Я отщипываю комочки от своего пластилинового английского – и отвечаю на вопросы, кто я, сколько прошла и когда стартовала (это главное, что интересует попутчиков). На вопрос «зачем» ответа по-прежнему нет.
На привалах в редкой тени редких деревьев пилигримы едят хлеб и помидоры. Почти все выпивают – в одной деревне я видела винный фонтан, где из краника льётся вино, как в сказке. У меня с собой фляжка для воды. Краткий отдых, разговор с попутчиком, увещевательная беседа с ногой. Нога внимает уговорам и с каждым днём болит всё меньше. Куда больше проблем доставляют мозоли – видимо, и с ними придётся разговаривать.
Американец, с которым мы познакомились в альберго Вианы, посоветовал волшебную мазь от мозолей – сегодня я купила её и жду исцеления.
По жаре идти трудно. Воздух плавится, раскалённые крыши городков гудят от зноя. Обещанных дождей нет – но я не думаю, что под дождём идти легче.
Ночую в альбергах, они похожи как братья – полки для обуви, нары, место для стирки. Одни и те же страхи: а что, если мне не хватит койки, а вдруг этот мужик будет храпеть? Ночью у кого-то обязательно звонит телефон.
Я так много времени провожу сама с собой, что в какой-то момент придумываю себе спутницу.
Это моя мама. Она идёт со мной по дороге, проходит путь. Она бы справилась и, если потребовалось бы, несла бы меня на себе.
– Не даёшь девчонке свободы, – ворчала тётя Юля. – Это немножко неправильно, Ленка, так привязывать ребёнка к себе.
«Немножко неправильно» в переводе с тёти-Юлиного – «полная катастрофа». Мама отмахивается: Юль, ну вот ты роди сама, дорасти до этого возраста, и потом будешь меня учить.
Тётя Юля не обижается.
Мне шестнадцать лет. Валя Попова пригласила меня на концерт известной рок-группы, а мама не отпускает, потому что «как бы чего не вышло».
«Как бы чего не вышло» в переводе с маминого – это «полная катастрофа, которую ещё можно предотвратить». Валя Попова – источник наших вечных раздоров.
Она пришла к нам в восьмом классе. Обидчивая, плаксивая. Чуть что – сразу слёзы во все стороны. Почему-то выбрала в подруги меня. Никто, кроме молчаливой Люды, никогда меня не выбирал – и я так удивилась, что даже задуматься не успела, хочу ли дружить с Валей Поповой: вот мы уже с ней дружим, и маму это очень расстраивает. Расстраивало до самых последних дней – когда я делала что-то не так, мама ворчала: «Ну конечно, тебя же Валя Попова воспитала, не я!»
Все её так называли – имя и фамилия шли в одной связке, как будто иначе никто не понял бы, о какой Вале шла речь.
А вот тёте Юле моя подруга нравилась – она даже передавала для неё из Москвы какие-то подарки. Значки, кажется. Или серёжки? Не помню.
Мама боролась с Валей Поповой всеми средствами, но средств у неё было немного. Валины родители работали в торговле, она приносила учителям сырокопчёную колбасу и ещё какие-то деликатесы, поэтому была в школе на хорошем счету. Училась так себе, грезила о великих свершениях. Мечтала стать актрисой, потом, когда всю страну огрело гитарным грифом по голове, собралась в певицы. Я в её мечтах исполняла роль бэк-вокалистки или пританцовывала на заднем плане. Валя Попова бдительно следила за тем, чтобы я вдруг не вылезла вперёд, – все мои робкие попытки заявить о себе душились на корню.
Билеты на тот концерт достал Валин старший брат. Мы собирались поразить своей красотой исполнителей: они тут же предложат нам любовь и совместное творчество (Валя Попова не мелочилась и мечтала обстоятельно, на всю катушку).
Красота у нас была – не поспоришь. Она в те нищие годы обычно равнялась одежде – даже самая непрезентабельная внешность шла в зачёт, если её обладательница имела модные шмотки. Валя одевалась на туче, мне тётя Юля присылала вещи из Москвы, да и мама шила-вязала по «Бурде Моден», тоже добытой тётей Юлей. Ещё у нас были какие-то знакомые в Верх-Нейвинске, закрытом военном городе с непривычно холмистыми улицами. Верх-Нейвинск хорошо снабжался, и мы несколько раз в год приезжали туда за дефицитами, пролезая через дыру в заборе. Потом знакомые куда-то переехали, а без них мы проникать в город не решались.
