Через десять дней после торжеств юбилея в чрезвычайно помпезной обстановке состоялось в церкви Иисуса торжественное покаяние Антима. Мне ни к чему говорить о подробностях церемонии, обратившей на себя внимание всех итальянских газет того времени. Отец Т., товарищ генерала ордена иезуитов, произнес по этому случаю одну из примечательнейших своих проповедей. Очевидно, что душа франкмасона мучилась до безумия, и крайний предел ненависти ее оказался предвозвещением любви. Благочестивый оратор вспомнил Савла Тарсийского, найдя между святотатственным поступком Антима и побиением камнями святого Стефана поразительную аналогию. И пока набухало и раскатывалось под сводами церкви красноречие преподобного отца, как прокатывается по гроту набухшая пена прилива, Антим припоминал звонкий голосок своей племянницы и в глубине сердца благодарил ее за то, что она призвала на грехи злочестивого дядюшки милосердие той, которой только он и желал служить впредь.
После этого дня, поглощенный высшими заботами, Антим едва замечал тот шум, что поднялся вокруг его имени. Жюльюс де Барайуль взял его страдания на себя и не мог развернуть газеты без замирания сердца. На первый восторг ортодоксальных листков отозвалось шиканье органов либеральных: на большую статью «Оссерваторе» «Новая победа Церкви» отвечала инвектива «Темпо Феличе» «Одним дураком больше». Наконец, в «Депеш де Тулуз» хроника наблюдений Антима, отправленная за два дня до его исцеления, вышла с издевательским предисловием; Жюльюс от имени свояка ответил сухим и достойным письмом, извещавшим, что «Депеш» отныне не может числить его среди своих сотрудников. «Цукунфт» сама первой вежливо поблагодарила Антима за прошлое. Тот принимал удары судьбы с ясным ликом истинно боголюбивой души.
– Слава богу, «Корреспондан» для вас будет всегда открыт, это я вам обещаю, – громко шептал ему Жюльюс.
– Но что же я туда, по-вашему, стану писать? – благодушно возражал Антим. – Все, что занимало меня вчера, сегодня уже не интересует.
Потом разговоры их прекратились. Жюльюс был должен вернуться в Париж.
Тогда же Антим под нажимом отца Ансельма покорно оставил Рим. Когда он лишился поддержки Ложи, денежный крах его наступил очень скоро, а визиты, на которые подталкивала его Вероника, полагавшаяся на поддержку Церкви, привели только к тому, что высшему духовенству он надоел, а там и стал раздражать. Ему дан был дружеский совет поехать в Милан и там дожидаться обещанного возмещения ущерба и крох от выдохшейся небесной милости.
Книга вторая
ЖЮЛЬЮС ДЕ БАРАЙУЛЬ
Поскольку никому никогда не следует закрывать обратный путь.
Кардинал де РетцIВ полночь с 30 на 31 марта семья Барайуль вернулась в Париж и проехала домой, в квартиру на улице Вернёй.
Маргарита готовилась ко сну, а Жюльюс, с маленькой лампой в руке, обутый в мягкие туфли, прошел к себе в рабочий кабинет – никогда он не входил туда без наслаждения. Комната была убрана скупо; несколько Лепинов и один Буден висели на стенах; в углу на поворотном цоколе резковатым, пожалуй, пятном белел мраморный бюст: портрет жены работы Шапю; посреди комнаты огромный стол в стиле Ренессанса, на котором за время отлучки накопились груды книг, брошюр и рекламных проспектов; на подносе перегородчатой эмали несколько визитных карточек с загнутыми углами, а в стороне, прислоненное, чтоб было видно, к бронзовой статуэтке работы Бари, – письмо. Жюльюс тотчас увидел по почерку, что оно от старика отца. Он немедленно разорвал конверт и прочитал:
«Дорогой сын.
В последние дни силы мои резко пошли на убыль. По некоторым безобманным признакам я понимаю, что пора сдавать багаж, да и ни к чему уже торчать на станции.
Зная о Вашем возвращении в Париж нынче ночью, я надеюсь, что Вы не замедлите оказать мне такую услугу: по некоторым соображениям, о которых я Вам расскажу вскорости, мне необходимо знать, проживает ли еще молодой человек по имени Лафкадио Луйки (пишется «Влуйки», но «в» не произносится) в тупике Клода Бернара, № 12.
