глаз да ушей, ничего и нету более… Реки льдом укрыты, спят – а я бодрствуй, сторожи? Если скот не плодится, хлеб сгнил и урожай сгинул – за что же меня на правёж под кнуты? Каково такую державу в обзоре держать? Орёл-четырёхглав и то не уследит, не то что сраный человечишко… Человекоцарь? Царечеловек? Разве я сороконожец, чтобы всюду поспеть? Сил лишился я через всех – и ухожу! Рёк пророк: горе мужу тому, коим управляет жена. А Московия – это жена моя, а я – муж её и отец! А каково женой управляемым быть? Нет, не бывать тому! Всего народа по монастырям да казематам не рассадить – значит, мне одному, самому, уходить надо, а они как хотят, пусть так и живут! Иноком, схимником, пещерником, затворником! Дай знак, Господи, тут же исполню! Плохо чёрной овце в белом стаде, но куда хуже белому безвинному овну в чёрной стае грешников, а я таков – безвинен, и кроток, и богомолен, и тих, и скромен…

Снаружи слышны голоса и скрипы. Взлетало тявканье собак, глухо и коротко отзывался Морозко. И что-то тёмное вкрадывалось в келью, шарило по углам, коготками постукивая и мышей пугая. «Вот он, Кудеяр! Вот она, смерть моя!» – лепетал про себя, летя в пропасть страха вверх тормашками.

Так и сидел в постелях, старый худой человек – борода всклокочена, глаза воспалены, череп блестит в поту, – и безотрывно смотрел на свечу, и свеча вдруг начала дёргаться и погасла, словно изнемогши под его стопудовым взглядом.

Но и в темноте не умолкал страстный шёпот:

– Боже, а как я хотел привести людей моих радостными и довольными в райские Твои кущи! Как бы я хотел сесть вместе с ними у ног Твоих и сидеть вечность, камешки перебирая! Но не дано мне такое блаженство! И нет у меня больше выхода, как уйти пещерником в схиму. Или на чужбину бежать, где ждёт меня жалкая участь. Чернец, беглец, подлец! О, как темно и холодно, Господи, в царстве моём! А я света и тепла алчу! И последний пастух счастливее меня! Он свободен, а я скован, стреножен, обречён!

Тени бродили по стенам, перекатываясь по образам, иногда попадая на карту из буйволиной шкуры, и тогда карта ёжилась и трепетала как живая.

В печатне

Прильнув к стекольчатому окну и проводив опасливым взглядом Арапышева, ушедшего валкой походкой на санный двор, Прошка велел Ониське поторапливаться – надо лететь в печатню; не больно-то хочется, но нужно, ибо лучше самому в себя осиновый кол вогнать, чем царёва приказа ослушаться.

В печатне, отодвинув бумаги, выложили на стол нехитрую снедь – холодные заплывшие шаньги, сыр и половину варёного петуха, раздобытого в кухарне у Силантия. Была и баклажка. Прошка отхлёбывал из неё, наказывая Ониське, чтобы тот был внимателен, букву в букву списывал бы даденное – царь ошибок не терпит, говоря: «правило – от Бога, а кривило – от чёрта», всегда сам всё проверяет, все имена, отечества, прозвища наизусть помнит и, главное, хорошо знает, с кем на каком языке говорить: на простом – с голытьбой и дрянь-людишками, на бранном – с боярами и воеводами, на закомурном – с умниками и богословами, на кучерявом – с послами:

– Сдаётся мне, что он и звериные перелаи и птичьи писки понимает! Сколь раз искали скопом по дворам да закоулкам – царевич-де куда запропастился? – а он с колдунами на засеках ночи коротает!

Но Ониська возразил, что он, того-этого, слыхивал, как царь одного знатного иноземца честил по-чёрному: и сукоединой, и дудкой, и кисляем любодырным. Прошка был снисходительно согласен:

– Это другое. Это ежели он на кого зол, будь то сам папа латинский – нож в сердце врежет не моргнув…

И рассказал: поймав на воровстве тороватого умника-боярина Семёна Олябьева, большого из казны таскателя, но о душе всегда много вещателя, царь так сильно озлился, что разорвал на нём кафтан, исподнее, ударом ножа взрезал ему грудь и стал рыться там, крича: «Где, где она, твоя душа? Покажи! Не вижу! Не могу найти! Нету её у тебя, паскудника, и не было!»…

– Господи! Прямо – и того? – Ониська застыл с куском сыра.

– А что, спрашивать будет кого? Рассёк одним ударом, как куру… Все и всё – его! Он волен и казнить, и миловать… Да что там Олябьев – он слона приказал изрубить на мелкие кусочки, когда сия великая зверь не встала перед ним на колени!

Ониська положил шаньгу:

– Чего? Колена? Как?

А так! Царю из пленной Казани прислали в подарок слона, при всём честном народе подвели носатую зверюгу к Красному крыльцу, где на выносном троне восседал царь, и погонщик похвастался, что слон-де тоже хочет встать перед всевеличайшим владыкой на колени. Царь милостиво махнул рукой, а слон заартачился – и ни в какую! Какое там – на колени! Наоборот: затрубил, на дыбы вздёрнулся и елданом двусаженным размахивать начал! На задних лапах идёт и восставшим елданом туда-сюда помахивает! Царь отпрянул, но от толчка трон покатился по ступеням, царь выпал из трона, чуть под тот карающий елдан не угодив, и тут же, не вставая, велел стрельцам изрубить слона на куски.

– Но как подступиться к такой махине? Кое-как, пока зверь на задних лапах гарцевала, её таранным бревном свалили наземь, а там уж с разных сторон накинулись саблями полосовать и пиками колоть… Страсть кровищи вылилось, до колен хлюпала!

Довольный испугом шурина, Прошка доел за ним петушиную ногу и, не торопясь к писанию, будь оно неладно, сказал, что потом выяснилось: царю по подлому наущению прислали из Казани слона-палача, махаунт-наездник приказал – слон и кинулся на царя!

– Да слон – это ещё что! В Опричном дворце такое ли ещё бывало! Как это – какой дворец? Не слыхал? Ну и дубина! Был дворец на Москве, да сгорел!