Но Елину я сказал другое:
– Во-первых, Серафим, рубить лучше сразу – значит, не любила. А то, бывает, гуляет со всем микрорайоном и ждет. Знаешь, у девчонок такая теория появилась: главное – верность духовная. Во-вторых, зема, давай философски. Девчонок тоже в чем-то понять можно. Вот мне одноклассница написала (написала она не мне, а Чернецкому, но в данном случае это значения не имело). Ждала парня два года, а он вернулся и смотреть не хочет: у него, видите ли, за время службы вкус изменился. А ей куда два года домашнего ареста девать? Можно ее понять?
– Можно… Правильно ребята еще в карантине говорили: хочешь спокойной службы – сразу забудь. Я же чувствовал, что-то у них не так! И на проводах тоже. Обидно только!
– А мне, думаешь, не обидно было? – сказал я и осекся.
Елин смотрел на меня, ожидая продолжения. Ну уж нет!
– В общем, так, – подытожил я. – Выбрось все из головы – этого добра у тебя еще навалом будет! А теперь давай договоримся насчет Зуба. Я, конечно, с ним потолкую, но и ты старайся не связываться. Сам понимаешь, «этот мир придуман не нами…»
– А по-моему, мы сами это свинство придумали и сами мучаемся, – вдруг выдал бывший пионерский вожак. – Но я не буду терпеть!
– Ну и что ты сделаешь?
– Я? Знаю! Вот увидишь! Я… Я…
– Ладно тебе! Я! Я! Головка от бронебойного снаряда… Лучше скажи, тебя не в честь шестикрылого серафима назвали?
– Н-нет! – удивился Елин и улыбнулся, обнажив два заячьих зуба. – Просто у моего дедушки…
Но сколько крыльев было у елинского деда, я так и не узнал: дверь распахнулась и в бытовку вошли замполит Осокин и комбат Уваров. Мы вскочили.
– Вольно. Занимайтесь своим делом, – разрешил майор и, оглядев бытовку, сказал: – М-да…
Хотя было воскресенье, меня нисколько не удивило появление комбата и замполита: в дни солдатских праздников, таких как «сто дней», офицеры не знают покоя.
Осокин колупнул пальцем штукатурку, попробовал ногой расходившуюся половицу, еще раз оглядел комнату и остановил глаза на Елине.
– Майский? – спросил он комбата.
– Так точно, – подтвердил Уваров.
– Ну, как служба? Привыкаешь? – тепло осведомился майор у Серафима.
– Привыкаю, – промямлил Елин и, почувствовав, что ответ прозвучал не по-военному, добавил: – Так точно!
Вообще, «так точно» и «отставить» удивительно въедливы. Я, например, замечал, как старшина Высовень, начав что-то делать неверно и заметив это, сам себе командует вполголоса: «Отставить!»
– Дай-ка сюда! – неожиданно потребовал замполит, протянув руку к «хэбэ». – Кто же это тебе все пуговицы с мясом выдрал?
Наступила тишина, нарушаемая только глухим топотом, доносившимся со второго этажа.
– Я вас спрашиваю, товарищ рядовой!
Елин стоял, опустив голову, и крутил в пальцах непришитые пуговицы.
– Купряшин, – дошла очередь до меня, – что здесь произошло?
Я понимал, что нужно оперативно соврать: ну зацепился и так далее. Но выгораживать Зуба мне не хотелось; ей-богу, стоило бы поглядеть, как он будет извиваться перед замполитом, потому что ефрейтор такой храбрый только с молодыми, и то не со всеми: здорового Аболтыньша он, например, старается не «напрягать». Подумав так, я открыл рот и ответил:
– Не знаю, товарищ майор.
– Кто командир расчета? – Осокин дернул головой и повернулся к комбату.
– Сержант Титаренко.
– Это там, где Зубов? – что-то припоминая, спросил замполит.
– Так точно, товарищ майор. Я разберусь и вам доложу! – торопливо заверил комбат и, выходя из бытовки вслед за побагровевшим Осокиным, резанул нас бешеным взглядом.
– Все – хоккей! Да садись ты! – успокоил я разволновавшегося Елина, и тот вернулся к своим реставрационным работам.
