Операцию осуществил без труда. Когда раскрыл матку, увидел торчащие ножки. Вынул ребенка, передал его сестре. Господи, еще одна пара розовеньких ножек! Извлек другого малыша и с опаской уже посмотрел снова: все ли?
В вестибюле нервно мерил пол широкими шагами высокий худой мужчина в форме младшего командира Красной Армий.
– Поздравляю с двумя чудесными сыновьями, – сказал я.
– Она… она как?
– Вне опасности. Завтра сами поговорите с ней.
– Двое, доктор?
– Мальчики.
– Ух ты! Вот это да… Какой замечательный ты человек, доктор, сразу мне двух!
– Я, пожалуй, тут ни при чем…
– А все же! – засмеялся мужчина. С него сходило недавнее напряжение, мягко светились глаза. – Как звать-величать тебя, доктор?
– Федор Григорьевич.
– Будет тогда в самый раз! Одного сына, доктор, называю Ваней, чтоб не переводились на нашей Руси Иваны, а другого в твою честь – Федором. Пусть растут Иван Иваныч и Федор Иваныч Смирновы! На радость нам, на страх врагам!
Он с чувством пожал мне руку.
А через восемь дней крепенькие, звонкоголосые Иван Иванович и Федор Иванович вместе со своей счастливой матерью были выписаны из больницы. Запомнилось, что отец приехал за ними на бронированной военной машине с охапкой синих васильков в руках, и это тоже осталось в памяти – синеглазые малыши, синие полевые цветы, высокое синее небо… Какой сокрушительный ураган прошумит чуть позже над ленинградской землей, надо всей страной! Трудно гадать, уцелел ли в огненных битвах защитник Родины Иван Смирнов, но мне хочется верить, что его сыновья живы-здоровы, творят полезные дела, именно так, как загадывалось их отцом: «На радость нам, на страх врагам!»
…Не без сожаления покидал я эту больницу. Неизвестность тревожила. Сотрудники наркомата все же разыскали меня и на Ниве-II: я получил телеграфное распоряжение оставить работу на участке и срочно выехать в Москву. Затем последовала еще одна бумага – опять на имя директора Института усовершенствования врачей: немедленно откомандировать врача Углова, с тем чтобы он прибыл в отдел руководящих кадров Наркомата здравоохранения точно 10 октября 1939 года.
А 9 октября я был мобилизован в армию.
Николай Николаевич Петров, написавший в наркомат ходатайство, чтобы меня оставили при клинике ассистентом, лишь сожалея руками развел… А мне тем более было тяжело расставаться с клиникой и со своим наставником, в котором я видел идеальный пример настоящего ученого, передового врача, великолепного человека. В известном руководстве о правилах поведения хирурга, написанном Николаем Николаевичем, есть слова, хорошо отражающие, по-моему, сущность характера самого профессора Петрова. Вот они:
«В хирургии, как и в жизни, имеются два способа возвыситься над окружающими. Один способ заключается в непрерывном росте, в совершенствовании своих знаний, опыта, гуманного отношения к больным, в совершенствовании хирургической техники. Другой способ заключается в том, чтобы унижать и оскорблять других, с тем чтобы этим возвысить себя. Однако только первый способ украшает человека и возвышает его над окружающими».
Тут, думаю, комментарии не требуются.
И люди, что окружали Николая Николаевича, в большинстве своем отличались именно стремлением к профессиональному совершенствованию и высокой добропорядочности. Выше я рассказывал о профессоре Немилове. Много хороших слов можно сказать о профессоре Топровер и профессоре Ковтуновиче. Первый успешно разрабатывал методику лечения рубцовых сужений пищевода, предложил оригинальный способ желудочной фистулы. Второму принадлежат труды по вопросам кишечной непроходимости и онкологии… Большие надежды подавал заведующий отделением А. С. Федореев, защитивший в 1939 году докторскую диссертацию на тему о превращении язвы в рак. И, конечно же, его гибель на фронте в конце финской кампании была ощутимой потерей для отечественной хирургии.
