Одна только надежда теплилась во мне – надежда на твердость маркизы; мне казалось, что как только подлец попробует заговорить с ней на неугодном ей языке, она сумеет заставить его замолчать. К тому же я хорошо успела узнать маркизу и не представляла, какими средствами эта скотина сможет взять верх над добродетелью столь чистой и в то же время сильной духом женщины. Увы! Я совсем забыла, господин барон, что сама в свое время имела глупость преподать ему урок…
– Как! – перебил ее Луицци. – Так он…
– Да, сударь, – продолжала Мариетта, – накапав вредоносных веществ в бокал с вином, он опоил ее, это святое и достойнейшее создание, и замутил ее разум, точно так же, как я напоила его и сбила с толку когда-то; таким образом он сломил добродетель женщины, как я одолела непорочность священника. Он отнял ее девственность у мужа, точно так же, как я отняла его невинность у Бога. Как это все подло! Не правда ли, господин барон?
Мариетта умолкла, а Луицци прикрыл руками глаза, словно защищаясь от яркого света. Они шагали рядом, не произнося ни слова. Так продолжалось довольно долго, как будто барону требовалось долгое время, чтобы осознать всю гнусность происшедшего. Наконец он ответил:
– Да! Отвратительно!
– Увы, – Мариетта понизила голос и приблизилась к барону, – это еще не все; вы не поверите, но, клянусь жизнью, прекрасная, юная, элегантная женщина, которая вращалась в самых блестящих кругах, оказавшись во власти аббата, стала искать забытье от греха, в который он ее вверг, прибегая к средству, что уже причинило ей столько несчастий! Стоило ей остаться одной, как она прикладывалась к крепкому ликеру; она находила бутылку, куда бы я ее ни прятала, и осушала ее, пока не падала без сил и без памяти; ибо она страшно терзалась, пока была в силах, а память приносила только мрачные угрызения и самобичевание. Так она прожила два года; я, как могла, опекала ее, пряча от любопытных глаз света и ее же семейства, и хотела бы уберечь и от вашего взора, господин барон; ибо однажды, в приступе горячечного помешательства, которые иногда с ней случались, она заявила:
«Я должна избавиться от этого душегуба! Или он сведет меня в могилу! Поскольку у меня нет ни брата, ни мужа, которые могли бы вырвать меня из лап палача, то мне нужен еще один любовник. Сегодня утром наведался Луицци, а ведь он, кажется, любил меня, еще будучи совсем ребенком, и, наверное, сочувствовал и переживал, когда я выходила замуж; так вот, Луицци приходил сегодня поутру, и если он только сам того захочет, я полюблю его; ведь я еще достаточно хороша собой, чтобы ему понравиться, ведь так? О да! – продолжала маркиза, подняв глаза к небу и взывая к Богу – настолько мутился порой ее разум. – Да, я полюблю его, и Ты смилуешься над моей несчастной душой, Ты простишь мне эту любовь, Боже, ибо если барон не пожелает снизойти до моей любви, то я наплюю на Твое вечное проклятие и убью себя!»
А ведь она запросто могла выполнить свою угрозу, сударь, и потому я вас и ожидала у ворот ее дома, и проводила вас к ней незаметно для зорких глаз аббата, которого я видела прямо перед воротами, где вы должны были появиться; только поэтому я позволила вам пройти в молельню, превращенную священником в бордель. К тому же я оставила ее в совершенно спокойном и уравношенном состоянии; я надеялась, что она выберет момент и осмелится рассказать вам обо всем, а у вас хватит великодушия, чтобы защитить ее и не терять ее более. Но… она воспользовалась той минуткой, на которую я ее оставила, чтобы, как она, бедняжка, говорила, подкрепиться и утвердиться в принятом решении. И когда она появилась в молельне, где вы ее ожидали, господин барон…
Мариетта умолкла, как бы не решаясь закончить фразу, и это сделал за нее Луицци:
– Она отдалась мне с исступленными рыданиями, причину которых я не понимал…
– Она была пьяна, господин барон, просто пьяна.