Очень буду обязан Вам, если Вы благоволите отправиться по этому адресу и спросить там названную особу. Как романист, Вы без труда найдете предлог пройти к нему. Мне очень надобно знать:
1) чем занят этот молодой человек;
2) к чему в жизни стремится (хочет ли чего-нибудь добиться? в какой области?);
3) и, наконец, укажите мне, каковы показались Вам его средства, способности, пристрастия, вкусы и проч.
Не ищите покамест увидеть меня: я в дурном расположении духа. Все эти сведения Вы можете передать точно так же в нескольких словах на письме. Если ко мне придет желание побеседовать с Вами или же я соберусь в дальний путь, то дам Вам знать.
Целую Вас.
Жюст-Аженор де Барайуль.
P. S. Никак не давайте понять, что Вы от меня: молодой человек меня не знает и не должен знать впредь.
Лафкадио Луйки теперь девятнадцать лет. Румынский подданный. Сирота.
Я пролистал Вашу последнюю книгу. Если после этого Вы не попадете в академию – сочиненную Вами дребедень оправдать нечем».
Отрицать не приходилось: пресса у последней книги Жюльюса была дурная. Несмотря на усталость, писатель проглядел вырезки из газет, где о нем писали неблагосклонно. Потом он растворил окно и вдохнул воздух туманной ночи. Окна квартиры писателя выходили в посольский сад – всеочищающую купель тьмы, где очи и дух омывались от нечистот мира и городских улиц. Несколько секунд он слушал ясную песню невидимого дрозда. Потом вернулся в спальню. Маргарита была уже в постели.
Боясь бессонницы, он взял на комоде флакон флердоранжевой настойки, которую часто употреблял. Никогда не забывая о супружеской предупредительности, он снял с ночного столика зажженную лампу и перенес на пол, но легкий звон хрусталя, раздавшийся, когда он выпил лекарство и поставил бокал обратно, проник в глубины забытья Маргариты; с утробным мычанием она перевернулась лицом к стене. С радостью сочтя ее проснувшейся, Жюльюс подошел к кровати и, раздеваясь, сказал:
– Хочешь узнать, что отец сказал про мою книгу?
– Дорогой друг, у твоего отца нет никакого литературного вкуса, ты же сто раз мне это говорил, – прошептала Маргарита. Ей хотелось только спать.
Но у Жюльюса на сердце было чересчур тяжело:
– Он говорит, что я сочинил дребедень и нет мне оправданий.
Наступило довольно долгое молчанье, в которое Маргарита погрузилась, совершенно забыв о всякой литературе; Жюльюс уже смирился с тем, что остался в одиночестве, но она, из любви к нему, совершила великое усилие и выплыла на поверхность:
– Надеюсь, ты не будешь из-за этого нервничать?
– Как видишь, я к этому отношусь очень спокойно, – тотчас же ответил Жюльюс. – Но все-таки нахожу, что не отцу моему подобает так выражаться – кому угодно, только не моему отцу, особенно о той книге, которая, собственно говоря, не что иное, как памятник ему.
В самом деле, разве не образцовую карьеру старого дипломата начертал Жюльюс в своей книге? Разве не противопоставил он романтическим завихрениям достойную, спокойную, классическую жизнь Жюста-Аженора в семье и в политике?
– Но, к счастью, ты написал эту книгу не ради его признательности.
– Он намекнул мне, что я написал «Воздух вершин», чтобы меня избрали в академию.
– А хотя бы и так! Что с того, если тебя изберут в академию за хорошую книгу? – И жалостливо добавила: – Что ж, будем надеяться, что газеты и журналы его вразумят.
Жюльюс взорвался:
– Газеты! Журналы! Как бы не так! – Он обернулся к Маргарите и яростно прокричал, словно она в том была виновата: – Да меня там в пух и прах разносят!
И вот Маргарита совсем проснулась.
– Тебя там сильно критикуют? – спросила она участливо.
– И хвалят – возмутительно лицемерно.
– Как ты был прав, презирая этих газетчиков! Но вспомни, что писал тебе позавчера господин де Вогюэ: «Перо, подобное вашему, защищает Францию как меч!»
– «Перо, подобное вашему, от варварства, нам грозящего, защищает Францию лучше меча», – поправил Жюльюс.
– А кардинал Андре, обещая тебе свой голос, совсем недавно уверял, что за тобой вся Церковь.
– Вот уж толку-то!
– Друг мой!
– Мы с Антимом только что убедились, чего стоит самая высокая поддержка духовенства.