Но мне-то было ясно, что дело приняло скверный оборот! Комбат не первый год на этой работе и, зная Зуба как облупленного, конечно, догадался, кто тряхнул Елина. Но сама по себе случившаяся история не стоила бы выеденного яйца, если бы, как говорится, информация не ушла наверх. Поэтому можно представить, из каких слов сейчас состоит внутренний монолог Уварова. И я тоже чукча: «Не знаю, товарищ майор». А что сделаешь? Есть такая заповедь: не заклади! То есть: не заложи! Вот, черт, такой день, и так паршиво начался!
– Батарея, выходи строиться! – натужно проорал Цыпленок.
Началось утреннее построение. Обычно первыми выскакивали из дверей и строились «салаги», потом с солидной неспешностью выходили «лимоны», наконец появлялись уставшие от жизни «старики». Они неторопливо занимали промежутки в строю, заботливо припасенные молодыми. В этот момент обычно появлялся жизнерадостный старшина Высовень, и начиналось:
– Малик!
Молчание.
– Малик!
– Я!
– Головка от крупнокалиберного снаряда. Не спи – замерзнешь!
Но построения по всем правилам не получалось, потому что вместо прапорщика, влюбленного в меткое народное слово, перед шеренгой стоял разозленный комбат Уваров, и встречал он явление личного состава народу таким взглядом, что даже самые лихие «старики», вроде Шарипова, менялись в лице, торопливо застегивая воротники, и перемещали ременную пряжку с того места, где обычно расположены фиговые листочки, на плотную дембельскую талию.
– Вот черт, сам поведет, – тоскливо сказал мне Чернецкий. – И чего ему дома не сидится, с женой, что ли, поругался?
Заслышав про комбатову жену, Шарипов лукаво толкнул меня локтем.
– Нет, боится, – ответил вместо меня Зуб. – Помнишь, в день приказа он вообще в казарме ночевал?
– Мать честная! И так двадцать пять лет жить! – покачал головой Камал.
– Отставить разговоры! Батарея, равняйсь! Смирно! – Титаренко строевым шагом подошел к комбату, лихо повернулся и отчеканил: – Товарищ старший лейтенант! Шестая батарея построена. Заместитель командира взвода сержант Титаренко.
– Здравствуйте, товарищи артиллеристы! – недружелюбно поприветствовал нас комбат.
– Ва-ва-ва-ва-ват! – проревела батарея, что в переводе означает: здравия желаем, товарищ старший лейтенант.
Затем Уваров принял из рук Титаренко красную папку со списком личного состава и провел перекличку, в ответ на каждое «Я» вперяя в подчиненного испытующий взгляд и чувствуя себя в эту минуту, наверное, обалденным психологом. Потом, перестроившись в колонну по четыре, мы отправились в столовую, но путь, обычно занимавший пять минут, на этот раз длился полчаса.
– Батарея! – скомандовал комбат. И тотчас на брусчатку обрушились слабенькие ножки молодых – словно горох по полу запрыгал. – Отставить! Кругом!
И мы вернулись к родной казарме, остановились и застыли, как декабристы, ожидавшие помощи со стороны несознательных народных масс, участвовавших в строительстве Исаакиевского собора.
Я переминался с ноги на ногу и думал о том, что комбат хотя и неплохой мужик, но с самодуринкой: то ему на все наплевать, то хочет враз все переделать. Лично мне симпатичнее лейтенант Косулич или даже прапорщик Высовень, они тоже иной раз любят дисциплиной подзаняться, погонять туда-сюда, но делают это без упоения, а, так сказать, подчиняясь суровым обстоятельствам. И хотя взводный при этом утомительно вежлив, а старшина обзывает нас «плевками природы» и «окурками жизни», зла на них никто не держит.
– Батарея! – скомандовал старлей, решив, что мы все осознали, – и строй снова двинулся к столовой.
На подмогу немощным «салагам» и «скворцам» пришли «лимоны», сообразившие, что положение нужно спасать, хотя, в принципе, свое они уже оттопали. Но горох остался горохом, правда, несколько увеличился в размерах.
– Отставить! Кругом!
И опять мы неподвижно стояли возле казармы.
– Хреновые дела, – шепнул Зуб, до сего момента не замечавший меня. – Комбата кто-то разозлил.
Хотел я было объяснить однопризывнику, что этот «кто-то» – он сам, но решил не опережать события.
Наконец с третьей попытки, когда, забыв свою гордость и вспомнив далекую молодость, приударили ножкой и «старики», дело пошло на лад. В казармах задребезжали стекла; казалось, еще один удар – и вся батарея провалится к черту сквозь вибрирующую брусчатку.