Среди тех, кто, как и я, был предан врачебным идеям Н. Н. Петрова, кто любил его, снова должен быть назван А. С. Чечулин. О нем уже не раз упоминалось на страницах этой книги как о первоклассном враче и славном человеке. Что-то гусарское подмечалось в его облике, если, разумеется, этот эпитет применителен к особенной во всех отношениях профессии хирурга. Он был упорным, смелым, точным и бесстрашным в хирургической работе и в то же время не мог представить себя без шумных компаний с веселым застольем, на сумасшедшей скорости гонял на мотоцикле, в штормовую погоду выходил в залив на парусной лодке, превосходно танцевал, пел под гитару и, что прискорбно, уже тогда мог позволить себе выпить когда угодно – был бы повод!
Я с болью сейчас пишу про это, с болью и, не скрою, в назидание тем, кто небрежно относится к своему таланту, своим способностям. Ведь Чечулин, не обременяй он свой мозг винными парами, не окажись в конце концов в тягостном алкогольном плену, наверняка бы стал видным ученым в области хирургии. Все данные для этого у него были. Водка, к которой, по его признанию, он окончательно пристрастился в войну, помешала защитить диссертацию, помешала по праву занять место своего учителя, чтобы продолжить завещанную им работу. Табак, а курил Александр Сергеевич тоже без меры, привел в сравнительно молодом возрасте к раку легкого… Так погиб для науки, а затем физически ушел из жизни одаренный, чистой души человек. За свою многолетнюю врачебную деятельность я видел столько разбитых судеб, столько несчастий, виной которых были водка и никотин, что, поверьте, готов без устали кричать: опомнитесь, остановитесь, пока не поздно! Вы же не хотите, чтобы курил и пил ваш сын, почему же сами не откажетесь от этого? Безволие? Но где же ваш разум, голос рассудка?
Врач, поднимающий стакан с водкой или закуривающий папиросу, достоин осуждения вдвойне. Раз позволяет себе такое врач, на которого другие привыкли смотреть как на авторитет в вопросах профилактики здоровья, обесцениваются все призывы и предупреждения о вреде алкоголя и курения. Пример всегда сильнее слова.
Этому тоже учил Николай Николаевич Петров.
Глава 10
Труба зовет
Повестка – срочно прибыть в военкомат, «имея при себе кружку, ложку, смену белья» – даже обрадовала меня. Теперь на законном основании я мог не появляться в наркомате, а в армии, думалось мне, продержат не больше двух-трех месяцев, как и бывает всегда на сборах. Опять же, надев военную форму, я останусь хирургом…
В военкомате оформили проездные документы до Пскова, и на другой день я уже докладывал о себе начальнику санитарной службы 25-й кавалерийской дивизии. А утром разбудила военная труба: построение… Начались армейские будни.
Оказалось, что в дивизию призвали «с гражданки» много врачей, фельдшеров и других медицинских специалистов. Нам поручалось организовать ДПМ – дивизионный пункт медицинской помощи. Его начальником был назначен доктор Лоцман, заместителем по политчасти – Алексеев, начальниками хирургических отделений стали Кодзаев и я.
Заместитель командира дивизии по строевой части приказал выбить из врачей «весь цивильный дух, научить их уважать армию» – и началась изнурительная маршировка по плацу. Часами мы ходили строем, отрабатывая строевой шаг, повороты, ружейные приемы, умение по-уставному отвечать на команды… И хоть на наших петлицах были командирские знаки отличия – «кубари» и «шпалы», – гонял нас строем сержант. Его скрипучий голос: «Тяни носо-о-ок!», «Н-на-а-пррраво!» – рвал, казалось, ушные перепонки. После такой муштры мы обессиленно падали на холодную землю, и было не до медицины, лишь бы отдышаться!
Не знаю, сколько б продолжалось такое, не обрати внимание на врачей начальник штаба дивизии Индык. Он тут же распорядился составить программу занятий так, чтобы в их основу была положена подготовка по специальности. Сержанта от нас словно ветром сдуло. Все – врачи, фельдшеры, технический персонал – принялись за изучение необходимых основ военно-полевой медицины. А поскольку вскоре стало ясно, что одних теоретических знаний мало, нужна практика, а в дивизии ее быть не может – тут крепкий, здоровый, в основном молодой народ, – мы стали ездить в Псковскую областную больницу. Там только обрадовались этому, особенно нам, хирургам. Мы стали делать такие операции, на которые до этого больные нередко направлялись в Ленинград.