Валя Попова разработала целый план, согласно которому мы сразу же после концерта попадали в гримёрку при помощи знакомого звукаря (или осветителя?). Солист (Валя метила в него, а мне предназначался кто-то из рядовых музыкантов), ослеплённый вельветовыми джинсами Raffle, упадёт к Валиным ногам и предложит ей место в своём сердце и коллективе. Ну и я, на заднем плане, с маракасами, буду невнятно подпевать… Я требовалась Вале Поповой, потому что прийти одной за кулисы было вроде как неприлично, а вместе – вполне нормально.
И тут моя мама сказала: нет, ты не пойдёшь ни на какой концерт, я слышала про эту группу, что все они там наркоманы! Одним махом взяла и разрушила наши планы!
– Шагу ступить без своей мамочки не можешь! – обиделась Валя.
Сейчас, когда мои дни меряются исключительно шагами, которые я прохожу без мамы, эти слова звучат совершенно иначе. Но тогда, услышав их, я обиделась не на Валю Попову, а на маму – в самом деле, почему я должна во всём её слушаться? Только потому, что не представляю своей жизни без неё? Потому что – пионерский лагерь, широко раскрытые руки, ребристая раковина?..
Валя Попова стала первой, кто посягнул на святость наших с мамой отношений. Когда я привела её домой, стесняясь тех самых светильников, похожих на груди святой Агаты, Валя спросила:
– А где твой папа?
Папы никогда не было, и дедушки тоже. Женщины моей семьи вот уже несколько поколений обходились без мужчин: жили с матерями, рожали поздно, всегда и только – девочек. Я смутно догадывалась, что это «немножко неправильно», но ничего другого не знала и не могла представить себе в нашем женском доме мужчину. Валя Попова жила в полной семье, обожала отца и слегка презирала маму («она у нас женщина простая»), крепко дружила с братом. Наша квартира, где можно было ходить в нижнем белье, где не было самодельных панно из сигаретных пачек и заклеенных этикетками от пива кухонных дверей, поразила её до глубины души.
– Тоже одна рожать будешь? – деловито спросила Валя, проводя пальцем по стопке альбомов с репродукциями, как будто пересчитывая их.
Я стушевалась, не зная, что сказать. Валя Попова задавала вопросы похлеще, чем в том альберго, где меня озадачили в первый день пути.
Когда мама запретила идти на концерт, мы с ней впервые поссорились. Она спрятала мои туфли, и я, сбежав из дома, пошла на концерт в разбитых старых теннисках. Валя Попова заставила меня переобуться. Дала свои лакированные туфли, с бантиками и перфорацией, которые были на полразмера меньше моего и натёрли за тот вечер мозоли не хуже пилигримских.
Валя вообще любила меняться вещами – и за это мама критиковала её особенно.
– Как ты можешь быть настолько небрезгливой? – честила она меня, обнаружив в шкафу Валину блузку. – Чужие вещи даже пахнут по-другому!
Но я была настолько порабощена своей дружбой с Валей Поповой, что принимала её со всеми привычками и странностями.
Концерт был хороший, жаль, что даже во время самых лучших песен, когда зал в едином порыве раскачивался, как поле с высокой травой на ветру, я думала о маме и жалела её. Наверное, она сейчас плачет, раскаивалась я, но потом переводила взгляд на счастливое лицо Вали Поповой – и понимала, что всё сделала правильно.
За кулисы мы прорвались не без труда. Вале даже пришлось слезу пустить, уговаривая охранников, – она в те годы легко плакала, как будто включала внутри себя невидимый кран. В гримёрке, куда так стремилось Валино тщеславие, обнаружился солист – в полном одиночестве, почему-то голый, лишь частично завёрнутый в красное знамя, прикрывающее стратегически важные места. Был то ли пьян, то ли обкурен – и ничем не напоминал лихого героя, полчаса назад скакавшего по сцене со стойкой микрофона наперевес.
– О, девчонки, – без всякой радости отметил солист, но тем не менее гостеприимно откинул знамя в сторону. Вот так я впервые увидела голого мужчину. А через минуту нас выгнал из гримёрки коротконогий и очень волосатый человек в шортах – директор коллектива.