– Ты стал озлоблен, Жюльюс. Ты часто говорил мне, что трудишься не ради награды, не ради чужих похвал – тебе довольно собственного одобрения; ты даже написал об этом прекрасные строки.
– Знаю, знаю, – сказал Жюльюс.
Его глубокой муке не помогали такие декокты. Он прошел в туалетную комнату.
Зачем он, увлекшись, позволил себе при жене эти жалкие излияния? Его тоска не из тех, что жены могут заласкать и убаюкать, поэтому из гордости, из стыда он должен был затворить ее в своем сердце. «Дребедень!» Пока он чистил зубы, это слово колотилось у него в висках, выталкивало его самые благородные помыслы. Какая же после этого цена была его последней книге? Он уже забывал саму фразу отца – забывал по крайней мере, что это фраза отца. Страшное вопрошание впервые в жизни восстало в нем – в нем, доселе встречавшем одни похвалы да улыбки: сомнение в искренности этих улыбок, в достоинстве этих похвал, в достоинстве своих трудов, в реальности своих мыслей, в подлинности своей жизни.
Он вернулся в спальню, рассеянно держа в одной руке зубную щетку, в другой стакан, поставил стакан, до половины полный розовой водой, на комод, в него щетку и присел за кленовый дамский столик, на котором Маргарита имела обыкновение писать письма. Взяв Маргаритину перьевую ручку, листок умеренно надушенной лиловатой бумаги, он торопливо начал:
«Дорогой отец!
Я нашел Вашу записку, вернувшись сегодня поздно вечером. Завтра займусь поручением, которое Вы мне доверили; надеюсь исполнить его к Вашему удовольствию и полагаю, что тем докажу Вам мою преданность».
Ибо Жюльюс был из тех благородных натур, которые в неприятных обстоятельствах являют свое настоящее величие. Он запрокинулся телом назад и, подняв перо, застыл на несколько минут, продумывая следующую фразу:
«Мне тяжко именно от Вас видеть заподозренным бескорыстие, с которым»…
Нет. Лучше так:
«Неужели вы думаете, что я меньше ценю ту литературную честность, нежели»…
Фраза не клеилась. Жюльюс сидел в пижаме; он почувствовал, что так может и простудиться, скомкал бумагу, взял стакан со щеткой, отнес в туалетную комнату, а скомканную бумагу выбросил там же в ведро.
Уже совсем ложась спать, он тронул жену за плечо:
– А ты что думаешь о моей книге?
Маргарита приоткрыла сонные глаза. Жюльюсу пришлось повторить вопрос. Маргарита, полуобернувшись, поглядела на него. Над поднятыми бровями Жюльюса рядами лежали морщины, губы закушены – его было жалко.
– Но что с тобой, друг мой? Неужели ты вправду думаешь, будто последняя твоя книга хуже всех остальных?
Это был не ответ: Маргарита увиливала.
– Да я думаю, что и другие не лучше этой!
– Ах вот как…
Видя подобное исступление, потеряв все силы и чувствуя, что здесь не помогут доводы любви, Маргарита повернулась спиной к свету и заснула.
IIНесмотря на некоторое профессиональное любопытство и лестную иллюзию, что ничто человеческое ему должно быть не чуждо, до сих пор Жюльюс редко выходил за пределы принятого в высшем классе и общался почти исключительно с людьми своего круга. Не хватало не столько желания, сколько случая. Собираясь выйти с сегодняшним визитом, Жюльюс вдруг сообразил, что у него даже вполне подходящего к случаю костюма нет. В его пальто, манишке и даже цилиндре было что-то слишком пристойное, скованное, изысканное… А может быть, все-таки и не нужно, чтобы его платье вызывало молодого человека на слишком скорое сближение? Заслужить его доверие, думал Жюльюс, нужно разумными речами. По дороге же к тупику Клода Бернара он все время думал, с какими хитростями, под каким предлогом проникнуть туда и повести расследование.
Что могло быть общего между этим Лафкадио и графом Жюстом-Аженором де Барайулем? Неотвязный вопрос жужжал и кружил вокруг Жюльюса. Теперь, когда он окончил жизнеописание отца, уже не подобало задаваться вопросами о его жизни. Он желал знать о ней только то, что отец сам рассказывал. В последние годы граф стал молчалив, но скрытен никогда не был. Проходя Люксембургским садом, Жюльюс попал под ливень.
В переулке Клода Бернара у подъезда под двенадцатым номером стоял фиакр; проходя мимо, Жюльюс успел разглядеть в нем даму в довольно крикливом наряде и шляпе с чрезмерно большими полями.