– Запевай!
С песней повторилось то же самое, что и со строевым шагом. Но в более сжатые сроки. И когда уже каждый топал и пел из последних сил, а батарея стала похожа на громыхающий колесами и подающий непрерывный гудок поезд Владивосток – Москва, – комбат решил, что пайку мы заработали, и повел нас на завтрак.
По команде мы забежали в столовую и, как обычно, расселись за пятью длинными столами – у окошка «старики», а дальше, к проходу, в соответствии со сроками службы, – остальные. В огромном зале висел милый сердцу каждого солдата густой звон мисок и ложек, а на стене красовался знаменитый лозунг, выполненный полковым талантом, клубным деятелем младшим сержантом Хитруком под руководством зампотылу майора Мамая:
ХЛЕБА К ОБЕДУ В МЕРУ ЛОЖИ,
ХЛЕБ – ЭТО ЦЕННОСТЬ, ИМ ДОРОЖИ!
Питание личного состава батареи строилось обычно следующим образом: первыми хлеб, кашу, мясо и прочее «ложили» «старики». Но поскольку у них почему-то аппетит ослаблен, то молодым, которым всегда хочется рубать с жуткой силой, еды в общем-то хватает, разве что чай бывает не приторным или белого хлеба и мясца не достается. Но никто и не говорит, что они в армию жрать пришли!
Главный ритуал «стадией» в том-то и заключается, что сегодня все происходит наоборот: первыми еду берут «салаги», а мы – под конец. Естественно, они смущаются и стремятся, косясь на ветеранов батареи, взять кусочки поплоше, но картина все равно впечатляет! Затем начинается кульминация: «старики» отдают молодым свое масло. Все это, по замыслу, должно символизировать преемственность армейских поколений. Но когда свою желтую шайбочку я положил на хлеб Елину, тот посмотрел на меня такими глазами, что весь ритуал, казавшийся мне безумно остроумным, представился полным идиотизмом. Как любит говорить старшина Высовень: «Армия – это «цирк зажигает огни». А вы все – клоуны!»
Я рубал солдатскую кашу «шрапнель» и думал о том странном влиянии, какое оказывает на меня нескладеха Елин. Или он какой-то особенный, или просто-напросто с ним я снова переживаю свои первые армейские месяцы, когда кажется, будто шинель, гимнастерка, сапоги и т. д. – это уже навсегда, будто домой не вернешься ни за что; когда все вокруг пугающе незнакомо, когда находишься в страшном напряжении, словно зверь, попавший в чужой лес; когда можно закричать из-за того, что из дому снова нет писем, когда от жестокой шутки немногословного «старика» душа уходит в пятки, когда понимаешь, что жить в солдатском обществе можно только по его законам и нельзя купить билет да уехать отсюда, как сделал бы на гражданке, не сойдясь характером с тем же самым Зубом. Армия – это не военно-спортивный лагерь старшеклассников с итоговой раздачей грамот за меткую стрельбу из рогаток. Армия – это долг. У них – повинность, у нас – обязанность, но везде – долг! Значит, нужно смирить душу и вжиться. Сила характера не в том, чтобы ломать других, как считает Уваров, а в том, чтобы сломать себя!.. Стоп. А нужно ли ломать, нужно ли привыкать к тому, к чему приучил себя я? Может быть, прав смешно уплетающий «шрапнель» Елин: сначала мы сами придумываем свинство, а потом от него же мучаемся…
– Встать! Выходи строиться! – скомандовал комбат.
Я выплеснул в рот остатки чая и, разжевывая на ходу комки нерастворившегося сахара, направился к выходу. К сожалению, дисциплина порой несовместима с логическим мышлением.
– Направо! Шагом арш! – продолжил свою воспитательную работу старший лейтенант.
Я шагал и пел о том, что «всегда стою на страже», а сам думал, как после обеда, воспользовавшись законным личным временем, пойду в библиотеку и буду говорить с Таней. Удивительно, но с самого утра, вообразив себя ГлавПУРом и решая актуальные проблемы политико-воспитательной работы в Вооруженных силах, я почти не вспоминал о Тане. Да, все-таки солдат не должен много думать, иначе, как я сейчас, он теряет ногу и семенит, подпрыгивая, чтобы снова совпасть с родным коллективом.