Узнав, что я из клиники Н. Н. Петрова, хорошо известного всем врачам – и военным, и гражданским, – ко мне прислушивались с повышенным интересом, постоянно спрашивали об установках Николая Николаевича по тому или иному вопросу, просили делать показательные операции по методике Петрова. Ведь, кроме всего другого, Николай Николаевич был одним из тех, кто закладывал основы русской военно-полевой хирургии. Его монография о лечении раненых на войне появилась в свет еще в 1915 году, и в 1939 году вышло несколько изданий ее – переработанных, дополненных новыми данными. Будучи в этой области признанным авторитетом, он и в мирное время часто читал лекции о лечении свежих и инфицированных ран, а также по другим вопросам военной хирургии.
Мне было поручено разработать расписание занятий с врачами и фельдшерами в полевых условиях. Оно было тут же утверждено в штабе дивизии. Чтобы приблизить нашу работу к боевой обстановке, мы выезжали в поле, ставили там палатки, имитировали действия не только эвакуационной группы, но и хирургического отделения. Для проверки наших возможностей в операционной медсанбата взяли больного с аппендицитом из больницы, доставили его на военной санитарной машине в развернутый по всем правилам в лесочке ДПМ и оперировали в палатке… Все прошло организованно, по плану, без суеты, и самим было приятно: не зря едим казенный паек!
Наш медсанбат, хотя и находился при кавалерийской дивизии, коней не имел: люди и все санитарное оборудование располагались на машинах. Я, вспоминая резвую сибирскую лошадку Малышку, иногда просил кого-нибудь из сговорчивых строевых командиров дать мне боевого коня и далеко уезжал на нем. О чем только не думалось под звонкий перестук подков на пустынной настывшей дороге! Возвращался мыслями в клинику, видел себя среди помощников Николая Николаевича и уже твердо знал: даже если снова уеду на периферию, буду продолжать начатую научную работу. Без этого теперь не могу. Беспокоила нынешняя армейская неопределенность: нет, не на сборы меня призвали, и никто не мог ответить, когда демобилизуют и демобилизуют ли вообще…
Однажды ночью мы были подняты по тревоге, раздалась команда: «По машинам!» – и наш санбат двинулся в путь. Стояла глубокая зимняя ночь с яркой луной, с морозцем, с той удивительной тишиной, при которой шум моторов и людские голоса казались чуть ли не противоестественными. Покачивались в седлах конники, тонко звякали удила, поблескивало оружие. Из уст в уста передавалось шепотом одно слово: «Учения…» Ехали неизвестно куда, очень долго. На коротких остановках спрыгивали с машины, чтобы размять затекшие ноги, разогреться в движениях.
Ночь сменялась серым рассветом. Несколько раз над нами пронеслись эскадрильи самолетов. На повороте одной из дорог осматривали проходящую колонну командир дивизии и его заместители. Я узнал среди других начальника штаба Индыка в перетянутой ремнями бекеше, с тяжелым маузером и шашкой у бедра… У всех были озабоченные и встревоженные лица.
Наконец получен приказ остановиться и невдалеке от шоссе, в лесу, развернуть дивизионный пункт медицинской помощи. Только-только справились с самой большой палаткой – нашей операционной, по уже пробитой колее подкатил автофургон с красным крестом. Стали спешно снимать носилки с ранеными, ставить их прямо на снег. Стоны, ругань сквозь стиснутые зубы, алая кровь, проступающая через повязки… И – наша минутная растерянность: «Учения?! А вон еще машина с тяжелыми ранеными…»
– Этого на операционный стол! Этого – следующим… Живее!
Забегали санитары… Облаченный в стерильный халат, я натягивал резиновые перчатки. В палатке было холодно. Где-то далеко с протяжным вздохом рвались снаряды, а с неба падал на землю нарастающий рокот авиационных двигателей… В морозном воздухе повисло грозное слово: война. Война с финнами.
Впереди, за несколько километров от нас, шло жестокое сражение, и некогда было размышлять о внезапной перемене событий, о том, чем все это закончится. Мы, хирурги, работали не разгибая спины. Такое огромное количество раненых в первый фронтовой день! Пришлось установить три операционных стола: два хирурга оперировали, на третьем терапевт или стоматолог делали анестезию. И вскоре поняли: со все возрастающим потоком раненых самим не справиться – надо налаживать эвакуацию… Несколько дней слились в один, бесконечный и тяжелый. Как в калейдоскопе мелькали искаженные страданием и болью человеческие лица, слышались крики. Эвакуировали в глубокий тыл всех, кто мог выдержать транспортировку. Оставляли у себя лишь таких, кому без экстренного хирургического вмешательства грозила быстрая смерть. В основном это были раненные в грудь с открытым пневмотораксом.