Жюльюс назвал имя Лафкадио Луйки портье этого дома с меблированными комнатами, и сердце его заколотилось: романисту казалось, что он бросился навстречу какому-то диковинному приключению, – но когда он поднимался по лестнице, пошлость этого места, безликость обстановки отвратили его; любопытство, не находя себе новой пищи, угасло и сменилось брезгливостью.
На пятом этаже коридор без ковра, освещавшийся только с лестничной клетки, в нескольких шагах от площадки изгибался коленом; с обеих сторон в него выходили закрытые двери; лишь в торцевой комнате дверь была приоткрыта и пробивался тоненький лучик света. Жюльюс постучался – напрасно; робко раскрыл дверь пошире: в комнате никого. Жюльюс спустился обратно.
– Если нет его, так скоро будет, – сказал портье.
Дождик лил ливмя. Рядом с прихожей, напротив лестницы, была комната ожидания, куда Жюльюс и прошел; там стоял такой затхлый запах, вид был так уныл, что Жюльюсу подумалось даже: с тем же успехом он мог открыть дверь наверху до конца и преспокойно дожидаться молодого человека в его комнате. Он снова поднялся на пятый этаж.
Когда он свернул в коридор, из комнаты рядом с торцевой вышла женщина. Жюльюс наткнулся на нее и попросил прощения.
– А вам кого?
– Господина Луйки – он здесь живет?
– Его нет дома.
– Ай-яй-яй! – воскликнул Жюльюс с таким непритворным огорчением, что женщина тут же спросила:
– У вас к нему что-то срочное?
Жюльюс приготовил оружие только против неизвестного ему Лафкадио и не знал, что делать теперь; может быть, эта женщина хорошо знает юношу; может быть, если ее разговорить…
– Я хотел у него кое-что разузнать.
– А вы от кого?
«Она решила, что я из полиции, что ли?» – подумал Жюльюс.
– Я граф Жюльюс де Барайуль, – сказал он довольно важно, приподнимая цилиндр.
– О, граф! Простите, пожалуйста, я вас не… Такой темный коридор! Проходите, сделайте милость! – Она открыла дверь торцевой комнаты. – Лафкадио, должно быть, скоро… Он только вот… Позвольте, позвольте!
Жюльюс уже входил в комнату, поэтому она бросилась вперед него: на стуле нахально валялись женские панталончики; скрыть их она не успела и постаралась хотя бы прибрать.
– Здесь такой беспорядок…
– Ничего, ничего! Я человек привычный, – попытался попасть в тон Жюльюс.
Карола Негрешитти была молода, полновата, а лучше сказать – толстовата, но хорошо сложена и на вид свежа, с чертами лица заурядными, но не вульгарными и довольно приятными, с нежным телячьим взглядом, с блеющим голоском. Поскольку сейчас она собиралась на улицу, на голове у нее была фетровая шляпка; с блузкой прямого покроя, перехваченной посередине поясом с морским узлом, она носила мужской воротничок и белые манжеты.
– А вы давно знакомы с господином Луйки?
– Может быть, я сама ему передам, что вам угодно? – ответила она вопросом на вопрос.
– Понимаете… Я хотел узнать, очень ли он сейчас занят.
– День на день не приходится…
– Потому что если у него есть немного свободного времени, я думал попросить его… гм… кое-чем для меня заняться.
– А что за работа?
– Вот… понимаете ли… я как раз и хотел немножко разузнать, чем он, собственно, занимается…
Вопрос был задан без ухищрений, но по Кароле было видно, что с ней хитрить и не нужно. Между тем и граф опять вполне овладел собой; он устроился на том самом стуле, который Карола освободила, она присела рядом с ним на край стола и уже собралась рассказывать, но тут в коридоре послышался громкий шум, дверь со стуком распахнулась и появилась женщина, которую Жюльюс видел в экипаже.
– Ну, так я и знала! – заявила она. – Я же видела, как он вошел.
Карола тотчас отодвинулась от Жюльюса подальше:
– Да нет же, дорогая… мы так, разговаривали… Берта Гран-Марнье, моя подруга; граф… ой, простите, забыла вашу фамилию!
– Не имеет значения, – сказал Жюльюс немного смущенно, пожимая руку в перчатке, протянутую Бертой.
– А ты меня представь, – сказала Карола.
Берта, представив подругу, продолжала речь:
– Послушай, милочка, нас там уже битый час дожидаются. Если хочешь поговорить с этим господином, захвати его: я в экипаже.