Валя Попова не расстроилась – на пути домой она разрабатывала новую стратегию покорения мира и, подбадривая, тыкала меня локтем под рёбра: не журись, и тебе что-нибудь перепадёт! Я с новой силой раскаивалась: стоило ли обижать маму ради того, чтобы стать тенью Вали Поповой? Туфли так натёрли мне ноги, что я сняла их и от трамвайной остановки шла до дома босиком.
Мама ждала нас во дворе. Кинулась мне навстречу, хотела ударить, но потом обняла и заплакала.
– Елена Петровна, я не понимаю, чего вы так беспокоитесь? – удивилась Валя.
– И никогда не поймёшь, – отбрила её мама.
Она предчувствовала, что с Валей Поповой в мою жизнь входит много такого, от чего ей хотелось меня уберечь, – боролась с ней не на жизнь, а на смерть. И в конце концов победила.
Темнеет. Пилигримы ложатся спать.
Логроньо – большой красивый город, столица земли Ла-Риоха. Славится винами и овощами. Про овощи ничего сказать не могу, а вот вина попробовала в избытке – поэтому, наверное, и вспомнила столько лишнего. В памяти эти подробности лежат на самом дне, но вино взбаламучивает их и выносит на поверхность. Пускай улягутся с миром.
И я тоже лягу. Завтра мне рано вставать – сегодня прошла возмутительно мало.
День пятнадцатый. НахераПилигримы, как я уже сказала, бывают разные.
Одни идут медленно, избегают жары и останавливаются на ночь в первом же попавшемся альберго (даже если день ещё гудит, шумит, стрекочет цикадами).
Другие торопятся, обгоняют, бросая на ходу «буэн камино», словно камушек в траву.
Одни курят анашу, другие пьют вино на привалах. Я видела паломников, которые не идут, а бегут, и таких, что еле тащатся. Кто-то хочет разговаривать, кто-то молчит и делает вид, что люди не интересны ему как вид.
Сегодня, на подходе к городу На́хера, над именем которого поглумился даже самый ленивый русский, со мной поравнялась женщина лет пятидесяти. Шумно глотнула из фляжки и представилась:
– Соледад.
По-испански – «одиночество». Соледад сказала, что у них в Аргентине это имя очень популярно. «Мария де Соледад» – один из титулов Мадонны.
– Можешь звать меня просто Соль.
Но мне больше нравится Соледад. Здесь нет ни одной рычащей мужской буквы, зато чувствуется сила и какое-то высокое смирение.
Моя спутница – одиночество. Забавно, что появилась она в тот момент, когда я осознала, что вовсе не одинока на пути. Вот уже несколько дней со мной идут мама, тётя Юля, Валя Попова, полуголый солист известной группы, Яна Поплавская, девочка Элли, бескостный Леонид и другие люди, забытые и незабвенные. То отстают, то снова нагоняют… Мы переходим по мостам мелкие реки, отдыхаем в тени деревьев, смотрим на виноградники, исцарапавшие холмы, считаем памятники пилигримам, ракушки и жёлтые стрелы.
Соледад появилась именно тогда, когда я обжилась в своём одиночестве, населённом болтливыми тенями.
Она не задаёт вопросов, больше молчит, чем говорит, но молчание её не утомительно.
Соледад коренастая, загорелая. Волосы у неё блестящие и чёрные, как винил. Она не в штанах, как большинство пилигримов, а в длинной юбке и высоких ботинках. На голове – шляпа. Сзади на рюкзаке висит ракушка, привязанная за шнурок.
Я рассказала Соледад, как переводится с русского название города Нахера – древней столицы Наварры.
– То есть это можно перевести как «зачем»? – уточнила моя спутница.
Зачем – это не только про камино де Сантьяго, но и про всю мою жизнь. Про любую жизнь. Про жизнь вообще.
Зачем привязывать к себе человека морскими узлами, если знаешь, что оставишь его однажды – и он будет выживать в одиночестве? Вопрос к маме.
Зачем отбирать у своего ближнего единственную ценность, чтобы, повертев её в руках, счесть ненужной – и выкинуть в помойку? Вопрос к Вале Поповой.
– Зачем ты свернула здесь? – кричит Соледад. Вопрос ко мне. – Альберго вон по той улице! Но сначала зайдём в храм.
Нахера славится монастырём Санта-Мария ла Реаль, похожим на неприступную крепость. Это здание – как истинная вера, окаменевшая за долгие века. Соледад привычно окунает пальцы в чашу со святой водой.
В монастыре погребены короли и принцы Наварры, Леона, Кастилии. Покойники, изваянные из камня, лежат поверх собственных саркофагов расслабленные, как во время глубокого сна.