– Батар-рея! – рявкнул наш трехзвездный Макаренко, и сытый личный состав с такой силой шарахнул о брусчатку, что видавшие виды гарнизонные вороны взвились в воздух и обложили нас пронзительным птичьим матом.
7– Значит, письмо нашли?! – вскидывается Зуб. – А дальше?
Скотина! Он и сейчас думает только о том, как бы отвертеться, свалить случившееся на кого-нибудь другого, на ту же шалопутную елинскую подружку. Ему хорошо известны случаи, когда молодые делают над собой глупости из-за таких вот писем. В прошлом году один «старик» получил от своей телки письмо, прочитал, разорвал и выбросил в «очко». А ночью повесился в каптерке на своих дембельских подтяжках, за четыре дня до приказа…
Мы бежим по аллее Полководцев – заасфальтированной дорожке, по сторонам которой установлены щиты с портретами славных ратоборцев, начиная с Александра Невского. Аллея ночью освещается фонарями. Мимо нас мелькают рисованные лица – и мне мерещится, что вся героическая история русского оружия с осуждением смотрит нам вслед. А маршал Жуков даже хмурит брови, точно хочет сказать: «Что же это у вас солдаты пропадают?! Распустились?!»
Аллея Полководцев кончается возле полкового клуба – многобашенного здания, похожего на средневековый замок. В этом замке работает библиотекаршей прекрасная принцесса по имени Таня. Таня – жена нашего комбата. И мне чудится, что налетевший ветер доносит запах ее необыкновенных духов, чье название я никак не запомню вследствие полного парфюмерного невежества.
– Клевая у комбата жена! – по-птичьи, одним глазом, глянув на меня, сообщает озабоченный Цыпленок. – Я давеча…
– Я тебя, сыняра, спросил, что было после письма? – задыхаясь от злобы и бега, перебивает Цыпленка Зуб. – Ты оглох, что ли?
* * *Солдатское воскресенье – это изобилие личного времени. Но расположение нашей части таково, что увольнений не бывает: идти некуда, ближайший населенный пункт – в тридцати километрах. Раз в полгода нас возят туда для торжественных смычек с местной молодежью, в основном девчонками-старшеклассницами.
Накануне мы обычно долго не спим и страстно обсуждаем тактику и стратегию совращения местных девиц, Цыпленок важно делится брачным опытом, а Зуб, лиловея от нерастраченного солдатского любострастия, рассказывает о своих, по-моему, придуманных, половых подвигах. Обычно дело кончается тем, что ошалевший Шарипов с криком: «Ишаки проклятые!» – выбегает из казармы в ночь. Надо ли говорить, что на следующий день, во время смычки, мы стоим у стенок клуба, как замороженные, и только никогда не принимающий участия в наших «военных советах» Валера Чернецкий всегда отхватывает себе школьницу с непременным восьмым номером и исчезает с ней после двух-трех танцев. Возвращаются они через полчаса, и девица смотрит на нашего усталого, но довольного боевого друга с собачьей преданностью.
Вот и все развлечения… Правда, за полигоном у нас расположена железнодорожная ветка, но поезда проскакивают наши Палестины, не останавливаясь. Как говорит старшина Высовень, жизнь пронеслась мимо, обдав грязью…
Воскресные дни у нас проходят однообразно: «салаги» пишут письма, «старики» сидят в солдатской чайной или готовятся к торжественному возвращению домой. Днем смотрим по телевизору «Служу Советскому Союзу!», которую у нас называют «В гостях у сказки», вечером в клубе – законный воскресный фильм. Бывают и спортивные мероприятия. Сегодня, например, встреча по волейболу между первым и третьим дивизионами. Но я решил после завтрака заняться своим дембельским хозяйством и отправился в каптерку.
Там уже изнемогал над своей «парадкой» завистливый Шарипов, а у него за спиной примостился услужливый Малик и с упоением наблюдал за превращением обыкновенной уставной парадной формы в произведение самодеятельного искусства.
Камал, поставивший перед собой сложную задачу – модно ушить форменные брюки, походил на сосредоточенного хирурга и, орудуя попеременно то бритвой, то ножницами, властно требовал у ассистировавшего Малика: «Булавку! Бритву!»