– Да он не ко мне пришел.
– Тогда поехали! Вы не поужинаете сегодня с нами?
– Весьма сожалею.
– Простите, милостивый государь, – сказала Карола, покраснев и торопясь выпроводить подругу из комнаты. – Лафкадио вернется с минуты на минуту.
Девушки ушли, оставив дверь открытой; по незастеленному коридору шаги отдавались гулко; за поворотом входящего было не видно, но сразу слышно, что кто-то идет.
«Словом, надеюсь, комната скажет мне даже больше, чем женщина», – подумал Жюльюс. Он принялся хладнокровно изучать ее.
Увы, его неопытной любознательности не за что было зацепиться в этой пошлой меблирашке.
Ни книжной полки, ни картин на стенах. На камине – «Молль Флендерс» Даниеля Дефо по-английски в гадком издании, разрезанная чуть дальше середины, и «Новеллы» Антона Франческо Граццини, прозванного Ласка, по-итальянски. Эти книги Жюльюса заинтриговали. Рядом с ними бутылка мятного ликера, а за ней фотография, которая растревожила гостя еще больше: на песчаном морском берегу женщина, уже не молодая, но необычайно красивая, опирается на руку мужчины ярко выраженного английского типа, элегантного и стройного, в спортивном костюме; у ног их на опрокинутом ялике сидит и смеется крепкий мальчишка лет пятнадцати с густыми растрепанными светлыми волосами, с бесстыдным взглядом и совершенно голый.
Жюльюс взял фотографию и поднес к окошку, чтобы в правом нижнем углу разобрать выцветшие слова: «Дуино, июль, 1886»; они ему почти ничего не сказали, хоть он и слыхал, что Дуино – деревушка на австрийском побережье Адриатики. Он покивал, закусив губы, и поставил фото на место. В остывшем камине притаились коробка с овсяной мукой, мешок с чечевицей и мешок с рисом; дальше у стены стоял шахматный столик. Ничто не указывало Жюльюсу на род занятий или предмет учения, которыми юноша занимал свои дни.
Лафкадио, видимо, только что позавтракал: на столе примус, на нем кастрюлька, в которой еще лежало полое железное яичко с дырочками – в таких заваривают чай туристы, экономящие на каждой мелочи багажа; вокруг грязной чашки остались крошки. Жюльюс подошел к столу: в нем был ящик, а в ящике ключ…
Мне бы не хотелось, чтобы дальнейшее создало о Жюльюсе ложное впечатление: меньше всего на свете он любил лезть в чужие тайны; он принимал жизнь каждого человека в тех поворотах, какие кому угодно было представить, и весьма почитал общественные приличия. Но приказ отца заставлял его унять свой нрав. Он еще мгновение выждал, прислушался: никто не идет, – и тогда – против желания, против собственных принципов, исключительно из деликатного чувства долга – выдвинул ящик, который, как оказалось, на ключ и не был заперт.
Там лежал блокнот в юфтяном переплете, который Жюльюс взял и раскрыл. На первой странице он прочел несколько слов тем же почерком, что и на фотографии:
«Кадио, чтобы он записывал сюда свои счеты.
Моему верному товарищу – его старый дядюшка
Фаби».
Ниже почти без отступа уверенным, прямым и четким полудетским почерком:
«Дуино, 10 июля, 1886. Сегодня утром к нам приехал лорд Фабиан. Он подарил мне ялик, карабин и этот красивый блокнот».
Больше на первой странице не было ничего.
На третьей странице под датой «29 августа» было записано: «Дал Фаби 4 сажени вперед»; на следующий день: «Дал 12 саженей вперед»…
Жюльюс понял: это всего лишь дневник тренировок. Впрочем, вскоре подневные записи оборвались, а на чистом листке стояло:
«20 сентября. Отъезд из Алжира в Орес».
Потом еще несколько записей мест и дат, наконец, последняя из них:
«5 октября. Вернулись в Эль-Кантара. 50 км on horseback[4], без остановок».
Жюльюс перелистнул еще несколько чистых страниц; чуть дальше, как оказалось, дневник начинался заново. Наверху, как заголовок, крупными буквами было старательно выведено:
«QUI INCOMINCIA IL LIBRO
DELLA NOVA ESISTENZA
E
DELLA SUPREMA VIRTU»[5].
Потом ниже, как эпиграф:
«Tanto quanto se ne taglia. Boccaccio»[6].