– Точно как пилигримы в альберго, – шепчет Соледад.
Я узнаю святых и кланяюсь им, как добрым знакомым, – вот Пётр и Павел, вот Джироламо в шляпе, вот и наш Сантьяго. Чудотворная статуя Мадонны почему-то выглядит индианкой: деревянная статуя ярко раскрашена, чёрные брови, улыбка…
Соледад молится.
Когда мы пришли в альберго, клетушки с обувью были забиты до отказа. Но Соледад упрямо втиснула свои ботинки рядом с чьими-то разбитыми кроссовками – и через пять минут махнула рукой от стойки администратора: разувайся!
И вновь каким-то чудом нашлось два места. «Ну так я же помолилась», – объяснила Соледад.
Мне досталась нижняя койка, и я только что со всей силы ударилась головой о верхнюю, где ойкнул ни в чём не повинный сосед. Расстояния от нижней полки до верхней во всех альберго очень маленькие – и я прочувствовала это собственной макушкой.
Возможно, то был знак, что хватит писать на сегодня – завтра нам рано вставать. Нам – это мне и Соледад. Мы решили объединиться хотя бы на время, а там посмотрим.
День девятнадцатый. БургосЧаще всего мы с Соледад говорим о ногах. Вспоминаем пословицы, поговорки, стихи и сказки, где фигурируют ноги. Соледад собиралась стать монахиней, но потом передумала, вернулась в мир. Выучилась на врача-ортопеда (ноги – её профессия, какая отличная попутчица, прямо Бог послал, воскликнула вчера тётя Юля). Соледад из очень простой семьи, её мама даже читать не умела. Живёт в пригороде Буэнос-Айреса. Муж умер, детей нет. Больше нет – единственная дочка погибла при пожаре. Её звали Мария Франциска.
На правой руке Соледад – следы глубокого ожога. Она в любую погоду носит одежду с длинными рукавами.
– В ногах правды нет.
– Дурная голова ногам покоя не даёт.
– Не с той ноги встал.
– Ноги в руки – и пошёл!
Было трудно объяснить Соледад смысл этой присказки, но потом она, кажется, поняла – и засмеялась. Смех у неё неприятный, похожий на приступ – я каждый раз терпеливо жду, когда он закончится. К счастью, мы обе не такие уж весёлые и смеёмся редко.
Во время трудных переходов подолгу молчим, но это хорошее молчание. Каждый плавает в своих мыслях как рыба, а потом мы выходим на сушу и заново узнаём друг друга.
Вчера целый день шёл дождь. Дорогу развезло, мы шлёпали по грязи от Атапуэрки до Бургоса. Тем не менее это был мой рекорд – 26 километров! Лодыжка почти не болит, но ортез я пока не снимаю. Соледад считает, это правильно.
В Атапуэрке видели памятник ноге – все эти памятники, поставленные вдоль камино, сделаны, видимо, одним и тем же художником: они плоские, металлические, с выемками.
Пейзаж изменился, у земли здесь плоскостопие: не нужно подниматься в горы и штурмовать перевалы.
Мы шли в дождевиках, как две живые палатки. Соледад раскрыла зонтик. Пилигримы с зонтами не ходят, но у Соледад свои правила. Это первый человек в моей жизни, которому действительно всё равно, что о нём подумают. Когда она крестится перед ужином или в храме, мне кажется, что она отгоняет от себя ладонью всё наносное, лишнее.
Мы шли по раскисшей, чавкающей дороге под проливным дождём. Небо и не думало светлеть.
В тот день много лет назад тоже шёл дождь. Я училась на первом курсе философского, Валя Попова поступила в театральный институт. Мы всё так же исступлённо дружили, и я по-прежнему играла играла вторую скрипку (все остальные инструменты и дирижёрская палочка принадлежали Вале). Я не возражала – вторая скрипка была мне по размеру.
Английский язык в нашей группе всё никак не начинался – ждали, пока преподаватель вернётся из Лондона. По тем временам это звучало совершенной экзотикой – лично я вообще сомневалась в том, что Лондон и Англия существуют на самом деле. Их вполне могли выдумать, как страну Оз или Хоббитанию, – просто для того, чтобы студентам было интереснее учиться.
Он вернулся в ноябре, вбежал в аудиторию, споткнувшись.
– За правую ногу – к деньгам! – объявил всей группе. Мы смеялись, очарованные.
Его звали Андрей Григорьевич – не имя, испытание для таких, как я, спотыкающихся о скопления согласных, как будто это не звуки, а дорожные камни. Зато сразу три «р» – настоящий мужчина!
На занятиях сидел не за столом, а на столе. Постоянно вертел в руках очки и ронял их. Носил мягкий пиджак с декоративными заплатами на локтях. Уже этого было достаточно, чтобы влюбиться, – таким он был нездешним, обаятельным, свободным. Хотелось присвоить себе все эти качества и его самого. Хотелось, чтобы он смотрел на меня с обожанием, как на Ленку Дегтярёву, отличницу из спецшколы. Её английский – пусть и советский, архаичный – звучал на общем сером фоне прекрасным соло, и грамматика стояла как влитая, по выражению Андрея («Григорьевича» я отменила – сначала в мыслях, потом в реальности). У меня грамматики вообще не было – в школе я осваивала язык на ощупь, интуитивно. Выезжала за счёт хорошего слуха и симпатии учительницы. А мой пластилиновый языковой запас начал формироваться лишь в университете.
Мама чувствовала, что я опять ухожу от неё – и не ради Вали Поповой, а ради кого-то ещё более опасного, того, кто сделает мне больно, обманет, предаст, как всегда поступали мужчины с женщинами в нашей семье. При этом мама понимала, что должна позволить мне совершить ошибку, – ведь только таким способом я смогу обзавестись собственной дочкой, следующей фигурой в бесконечной партии, которую женщины нашей семьи начинают – и, теряя всё до пешки, выигрывают. Она терпела мои восторженные рассказы об Англичанине (так я называла его за глаза, чтобы не спотыкаться о тройное рычание), безропотно находила деньги на покупку книг «на языке оригинала» и спрашивала: может, мне перевестись на иняз, раз так?
Вале Поповой тоже приходилось выслушивать мои восторги, и она сразу же заметила, что у меня слёзы выступают на глазах, когда я произношу его имя.
– Что ж ты плачешь-то, если всё так прекрасно? – спросила однажды. Я не нашлась, что ответить, а теперь думаю, что те восторженные, горячие слёзы были предвестниками других, более поздних и едких.
Мы стали встречаться во время зимней сессии, первый раз были вместе накануне моего последнего экзамена. 19 января, Крещение. Машины под окном были укрыты белыми чехлами из плотного снега. Квартира Андрея – такая же необыкновенная, как он сам. Здесь повсюду стояли, лежали, валялись книги: они были не просто книгами, но ещё и мебелью, и вечерними подставками под бокалы с вином, и утренними блюдцами для кофейных чашек, и средством выражения эмоций (когда Андрей сердился, то всегда швырял книгу, подвернувшуюся под руку, – любопытно, что книга всегда подворачивалась не самая ценная). Он часто сердился, был тщеславен, считал, что в вузе его не ценят. Мечтал навсегда уехать в Англию. Я замирала, представляя разговор с мамой:
– Конечно же, я поеду вместе с ним.
В университете быстро обо всём догадались. Мне завидовали. Сплетничали, что зачёт я нашла в постели Англичанина, хотя это было не так. Я на самом деле увлеклась тогда английским, и английский просто не мог не ответить на моё чувство взаимностью.
А потом настал тот день, когда с утра шёл дождь – и всё никак не мог дойти туда, куда нужно. Как упрямый пилигрим к чужому святому, которого даже не знаешь, о чём попросить. Валя Попова пригласила меня на студенческий спектакль, где у неё была крохотная роль. И я позвала с собой Андрея – он держал надо мной большой английский зонт, но я почему-то всё равно промокла. Вале хватило минуты, чтобы понять, как важен для меня этот человек. И целой жизни не хватит, чтобы я ей это простила…
Не помню, когда кончился дождь. Помню, как много ночей подряд ворочалась с боку на бок, пытаясь уснуть и путаясь в пижаме, как в смирительной рубашке.
Англичанин не был нужен Вале Поповой, он был ей даже не интересен – Валя, как всякая юная хищница, использовала его для оттачивания собственных возможностей. Им ведь в театральном всё время говорили: нарабатывайте впечатления, личные переживания, ищите эмоции – это бесценный багаж!
С Андреем они расстались уже через месяц. Нам очень кстати сменили преподавателя – тётенька средних лет была усатой, носила парик и страшно растягивала губы в стороны, произнося как заклинание: «Winter vacation! Very well!» Да уж, действительно.