VII
Едва Мариетта успела произнести эти слова, как раздался клич: «Поберегись!» – и почтовая коляска резво обогнала путников, заставив их отпрыгнуть в сторону. Барон заметил внутри коляски удобно расположившихся Фернана и Жаннетту. Фернан выглянул из-за бортика и, даже не подумав придержать лошадей, крикнул Арману:
– Не забудьте! Я доверил вам письмо господину де Марею – вернейшему из моих друзей!
Сверхъестественным образом Луицци заметил, что дьявольская мушка так и не отрывалась от носа Фернана; наоборот, в тот момент, когда молодой человек обратился к барону, она с особым рвением жалила его, трепеща крылышками от возбуждения.
Луицци настолько потрясло все услышанное и увиденное, что он дорого бы заплатил за минуту покоя. Меж тем, переговариваясь с Мариеттой, он добрался до высшей точки подъема, где пора было снова занимать места в карете. Луицци вдруг усомнился, что Сатана вмешивается в его жизнь только рассказами; у него даже возникло подозрение, что нечистый, утомившись работать языком, специально подсадил его в этот дилижанс, да еще в компании с Гангерне, бывшим нотариусом и Мариеттой; его подозрение перешло в окончательное убеждение, когда шустрый толстяк весело проорал:
– Ну вот! С каждым часом все интереснее! У нашего рыдвана полетела большая ось, так что придется проторчать здесь полдня! Но мы славно повеселимся в местной забегаловке! Тут полным-полно слегка протухших яиц для омлета, который мы не без удовольствия оросим картофельной самогонкой и великолепной бормотухой из виноградных отжимок!
– Ничего себе! – в сердцах воскликнул Луицци. – И что, с этой бедой никак нельзя справиться побыстрее?
– Да ради Бога! – ответил Гангерне. – Если вам не жалко уже уплаченных денег и вы не против потерять еще кругленькую сумму – то пожалуйста! Если вам угодно забыть о цене за место в дилижансе и залезть вон в ту почтовую берлину, у которой как раз меняют лошадей…
– Конечно, – нетерпеливо проговорил Луицци, – я так и сделаю, причем немедленно и за любую цену.
– Похоже, ваша мошна слишком туго набита! – И Гангерне шутливо хлопнул барона по животу.
Луицци спохватился, что и представления не имеет, сколько у него с собой денег, и быстро обшарил карманы, в которых обнаружилась приличная горсть золотых монет. У него и мысли не возникло, что только недостаток денег, а не неведомые ему обстоятельства, рожденные дьявольскими кознями, заставил его воспользоваться дилижансом. Он сообразил также, что берлина оказалась здесь так кстати только по воле Сатаны и, твердо решив идти на поводу у нечистого, приказал выгрузить свои вещи; предварительно он проверил по списку кондуктора, из чего же состоял его багаж, абсолютно неизвестный ему до сих пор. Среди вещей обнаружилась незнакомая барону объемистая кожаная папка. Решив проверить ее содержимое, когда останется один в почтовой карете, он распрощался со своими спутниками, не забыв оставить Мариетте свой парижский адрес.
Наконец, в полном одиночестве, Луицци открыл папку и обнаружил, что, среди всего прочего, в ней находится несколько писем на его имя; он поторопился просмотреть их, тем более что все конверты оказались вскрытыми, как будто кто-то другой или скорее все-таки он сам уже читал эти письма. Первое, за подписью королевского прокурора округа N, содержало следующие слова:
«Господин барон,
Факты, сообщенные вами, настолько серьезны, что я считаю своей обязанностью доложить о них генеральному прокурору департамента Тулузы. Женщина, семь лет заточенная в темнице, так что никто не мог даже заподозрить этого, – такое преступление превосходит всякое воображение. Как только я получу от генерального прокурора распоряжения о дальнейших действиях, я немедленно вас извещу.
C уважением… и проч.».
– Ага! – довольно хмыкнул Луицци. – Похоже, я выложил всю подноготную капитана Феликса; посмотрим, что из всего этого вышло. – Он сунул руку в папку и достал следующее письмо, которое начиналось таким образом:
«Сударь, вы подлец…»
– А! Наверное, – предположил Луицци, – доблестного капитана возмутило, что я не захотел оставить безнаказанным его проделки! – Не задерживаясь на этой приятной идее, Луицци продолжил чтение:
«Вы вынудили меня убить невинного юношу и опозорили женщину, носившую мое имя; если вы не трус, то немедленно должны ответить мне за свое недостойное поведение.