Указание на мысли о нравственности тотчас же пробудило интерес Жюльюса: он за тем и охотился.
Но уже на следующей странице ему пришлось разочароваться: опять шли цифры. Правда, цифры уже другого рода. Друг за другом следовали записи, но без указания дат и мест:
«За то, что обыграл Протоса в шахматы, – 1 пунта.
За то, что показал, что говорю по-итальянски, – 3 пунты.
За то, что ответил раньше Протоса, – 1 п.
За то, что оставил за собой последнее слово, – 1 п.
За то, что плакал, узнав о смерти Фаби, – 4 п.».
Торопливо читая записи, Жюльюс принял слово «пунта» за название иностранной монеты; эти счеты ему показались мелочным, ребяческим торгом за вознаграждение заслуг. Потом оборвались и эти цифры. Жюльюс перевернул еще страницу и прочел:
«4 апреля. Сегодня в разговоре с Протосом:
«Понимаешь ли, что заключено в словах “ну и пусть”?».
На этом записи заканчивались.
Жюльюс пожал плечами, закусил губы, покачал головой и положил блокнот обратно в ящик. Вынул часы, встал, подошел к окну, посмотрел на улицу: дождь кончился. Он пошел взять свой зонтик, который, входя, оставил в углу, и тут увидел: в дверном проеме, держась за косяк и чуть-чуть отступив назад, на него с улыбкой глядит красивый белокурый молодой человек.
IIIТот подросток с фотографии почти не вырос. Жюст-Аженор сказал – ему девятнадцать; дать можно было не больше шестнадцати. Несомненно, Лафкадио вошел только что: когда Жюльюс клал блокнот на место, он уже взглянул на дверь, и там не было никого, – но как же он не услышал шагов? Инстинктивно взглянув юноше на ноги, Жюльюс увидел: вместо ботинок тот носил калоши.
Лафкадио улыбался. В его улыбке не было никакой злобы: она казалась довольно веселой, но иронической; он стоял, как был, в дорожной фуражке, но, встретившись взглядом с Жюльюсом, снял ее и церемонно поклонился.
– Господин Луйки? – спросил Жюльюс.
Молодой человек снова поклонился и ничего не ответил.
– Простите, что я дожидался вас тут, в вашей комнате. По правде сказать, сам бы я не посмел войти, но меня сюда провели.
Жюльюс говорил быстро и громче обыкновенного, чтобы себе самому доказать, что ничуть не смущен. Лафкадио почти неприметно нахмурился, подошел к зонтику Жюльюса; ни слова не говоря, он взял его и выставил сохнуть в коридор; потом вернулся в комнату и знаком пригласил гостя сесть.
– Вы, конечно, удивлены моим визитом?
Лафкадио невозмутимо достал из серебряного портсигара сигарету и закурил.
– Я в коротких словах объясню вам причину, которая меня сюда привела, и вы сразу поймете…
Чем больше он говорил, тем больше чувствовал, как испаряется его уверенность в себе.
– Так что… но позвольте мне прежде назвать себя… – И, словно стесняясь произнести свое имя, он достал из жилетного кармана визитную карточку и протянул Лафкадио; тот не глядя положил ее на стол. – Сам я… словом, я только что завершил одну довольно серьезную работу; работа небольшая, но мне некогда самому ее переписывать набело. Мне кое-кто сказал, что у вас превосходный почерк, и я подумал, что, собственно говоря… – взгляд Жюльюса красноречиво прошелся кругом по наготе комнаты, – вам, подумал я, не будет неприятно…
– В Париже никто, – перебил его Лафкадио, – ни один человек не мог рассказать вам про мой почерк. – Тут он обратил взгляд на ящик стола (Жюльюс и не подозревал, что сорвал с него неприметную восковую печать), в сердцах повернул ключ в замке и спрятал в карман. – И никто не имеет права об этом рассказывать, – продолжал он, глядя, как покраснел Жюльюс. – С другой стороны, – он говорил очень медленно, словно без смысла и без всякого выражения, – я пока что не очень ясно вижу, по каким причинам господин… – Он взглянул на карточку. – Какие особенные причины граф Жюльюс де Барайуль может иметь интересоваться именно мной. Впрочем, – и тут его голос, в подражанье Жюльюсу, вдруг стал таким же густым и насыщенным, – ваше предложение вполне может быть рассмотрено лицом, имеющим, как вы могли заметить, денежные затруднения. – Он встал. – Позвольте мне, ваше сиятельство, передать вам ответ завтра утром.