Страшные рваные раны были у бойцов от финских разрывных пуль! Такие пули вырывают значительные участки тела, крошат кости, и если выстрел пришелся в грудь, ребра переломаны, через огромную зияющую рану проходит воздух, и когда он, особенно холодный, достигает плевральной полости, сразу же наступает тяжелый шок от раздражения плевры. Его так и назвали: плевропульмональный шок. Крайне тяжелое состояние раненого усугублялось постоянным засасыванием и выхождением воздуха через рану…
Чтобы справиться с таким шоком, мы после введения раненому морфия и переливания крови герметично закрывали рану. А сама операция, поскольку приходилось ее делать под местной анестезией, была очень болезненной. Между тем на нашем участке боевых действий из-за разрывных пуль 80–90 процентов раненых с проникающими ранениями грудной клетки имели открытый пневмоторакс.
Однажды к нам в медсанбат по пути в штаб корпуса заехал начштадив Индык. Он часто бывал у нас, и его помощь врачам – в обеспечении ДПМ дополнительным транспортом, в решении сложных хозяйственно-бытовых вопросов – всегда была скорой и ощутимой. И в дивизии, надо сказать, его любили за личную отвагу, веселый нрав, за заботу о рядовых кавалеристах. Сотни людей были в полках, и чуть ли не каждого Индык знал по имени или по фамилии, откуда родом, чем «знаменит». Это был умный командир, получивший закалку еще на фронтах Гражданской войны, и хотя сейчас он являлся начальником штаба дивизии, к нему очень подходило утвердившееся в революцию звание комиссар.
– Тяжело, Федор Григорьевич? – спросил он меня.
– Привыкаем, товарищ начштадив.
– К войне нельзя привыкнуть. Поэтому и нужна как можно скорее победа.
И, помолчав, сказал:
– Вас хвалят, и я поздравляю и благодарю от имени командования…
– Служу трудовому народу!
Он пожал мне руку, вытащил из-за отворота бекеши и дал сложенную вчетверо газету, затем своей легкой пританцовывающей походкой старого конника пошел к автомобилю.
Я развернул свежий номер дивизионки и сразу же наткнулся на крупный заголовок со своей фамилией. Пожалуй, это был самый первый печатный отзыв о моей хирургической работе. Снежинки падали на газетный лист, и я с волнением смотрел на заметку, в которой рассказывалось обо мне:
«ВОЕНВРАЧ УГЛОВ.
Страстная любовь к своему делу – вот особенная черта врача-хирурга Углова Ф. Г. Не считаясь ни с каким временем, он сутками может находиться в операционной комнате, и никогда никто не услышит от него слова «устал»…
В 1939 году Родина призвала Углова в ряды Красной Армии. С какой энергией он приступил к новой и почетной для него работе! С первого дня он не только сам, но и подчиненных стал готовить к работе в боевой обстановке. Труды не прошли даром: люди, воспитанные Угловым, самостоятельно работают в боевой обстановке. Сам Углов сутками находится в операционной, проводя сложнейшие операции, отдает максимум знаний и энергии, чтобы сохранить жизнь и здоровье нашим доблестным бойцам. О замечательной работе врача Углова говорят бойцы и командиры, которые побывали на медицинском пункте! Они выносят ему свою сердечную благодарность за оказываемую помощь.
Так работает врач-большевик тов. Углов. Командование представило его к награде…»
Все-таки, оказывается, приятно, когда о твоей работе пишут чуть ли не высоким «штилем»! Правда, автор почему-то назвал нашу операционную «комнатой». А ею была продуваемая насквозь палатка, та самая, которую поставили в сугробах в первый день. Круглосуточно горели дрова в железной печке, была она раскалена до светящейся красноты, но холод по углам и особенно на полу все равно держался стойко. Когда часами стоишь у операционного стола, коченеют ноги. Позже я почувствую, что сильно застудил позвоночник – анкилозирующий спондилоартроз! – и боли в нем, то затихая, то вновь усиливаясь, уже никогда не прекратятся, и по сей день они мучают меня… Но вернемся к тому дню… С газетой, аккуратно упрятанной в карман гимнастерки, я поспешил в палатку, к операционному столу. Минул час, другой, и вдруг вбежал санитар и сказал, что привезли начальника штаба дивизии Индыка, то ли раненого, то ли убитого.