Дилуа».
Эти строки озаботили Луицци куда сильнее, чем первое письмо, и он загорелся желанием узнать, как же он ответил на вызов. В поисках письма, которое поведало бы ему, что получилось из этого дела, он обшарил всю папку, но не нашел больше ничего, кроме старых счетов и докладов управляющего. При беглом рассмотрении ему показалось, что все это время он вовсе не пренебрегал своими денежными интересами, действуя весьма удивившим его самого образом. Перебирая и пробегая глазами многочисленные документы, барон обнаружил лист бумаги, обгоревший так, как будто его вырвали из пламени в тот момент, когда он уже схватился огнем:
«…перед смертью несчастная Люси открыла мне тайну моего рождения; и так случилось, что именно вы, вы, Арман, погубили и обесчестили меня. Небеса справедливы.
Софи Дилуа».
Новые сведения, почерпнутые Арманом из собственных документов, окончательно завели его в тупик того немыслимого лабиринта интриг, в который он попал; впору было призывать Сатану для очередных объяснений; но, во-первых, барон не был в полной уверенности, что Дьявол разъяснит все без обиняков, и, во-вторых, ему требовалась хоть небольшая передышка от беспрерывных треволнений последних часов. Он решил отложить все дела до прибытия в Париж: там он и узнает, что вышло из его доноса на семейство Буре, каким образом он ответил на вызов господина Дилуа и почему госпожа Дилуа называла его по имени, будто он был ей братом… или любовником?
– Вот это да! – Мелькнувшая фантазия весьма польстила самолюбию барона. – Забавно, если в тот отрезок жизни, из которого я ни черта не помню, мне удалось добиться близости с госпожой Дилуа; а что, я еще и не на такое способен! Может, я стал вымаливать прощение за глупую несдержанность и получил нечто большее? А ведь она хороша и мила, как ангел, эта госпожа Дилуа; и я, должно быть, славно провел время… Дьявол, как же все это случилось? Какое гнусное положение! Не иметь ни малейшего воспоминания о счастье, очевидно, полном упоения, если учесть, сколько зла я причинил женщине…
Луицци остановился на этой мысли и, захваченный ею, продолжал беседовать сам с собой:
– Черт возьми! Хотел бы я однажды подарить себе такое счастье… Обладать женщиной, оскорбив перед тем ее самолюбие, разрушив ее любовь и положение в обществе, – вот поистине восхитительный триумф! И если когда-нибудь мне удастся разыскать госпожу Дилуа, то я непременно затащу ее к себе… Впрочем, только если это уже не произошло.
И он воскликнул с досадой:
– И правда, жаль! Дьявол меня побери со всеми потрохами, если я отдам ему еще хоть один день моей жизни, пусть он даже предложит мне рассказать истории столь же ужасающие, как у преподобного Матюрена, или столь же тоскливые, как у господина де Буйи.
– Я запомню твои слова, – раздался вдруг голос, прошелестевший от одной портьеры кареты к другой и до такой степени напугавший Луицци, что еще добрых два часа он не смел ни пошевелиться, ни молвить хоть слово ни вслух, ни про себя.
Меж тем путешествие барона продолжалось без каких-либо серьезных неприятностей, и двадцать пятого февраля 182… года он прибыл в Париж, полный решимости выбросить из головы все случившееся в Тулузе, вернуться к своей обычной жизни и предоставить судьбе раскрытие тайны событий, свидетелем и участником которых он стал с тех пор, как повелся с Сатаной.
Еще одно казавшееся ему неколебимым решение состояло в том, чтобы как можно реже вызывать Дьявола, а главное – ни под каким предлогом и ни для какой цели не пользоваться полученными от него сведениями; и чтобы не нарушить эту договоренность с самим собой, он обещал себе не общаться ни с кем из своих недавних попутчиков.
Луицци подумывал окунуться в привычную для молодого холостяка парижскую круговерть и для того возобновить прежние парижские знакомства. И чтобы не нарушить данное себе слово, вечером после приезда он ограничился лишь отправкой по назначению писем Фернана, и в первую очередь того, что было адресовано господину де Марею, поскольку об этом послании ему напомнили особо.
Луицци рассчитывал таким образом избежать ненужных встреч и потому весьма удивился, когда на следующее же утро лакей доложил о визите господина де Марея. Гость показался Луицци красавцем щеголем – не больше; барон без излишних подробностей, сухо поведал ему про знакомство с Фернаном и дуэль. Но где-то было предрешено, что Луицци не удастся так легко, как он думал, порвать ту невидимую нить, которая связывала его с Дьяволом. И вот господин де Марей, друг одержимого бесом Фернана, воспылал небывалыми дружескими чувствами к Арману, и поскольку бедняга барон, как человек светский, не умел отделываться от надоедливых типов, то он позволил новому знакомому увлечь себя на весь день в Парижское кафе, в Итальянский театр, в парк, одним словом, туда, где любят проводить время холостые господа.
Он позволил также препроводить себя в дом, где принимали господина де Марея, и вскоре пришел к выводу, что благодаря чудесному стечению обстоятельств познакомился с очень богатым, очень знатным и весьма недалеким малым, способным вести его в гостиные, где Армана до сих пор никто не знал и посещение которых создаст ему репутацию человека добропорядочного и во всех отношениях безупречного.
Луицци не подозревал, что в этом кругу, так же как и в любом другом, он столкнется с событиями, которые только распалят его любопытство и бросят в лапы Сатаны, и что в его положении лучше было бы иметь дело с откровенным пороком, чем с гнусностями, которые прикрываются лицемерием и ложным подобием добродетели. Стоит, однако, заметить, что Луицци еще не задумывался об истинной цели своего договора с Дьяволом и что исключительная судьба не поставила его вне всеобщего для людей закона, который гласит, что нужно прожить жизнь, прежде чем о ней судить, и осилить дорогу, прежде чем ее выбрать.
Происшествие, из-за которого возобновились регулярные свидания Луицци с его наставником, не заставило себя долго ждать.
VIII
ТРИ КРЕСЛА
Два дня спустя после прибытия в Париж Луицци вступил в малоизвестный в Париже круг людей, а именно в круг закулисных финансовых воротил. Поймите меня правильно: речь идет не о финансистах-либералах времен Реставрации, соревнующихся в богатстве с несметными состояниями аристократии, не о новоиспеченных богачах, отделывающих шелками и золотом свои апартаменты, где после особенно удачных сделок происходят грандиозные торжества с участием брокеров и менял, не о той новоявленной знати, которая, желая создать фамильную галерею, просит запечатлеть себя на охоте, не стесняясь к портретам членов семьи добавить изображение кучера или псаря, не о тех нуворишах, чьи многочисленные драгоценности, нагроможденные в несколько этажей на их разодетых и кичливых женах, никогда не придадут им того очарования и величия, которых истинная аристократка добивается одним наклоном головы, а артистка Оперы – тоненькой ленточкой, с любовью вплетенной в волосы. Мы говорим о людях, сколотивших свои капиталы гораздо раньше; они начали наживаться еще при Директории, вовремя присоединившись к крайне приятному поглощению государственной собственности и прочих радостей жизни.
В самом деле, Франция, пришедшая к Директории через ужасы революции и террора, явно походила на войско, с боями пересекшее страну, изрезанную гибельными пропастями и ощетинившуюся штыками вражеских засад; эта армия, потеряв в сражениях лучшую часть своего авангарда, прорвалась наконец в дружественный город, где оказалась в сытости и безопасности и получила, хоть и ненадолго, передышку. Бог мой, какое блаженство вновь обнять друзей, гулять вовсю, пить и есть до отвала, смеяться и обниматься, танцевать – руки вверх, руки вниз, все враз и все вместе, не заботясь о туалетах, манерах и поступках, не обращая ни малейшего внимания на косые взгляды и сплетни, ибо все вокруг вовлечены в ту же круговерть.
Все носятся, бегают и суетятся под бравурные марши оркестра, под звон бокалов и золотых монет на игорном столе; грандиозный карнавал, чудесный разгул, когда память служит оправданием и защитой от воспоминаний, ибо если бы вас попробовали уязвить: «Ну и набрались же вы вчера!» – то вы преспокойно бы отпарировали: «Да-да, припоминаю, вы упились в стельку».
И если бы одна женщина вздумала заметить другой:
«Ваш наряд вчера в Опере выглядел весьма вольно…» – то другая, нимало не смущаясь, возразила бы: «А вы появились в Лоншане чуть ли не в одной сорочке…»
А если бы первая спросила: «Что, малыш Трени стал вашим любовником?» – то ей бы ответили таким образом: «Я же не у вас его увела!» – и т. д и т. п.
И тысяча других, совершенных в безумном упоении поступков, которые мы оставим на совести этих дам, большей частью превратившихся в безобразных, набожных и добродетельных старух.
Произошло же все следующим образом.
В то прекрасное время, столь прозрачное и откровенное, в страну возвратились полчища эмигрантов. Многие из них были еще слишком юными, когда покидали Францию, и большинство провело самое золотое время, от восемнадцати до двадцати пяти лет, в лишениях, нищете и подчас в плохой компании. С необычайным рвением новоприбывшие устремились в этот феерический мир, что давал возможность прикоснуться к столь недосягаемой ранее полуобнаженной роскоши Оперы. А денег-то им явно не хватало; их состояния, потрясенные, а то и разрушенные конфискациями, еще не были восстановлены или возвращены. И потому они занимали у мужей, чтобы потратиться на жен, закладывая свое будущее, чтобы позолотить настоящее.
Позднее, когда всеобщий угар несколько развеялся, когда классы начали оформляться, а капиталы, укрепившись, разложились по полочкам, дворяне Сен-Жерменского предместья не смогли полностью порвать со своими кредиторами, задолжав им, с процентами, огромные суммы. Можно моментально пустить на ветер миллионы, но отдавать их – ох как это непросто и нескоро! Возврат долгов пережил Империю. Финансовые воротилы времен Директории мало-помалу отошли от дел, плавно перепоручив их смекалистым маклерам, использовавшим сей источник для накопления того капитала Реставрации, о котором говорилось выше, но так и не приняли ни невежества, ни нравов этих лавочников.
Привыкнув к громким именам и к огромному политическому влиянию, они решились допустить в свои гостиные только самых знаменитых биржевиков и толстосумов, и в результате у них собирались как люди, чьи предки сотворили древнюю Францию, так и создатели ее новейшей истории. Позднее, в эпоху Реставрации, эта финансовая верхушка полностью повернулась в сторону Сен-Жерменского предместья и связалась с дворянской элитой самыми тесными узами, быстро переняв у нее надменность, огромные претензии и, в частности, роскошно обставляемую и чисто внешнюю благочестивость. Правда, в этом обществе редко появлялись истинные аристократки, но зато часто попадались мужчины наивысшего света, которые сохранили деловые или дружеские связи с капиталистами этого круга. Во многих семьях подрастали прелестные девушки и юные красавцы, обладавшие очертаниями лиц и рук древнего дворянского рода, несмотря на то что титула графа или барона их папаша удостоился подчас только при Империи, и сиятельные вельможи принимали в них интерес с таким само собой разумеющимся покровительственным превосходством, что никому и в голову не приходило доискиваться до его причин.
Итак, из всех гостиных, что казались Луицци подходящими для становления необходимой ему чистейшей репутации, он предпочел дом госпожи де Мариньон или просто Мариньон – как говорили те, кто удостаивался чести быть принятым в ее доме или оказывал ей честь своими визитами. Госпоже де Мариньон в то время (182… год) было от пятидесяти до шестидесяти лет: очень высокая, довольно стройная, хотя и изрядно костлявая, с прекрасно сохранившимися зубами, пергаментным лицом, в неизменном чепце, изысканно открывавшим седые, тщательно уложеннные волосы, со сверкающими глазами, острым носом, тонкими губами, всегда туго зашнурованная и стянутая, она никогда не украшала себя ничем, кроме как душегрейкой из великолепной ткани всегда одного и того же покроя; она столь открыто признавала себя пожилой женщиной, что мужчины уважали ее за силу воли, а ровесницы ненавидели всей душой. Злые язычки ехидно замечали, что добровольный отказ от каких бы то ни было притязаний не совсем искренен, что таким образом госпожа Мариньон (здесь предлог «де» обычно опускался) только мстит тем, кто, в отличие от нее, сумел сохранить свои прелести и, несмотря на возраст, еще пользуется успехом.
Госпожа де Мариньон устраивала многолюдные приемы, благодаря чему Луицци получил возможность завязать ценные знакомства и теперь с полным правом приветствовал у Итальянцев или в Опере самых блистательных господ из тех, что занимают наилучшие ложи. В целом же в этом доме царили весьма строгие порядки: например, музыка исполнялась только профессиональными артистами, ибо госпоже де Мариньон, у которой подрастала необычайно талантливая дочка ослепительной красоты, самодеятельность представлялась опасной. Платные певцы развлекали приглашенных, которым возбранялось развлекать друг друга собственными силами. Желающие играли в вист по пятьсот франков на кону, но хозяйка никогда не потерпела бы крупного проигрыша; здесь часто давали обеды, редко танцевали и никогда не ужинали.
Все в этом доме казалось столь упорядоченным, правильным и выдержанным, что Луицци пока не приходило в голову разузнавать о каких-либо тайнах общества, в которое он, человек совершенно новый, вошел как по маслу благодаря своей знатности, состоянию и великолепным манерам. Но одно маленькое событие разбудило его любопытство и заставило взяться за колокольчик из потустороннего мира.
Однажды вечером, прямо во время арии, которую исполняла госпожа Д…, в дверях гостиной неожиданно, запретив слугам докладывать о себе, появилась женщина лет тридцати; мужчины, толпившиеся у дверей, посторонились, и она прошла к просторному полукругу кресел, из которых незанятым оставалось только одно, напротив пианино. Незнакомка, сделав знак извинения госпоже де Мариньон, кивнувшей ей не вставая и с явным раздражением, пересекла салон и села на свободное место.
Луицци заметил, что появление женщины произвело определенный эффект, от него не укрылась также ее резкая бледность, заметно увядшая красота и совершенная элегантность.
Но куда большее впечатление на него произвел тот факт, что две дамы, сидевшие справа и слева от кресла, к которому направилась новая гостья, тут же поднялись и быстро прошли в соседнюю комнату, где уединились картежники. Музыкальная пьеса еще не закончилась, и потому оскорбление было очевидным. Оглушительный скандал разразился при полном молчании действующих лиц, спрашивающих и отвечающих друг другу только при помощи взглядов; забытая слушателями певица механически закончила арию.
Прозвучал последний такт, и госпожа де Мариньон также вышла, чтобы присоединиться к двум женщинам, так жестоко оскорбившим вновьприбывшую. Как хозяйка дома, она вполне могла бы все загладить, присев рядом с обиженной и поболтав с ней несколько минут о том о сем; но, несмотря на ее заметную и крайнюю досаду, казалось, даже в собственном доме она не смела взять на себя такую ответственность.
Луицци уже был отдаленно, то есть самым обыкновенным для великосветских салонов образом, знаком с женщинами, позволившими себе столь странную выходку. В кресле справа только что сидела сорокапятилетняя баронесса де Берг, известная своей фанатичной набожностью и тесным общением с церковниками, бывшими в моде; она славилась своей благотворительностью, поддержкой учебных заведений и безупречным образом жизни. С другой стороны сидела госпожа де Фантан. Ей было пятьдесят лет, но, несмотря на возраст, она была на удивление миловидна – настолько, что в открытую кокетничала своими годами. О ней практически ничего не было известно, если не считать того, что все знали о ее крайне неудачном первом замужестве, в результате которого она рассталась со своими детьми. Поговаривали также, что союз с господином де Фантан навряд ли утешил ее после несчастий первого брака, и удивлялись, что пролитые слезы не оказали никакого воздействия на ее внешность. Ко всему прочему к ней, как и к госпоже де Берг, все испытывали глубочайшее уважение за героический стоицизм, с которым они сносили все беды, а также за великолепное воспитание, данное ими своим отпрыскам: у баронессы был сын, а у госпожи де Фантан – дочь.
Луицци решил оставить пустые размышления на сей предмет, правильно полагая, что ничего интересного в этом направлении не разузнает, и самым непринужденным тоном, каким только ему удалось, спросил у ближайшего соседа, кто же эта гостья, так оскорбительно брошенная между двумя опустевшими креслами.