Моя пятёрка по английскому быстро скукожилась, вскоре её сменила хилая четвёрка, а окончилось всё позорнейшим тройбаном на госэкзамене.
У меня было ещё несколько романов во время учёбы – с тем самым бескостным Леонидом и парой молодых людей с не менее мягкими именами: Илья, Алексей… Андрея Григорьевича я встретила случайно спустя многие годы на каком-то мероприятии в библиотеке – стареющий, с крашеными волосами, в татуировках, он носил серьги в ушах и зелёные штаны. Попытка ухватить уходящую молодость за краешек одежды – и получить, как змеиную кожу, лишь хлястик от модного пальто – была такой жалкой, что я сделала вид, будто не узнала его. А он меня не узнал совершенно по-честному.
Валя Попова актрисой не стала, даже институт не окончила. Она вышла замуж на третьем курсе – как тогда говорили, за коммерсанта. Когда мне хочется расчесать до крови старые обиды, я захожу на её страницу в «Инстаграме» и смотрю на счастливую жизнь моей подруги, расфасованную в сотнях ярких фотографий. Вот Валя на морском берегу, с дочерьми-подростками. Вот Валя и её муж отмечают двадцать лет счастливой совместной жизни в ресторане. Валя в Париже, Валя в примерочной бутика, Валя и торт, Валя и кот… Картинки сопровождаются размышлениями: «Самое главное в жизни – быть мамой», «Секрет счастья – в маленьких радостях», «Семья – то, ради чего стоит жить».
Однажды мне приснилось, что я должна поменяться с Валей Поповой местами, – от этого сна я отходила, как от сердечного приступа.
Наверное, можно было бы рассказать всё это Соледад, но мне не хватает языка и решимости. Поэтому я говорю другое: в русском языке дождь идёт, а не падает. Соледад не удивляется – она уже поняла, что русский язык не поддаётся законам логики.
Что её действительно поразило, так это что птицы у нас сидят на ветках. Соледад ухохатывалась, изображая, как птицы усаживаются, скрестив ноги, – «и курят».
– Почему они курят, Соледад?
– Не знаю, но, если они сидят, почему бы им не курить?
Приступ-смех заканчивается долгим протяжным стоном, к которому я уже начинаю привыкать.
Просветлело, когда мы подходили к Бургосу. Дождь иссяк. В грязи копошились бабочки. Трогательные застенчивые ослики прятали глаза.
Бургос – большой красивый город, собор здесь похож на шахматные фигуры, тесно составленные одна к одной: есть в нём что-то английское, решила Соледад. Мы безошибочно подошли к картине, украшавшей одну из капелл. Там был представлен заболевший король: у него гангрена, и ногу будут ампутировать.
– Очень кстати, – заметила Соледад.
В альберго вместе готовят общий ужин, потом читают молитву, едят и знакомятся. Напротив меня сидели две совсем юных китаянки, которые делают по 40 километров в день. Имён я не запомнила, но одна из них с гордостью рассказывала, что принадлежит к народности мяо:
– Нам всегда можно было рожать по двое детей!
Вторая китаянка (из народности хань, самой многочисленной в Китае) внезапно развела руками, задев итальянку Софию, которая возмущённо рассказывала другим пилигримам о странном поведении своего американского друга. Он приехал к ней на озеро Комо и развеял прах своей жены у неё в саду, потому что в завещании жена просила похоронить её где-нибудь в Европе.
– Представляете, – кипятилась София, – он вышел с урной в сад – и развеял свою жену так, что она висела на всех моих плодовых деревьях!
Пилигримы смеялись и ужасались, а друг Софии, мужчина с мушкетёрской бородкой, утешал её:
– Я тебя никогда не развею!
Соледад с нами не ужинала: купила где-то сэндвич и теперь давно спит. Я же долго наслаждалась тем, что слушала разговоры пилигримов, чужих людей с чужими проблемами, – они давали мне ощущение какой-то странной безопасности. Я как будто терялась среди них, размывалась, как дорога под дождём, и в то же самое время была важной частью, которой нельзя найти замену.
День двадцать третий. ФромистаТема ног поистине неисчерпаема. В ней мы черпаем силы для того, чтобы идти, она спасает от рваных пауз в разговорах, и даже когда мы с Соледад молчим (за себя это могу сказать точно), то вспоминаем всё новые и новые истории про ноги.