Вдоль стены в два яруса, как в магазине «Одежда», висели «парадки» и шинели. Я снял с вешалок и разложил на длинном столе всю свою экипировку. Шарипов оторвался от работы и сокрушенно зацыкал зубом: моя – пушистая, словно мохеровая, шинель была предметом его постоянной зависти. В свое время ему досталась коротенькая шинелька б/у, вытертая, кое-где прожженная – и все старания привести ее в нормальный вид ничего не дали. Тщетными оказались и попытки «махнуться» с кем-то из молодых: мол, тебе все равно, в какой служить, а мне скоро домой, – старшина Высовень строго следил за тем, чтобы новенькое обмундирование не уплывало на гражданку вместе с предприимчивыми дембелями.
Говоря честно, экипировка – главный предмет забот в последние полгода службы. Спроси любого задумавшегося «старика» – он размышляет о том, как будет одет в день увольнения. Вот почему я смотрел на разложенный почти полный дембельский комплект, как пишут в газетах, с чувством глубокого удовлетворения. Прежде всего шинель, которую, расчесывая специальной металлической щеткой, я сделал по длине и густоте ворса похожей на лохматую шкуру странного серо-защитного зверя. Далее – «парадка». Операцию, над которой мучился Шарипов, я уже провел и обладал роскошными брюками. На китель были нашиты совершенно новые шевроны, петлицы, а также офицерские пуговицы – они, в отличие от солдатских, густо-золотого цвета. Погоны пропитаны специальным клеем, что делает их твердыми и придает элегантную четкость всему силуэту. Камал, я знаю, подложил под погоны обычные пластмассовые пластины и свалял дурака: их заставят вынуть при первом же построении. Не положено!
Рядом с «парадкой» во фланелевой тряпочке – сияющие значки отличника боевой и политической подготовки, специалиста 2-го класса. Кроме того, совсем недавно мне удалось выменять на офицерские пуговицы комсомольский значок, не прикалывающийся, как обычно, а привинчивающийся, – жуткий дефицит. В слесарке мне уже вытачивают для него латунное оформление в виде взлетающей ракеты. В другой фланельке – пряжка, которую при помощи наждачной бумаги, специальной пасты и швейной иголки я довел до такого совершенства, что, глядя в отполированную поверхность, можно бриться. Нерешенная проблема – ботинки: надо бы нарастить каблуки. Все это отлично делает полковой сапожник, мой земляк, но даже из земляков к нему выстроилась такая очередь, что до меня дело дойдет лишь через месяц.
Чемодан. Он небольшой, потому что везти особенно нечего, но зато на крышке я изобразил взлетающий самолет и надпись «ДМБ-1985». Наивно думать, будто с таким чемоданом меня выпустят за ворота части, но и мы тоже два года не зря служили! Делается это так: рисунок заклеивается полиэтиленовой пленкой, хуже – бумагой (может промокнуть) и закрашивается под цвет чемодана, когда же опасность минует, маскировка срывается. Военная хитрость!
И наконец, дембельский альбом. Мой – высшего качества, в плюшевой обложке. Он пока девственно чист, хотя я приготовил для него несколько отличных фотографий, запечатлевших мою солдатскую жизнь и ребят из батареи. Я мыслю альбом так: фотографии с пояснительными подписями и несколько страниц для пожеланий и напутствий однополчан. На память. Но чаще всего дембельские альбомы напоминают альбомы уездных барышень, о которых писал А.С. Пушкин. Это соображение я высказал еще в начале службы рядовому Мазаеву. Я вклеивал в его альбом фотографии и умирал со смеху. Нужно знать Мазаева: восемь на семь, глаза в разные стороны, двух слов не свяжет, если только при помощи фигуральных выражений, глубоко чуждых армии и печати.
Альбом у него был такой: на первой странице – сплошные виньетки и надпись: «Слава Советским Вооруженным Силам!» На следующей – вырезанный из «Советского воина» плакат времен Гражданской войны «Ты записался добровольцем?». Под плакатом приклеена подлинная повестка. На следующих страницах – фотографии: Мазаев с автоматом, Мазаев со снарядом, Мазаев в окружении земляков, Мазаев на плацу… Были еще какие-то фотки, но самая умора дальше: фотография очень хорошенькой девушки и письмо, начинавшееся словами: «Дорогой, любимый Антон!» Весь юмор в том, что за два года – это знала вся батарея – Мазаев не получил от девчонок ни одного письма, но главное – имя «Антон» было явно и неумело переправлено из имени «Андрей». Любовную страницу украшали виньетки с целующимися голубками.