Когда мы внесли начальника штаба в операционную, он был без сознания. Пульс едва определялся. На груди, в области третьего ребра, недалеко от средней линии, виднелось небольшое входное отверстие от пули. Выходного же не обнаружили. Значит, пуля застряла где-то в груди. Но где именно? Можно было лишь гадать, рентгеновского аппарата мы не имели.
Когда снимали с Индыка нижнюю рубаху, я случайно наткнулся пальцами на плотный узел под кожей. Осмотрел его, показал коллегам, и сошлись во мнении: пуля. Теперь направление пулевого канала известно.
Расстроенный шофер рассказал, как все произошло… Начальник штаба Индык попал под прицельный выстрел «кукушки» – финского снайпера, замаскировавшегося в чаще, на верхушке дерева. Тот пропустил несколько грузовых машин с рядовыми-водителями в кабинах, а как только на шоссе выскочила штабная «эмка», он выстрелил… Надо заметить, что «кукушки», в основном финские военнослужащие из фанатичных националистов, получившие превосходную снайперскую подготовку, доставляли нашим бойцам много хлопот. Но вскоре у нас появились отличные мастера по борьбе с ними – бывшие охотники, умевшие поражать белку и любого мелкого зверя в глаз, дабы не портить ценной шкурки. Были они, как правило, моими земляками – из сибирских мест.
…Пока начальнику штаба Индыку налаживали переливание крови, мы готовились к операции, обмениваясь суждениями.
– Следует торопиться, – говорил Кодзаев. – Судя по ходу пули, имеется сквозное ранение сердца или крупных сосудов, выходящих из него. В таком случае каждая минута на счету…
– Но раненый почти без пульса! – возражал доктор Будный, всегда крайне осторожно подходивший к каждой операции. – Он вряд ли выдержит… Нужно готовить. Тут спешка может привести к непоправимому. Как, Федор Григорьевич?
– Поддерживаю Кодзаева, – сказал я. – Плохой пульс может быть не только в результате шока, но и от внутреннего кровотечения. Пока не остановим кровотечение, вряд ли добьемся нормального давления. И ведь не исключено, что имеет место тампонада сердца [тампонада сердца нередко возникает при его ранении. Это сдавливание сердца кровью, скопившейся в перикарде] – тоны очень глухие…
– Пожалуй, – согласился Будный.
– Будем проводить противошоковые мероприятия во время и после операции… Есть другие соображения?
– Приступаем!
Откинулся полог палатки, и мы увидели каракулевую папаху и петлицы, шитые золотом. Приехал командир дивизии. На его осунувшемся, всегда волевом лице читались боль и тревога за жизнь боевого друга. Выслушав наш рапорт, он взял меня под локоть:
– Прошу лично вас делать операцию. Помните, взоры всей дивизии сейчас прикованы к вам…
Я, разумеется, понимал всю ответственность возложенного на меня дела, расценивал это как проявление самого высокого доверия… А ведь опыта в операциях на сердце у меня не было. И в учебниках по военно-полевой хирургии о таких ранениях написано мало, вскользь, поскольку подобные раненые в предыдущие войны считались безнадежными: или, обреченные, погибали сами по себе, или же, если ранение, на счастье, оказывалось не смертельным, в редких случаях поправлялись без хирургического вмешательства.
…После тщательной анестезии я сделал разрез параллельно третьему ребру с иссечением краев раны. Чтобы проникнуть в грудную клетку, ребро пришлось резецировать, причем его хрящевую часть. В современной грудной хирургии такое не допускается: сейчас уже известно, что хрящи ребер не восстанавливаются. Этот дефект остается у человека навсегда. Но тогда я этого не знал, да и не было ни времени, ни возможности думать над тем, что станется с ребром. Жизнь начальника штаба висела на волоске, все наши мысли и чувства были направлены на ее спасение. Однако, полагаю, для того времени и в той ситуации я поступил правильно. Именно благодаря иссечению ребра мы шли строго по ходу раны, практически внеплеврально, и опасность открытого пневмоторакса, при которой раненый с его слабым пульсом и состоянием шока наверняка бы погиб, исключалась.
При ревизии раны выяснилось, что пуля лишь на самую малость прошла выше сердца – через пучок крупных сосудов, пристеночно ранив один из них. Он кровоточил. Это было, в полном смысле слова, «счастливое ранение». На миллиметр в ту или другую сторону… и верная смерть. Будь не обычная пуля, а разрывная – тоже бы смерть.
В ту пору вскрытие грудной клетки представляло собой целое событие в медицинской практике, заключало в себе множество неизвестных, каждое из которых – реальная угроза для жизни больного. Ни у меня, ни у моих тогдашних ассистентов Кодзаева и Будного не было никаких навыков во внутригрудных операциях. Кроме того, приходилось учитывать, что я, молодой врач, имевший скромное воинское звание, оперировал начальника штаба дивизии, а командир дивизии терпеливо сидел в соседнем отсеке палатки, ожидая исхода операции. Не удивительно, что я сильно волновался, хотя это не бросалось в глаза окружающим: к тому времени уже научился себя контролировать…
Так что для нашего медсанбата эта операция – в грудной клетке, в области сердца! – была выдающимся событием. Другого определения здесь не подберу. Оно не завышено.
Особенно напряженным моментом был тот, когда мы, следуя по ходу пулевого канала, вдруг увидели, что он идет около аорты, а из нее сочится кровь. А если тут рану сосуда всего-навсего прикрывает какой-нибудь сгусток, что нередко случается? Тогда как только я прикоснусь к нему, он отойдет, из аорты вырвется сильная струя крови… Попробуй тогда ее останови! Ведь аорта – самый крупный и самый мощный сосуд человеческого организма. А рядом с ним – легочная артерия. Тоже тончайшие стенки: малейшая неосторожность, и уже почти непоправимая беда… Затаив дыхание, слыша, кажется, не только как напряженно бьется собственное сердце, но и как тревожно стучат сердца стоящих возле помощников, я наложил на стенку сосуда два матрасных шва и осторожно затянул их. Кровотечение сразу остановилось.
Когда операция окончилась, я ощутил во всем теле такую слабость, что вынужден был сразу же попросить табуретку и сесть и какое-то время никого не замечал, ничего не слышал. Мне принесли стакан крепкого чая… А потом вошел комдив, я встал, он что-то говорил мне, но все слова прошли мимо сознания…
Две недели мы выхаживали начальника штаба в полевых условиях, а потом эвакуировали его в тыл, уже зная, что теперь-то он будет жить…
Через год я встретил Индыка, и был он в полном здравии, по-прежнему служил в армии. Попросив его показать мне след от операции, я увидел, что незащищенный край легкого при кашле заметно «толкается», как бы выпячивается между ребрами. Однако Индык ни единым словом или даже намеком не дал мне понять, что он сомневается, так ли все сделал хирург. Человек большой внутренней культуры, он понимал, что врачи добились главного, спасли ему жизнь, выражать сомнения в их действиях по крайней мере бестактно… Он очень тепло, искренне благодарил меня.
Тут к месту должен сказать, что в медицинской практике нередко встречается такое: спасая жизнь человека, хирург вынужденно причиняет ему тот или иной частичный ущерб, то есть заведомо идет на определенную жертву ради спасения главного… И хоть не часто, но приходилось сталкиваться со случаями, когда прооперированный больной начинал преследовать хирурга, незаслуженно упрекая его в нанесении ущерба. Создавались комиссии, приезжали проверяющие, издерганный хирург вынужден был писать объяснения, доказывать, почему он в данной ситуации поступил именно так, а не иначе…
Вполне понятно, что на войне, где человек ежесекундно ходит под угрозой внезапной гибели, хирургу доверяют не меньше, чем тому же командиру дивизии.
Фронтовые будни продолжались. Морозы достигали сорока градусов. Руки от постоянного мытья, холодного воздуха и резиновых перчаток огрубели, и пальцы плохо сгибались… Двое, трое суток работаешь без сна и отдыха, пока не почувствуешь: уже предел, не только можешь задремать во время операции, но, что самое опасное, ошибиться, из-за крайне ослабленного внимания сделать что-то не так, раненый погибнет из-за тебя. Тогда идешь в свою палатку, падаешь как подкошенный на койку, а через час-другой уже будят: новая партия раненых! Вскочишь, не соображая, что сейчас – день или ночь, и хотя спал, не раздеваясь, в полушубке, все равно зуб на зуб не попадает…