В довершение ко всему он оказался любителем поэзии. Из каких журналов и книг взялись эти стихи, не знаю. Одно, помню, заканчивалось:
Мир на белом свете будет — Я страну свою люблю. Спи, Отчизна, спите, люди, Потому что я не сплю!Я представил себе никогда не спящего Мазаева и захохотал: с койки его обычно поднимала только крупнокалиберная ругань прапорщика Высовеня. Мой работодатель, который к смеху-то вообще относился подозрительно, услышав, как я потешаюсь над его альбомом, дал мне такую затрещину, что теперь на вопросы врачей, имел ли травмы черепа, отвечаю уклончиво.
Первое время все эти мелочные приготовления, споры до хрипоты, в чем лучше прийти: в «парадке» и ботинках или в «пэша» с белоснежным подворотничком и сапогах, – казались мне смешными. Главное – дождаться, а там какая разница, в чем ехать домой, лишь бы домой! И только теперь мне стало понятно, что преддембельская суета идет не от дурацкого щегольства, вернее, не только от него, а от стремления заполнить, заглушить томление последних месяцев, которые тянутся, тянутся и не кончатся, кажется, никогда. Ведь первое время, конечно, тоскуешь по дому, мечтаешь о возвращении, но так же нереально, как мечтаешь о бессмертии, потому что с самого начала душа как бы запрограммирована на два года службы, но где-то за полгода до дома этот механизм солдатского терпения вдруг расстраивается: не хочется спать, есть, писать домой… А тут подворачивается возня с экипировкой, и постепенно ты сам себя убеждаешь в том, что без этого не будет настоящего возвращения домой.
Но есть у меня и другая версия. День за днем, месяц за месяцем солдатская жизнь все глубже проникает в душу и постепенно становится естественной, даже единственной формой существования. Прежняя, гражданская пора отодвигается в глубь памяти, покрывается розовой дымкой воспоминаний: минувшее дорого, потому что невозвратимо. И вот однажды ты начинаешь понимать, что служба кончается и скоро нужно будет уходить из этого городка, знакомого до выбоин на асфальте, уходить от друзей-однополчан, от командиров, уходить в ту былую жизнь, где у тебя пока нет места. И мне кажется, что вся наша альбомно-чемоданная суета – только способ заглушить чувство неуверенности, облегчить расставание с армией, ставшей если не родным, то очень привычным домом… Вы скажете, что две эти версии противоречат друг другу. Возможно, но душа солдатская все-таки посложней, чем передовые статьи в нашей дивизионной газете «Отвага».
В минуту глупой откровенности я пытался растолковать свои теории Зубу, но он угрюмо выслушал меня и обозвал идиотом, потому что, имея земляка в типографии, я собираюсь оформлять дембельский альбом общедоступными плакатными перьями. Другое дело – настоящий наборный шрифт! Разумеется, в тот раз я, не задумываясь, послал ефрейтора к чертям собачьим, но теперь… Теперь придется соглашаться и шлепать на поклон к Жорику Плешанову, чтобы выручить этого бунтаря-доходягу Серафима Елина.
Отправившись искать Зуба, я сначала заглянул в штаб дивизиона, чтобы прихватить и свой альбом, хранящийся в шкафу вместе с карандашами, кистями, красками, тушью, рулонами бумаги. До армии, между прочим, я вообще не умел рисовать, а плакатные перья напоминали мне маленький макет лопаты с комплектом сменных штыков. Но служба всему научит. И вот, еще во время школы молодого бойца, когда мы, путаясь в собственных ногах, осваивали поворот на 180 градусов, к нам подошел замполит Осокин, внимательно оглядел щербатый строй и поинтересовался:
– Кто умеет писать плакатным пером?
– Я! – раздался самоуверенный голос, который, как выяснилось потом, принадлежал мне.
И вот с холодного и очень твердого плаца под завистливые взгляды товарищей меня повели в хорошо натопленный штаб дивизиона, где я получил в свое распоряжение тушь, набор перьев и задание переписать на больших листах бумаги несколько мобилизующих и вдохновляющих лозунгов. Майор ушел, и мне оставалось приступить к работе. Тот день я не могу вспоминать без содрогания. Алые полосы выползали из-под пера, извиваясь, точно червяки, тушь брызгала в разные стороны, внезапно бесследно исчезала какая-нибудь буква, и вместо «марша» появлялась некая фрейдистская «маша». Часа через два вернулся замполит, посмотрел на результаты моего вранья, дернул головой и сказал: