Вдруг он сообразил, что еще не определился, куда поместить рыбок для перевозки. Отложив сачок, Башмаков отправился на кухню и там, в глубине нижних шкафов, среди редко используемой посуды нашел двухлитровый стеклянный бочонок с плотно приворачивающейся жестяной крышкой. Это было как раз то, что нужно, оставалось только пробить в жести отверстия, чтобы рыбки не задохнулись. Сняв крышку, он понюхал банку, и ему почудился слабый запах черной икры, хотя это было невероятно: прошло шестнадцать лет, и с тех пор в бочонке хранились разные крупы, даже специи. Вот и сейчас на дне лежало несколько рисинок, напоминающих муравьиные яйца.
Просто удивительно, что с этой подлой стеклотарой ничего не случилось за столько лет! Сколько сервизов и любимых ваз переколотили… Тут явно была какая-то мистика, ибо бочонок являлся вещью в определенном смысле исторической и сыграл в судьбе Олега Трудовича незабываемо гнусную роль.
А случилось вот что. Башмакова, работавшего в ту пору в Краснопролетарском райкоме комсомола, командировали в Астрахань на Всесоюзный семинар заведующих орготделами – обменяться опытом, покупаться в Волге и передохнуть. После прощального банкета каждому участнику семинара вручили по стеклянному бочоночку с черной икрой. Все разъехались по домам, а Башмаков задержался, чтобы еще повыпивать и повспоминать свою артиллерийскую юность с армейским дружком, проживавшим, как на грех, именно в Астрахани. Олег и не подозревал, а может, просто позабыл спьяну, что как раз в это самое время проводилась операция «Бредень» – против обнаглевших браконьеров, которые вылавливали осетрих тысячами, выпарывали из них икру и бросали драгоценные останки гнить прямо на берегу. Однако на один-единственный день, когда разъезжались заворги с двухлитровыми бочонками, по тихой местной договоренности операция «Бредень» была приостановлена.
И вот вечером следующего дня Башмакова, забывшегося витиеватым хмельным сном в купе фирменного поезда «Волгарь», грубо разбудили люди в милицейской форме и потребовали предъявить багаж. Шифр чемоданного замка он набрал сразу – тот состоял из трех первых цифр номера незабываемой полевой почты.
В казарменной песенке, которую Олег вместе с армейским дружком накануне проорал раз двадцать, не меньше, так и подчеркивалось:
Мы номер почты полевойТеряем только с головой!Зато, набрав шифр, Олег потом еще долго возился, разгадывая, в какую из четырех сторон откидывается чемоданная крышка. Спасибо, милиционеры помогли. На суровый вопрос, что находится в стеклянной емкости, Башмаков, еще не сообразив обстановку и продолжая пребывать в мире алкогольной всеотзывчивости, ответил согласно своим гастрономическим симпатиям:
– Жуткая дрянь!
Дело в том, что «рыбьи яйца» он не любил с детства: в семье, понятное дело, не приучили, а в пионерском лагере под видом черной икры им однажды дали такую дрянь, что потом все пионеры во главе с вожатыми три дня стояли в очередь к «белым домикам».
– Документы! – потребовал милиционер.
– Аусвайс? – угрожающе засмеялся Олег и стал шарить по карманам, но краснокожего райкомовского удостоверения не обнаружил, а только – паспорт.
– Что же это вы, Олег Трудович, с таким хорошим отчеством, а икру у государства воруете? – попенял милиционер, изучая документ.
– А мне ее подарили! – беззаботно возразил Башмаков, не понимая еще, в чем дело.
Понял он, когда, предъявив стандартное обвинение в браконьерстве и незаконном вывозе рыбной продукции из области, милиционеры стали его ссаживать с поезда на ближайшей станции. Еще можно было все уладить, пройди Башмаков спокойненько в линейное отделение и тихонько попроси старшего звякнуть областному комсомольскому начальству. Но у пьяных свои нравственные императивы. Олег стал вырываться, кричать, будто бы он охренительный московский руководитель, что он всех разжалует в рядовые и даже еще ниже…
Крики и угрозы на участников операции «Бредень» не подействовали, Олегу начали выкручивать руки, и тогда он совершил непростительное для человека, являвшегося, помимо всего, еще и членом районного штаба народной дружины, – Башмаков ударил одного из милиционеров в ухо. Сдачу, как и следовало предвидеть, он получил сразу ото всех. Когда составлялся протокол, Олег, отняв платок от разбитой губы, с пьяной значительностью сообщил, где именно он работает, но документально сей факт подтвердить никак не смог. По этой причине в благородное номенклатурное происхождение своего пленника милиционеры наотрез отказывались верить, даже издевались: мол, если расхититель икры – райкомовец, то они здесь все – министры щелоковы и даже, подымай выше, – чурбановы.
Этот смех задел Башмакова почему-то гораздо больнее, нежели полученные тумаки, и, потеряв от обиды всякое соображение, он предложил им позвонить по межгороду в Москву, в приемную первого секретаря Краснопролетарского райкома партии, где круглосуточно дежурил кто-нибудь из инструкторов, а с ними-то как раз Башмаков был коротко знаком по спец-столовой.
Словосочетание «райком партии» в те времена еще имело силу магического заклинания, а может быть, милиционеры захотели торжественно убедиться в том, что задержанный попросту надувает фофана и берет их на пушку. В общем, поколебавшись, астраханские икроблюстители согласились.
Но если Бог хочет кого-то погубить, то прибегает к совершенно уж дешевым сюжетным вывертам. Трубку снял сам первый секретарь Чеботарев – человек, под взглядом которого падали в обморок инструкторы райкома и секретари первичек. Он задержался допоздна, как потом выяснилось, чтобы доработать свое выступление на завтрашнем заседании бюро горкома. Кстати, с этого выступления и начался его стремительный взлет к вершине партийной пирамиды – и очень скоро он вместе со своей знаменитой зеленой книжечкой ушел сначала в горком, а потом – в ЦК.
Услышав от милиционеров знакомую фамилию, Чеботарев потребовал к трубке Башмакова. И тут сыновние чувства, каковые комсомол питал к партии (как к более высокоорганизованному общественному организму), сыграли с Олегом страшную шутку. Он мерзко зарыдал по междугородному:
– Федор Федорович, они меня тут бьют и не веерят! Испуганный милиционер вырвал у Башмакова трубку и, серея прямо на глазах, начал сбивчиво ссылаться на инструкцию. Неизвестно, что Чеботарев сказал начальнику отделения, только тот вдруг повеселел и верноподданно, а точнее, верноподло рявкнул в трубку:
– Есть, товарищ первый секретарь!
Олега умыли, привели в порядок его одежду и посадили на следующий поезд, не забыв вручить бережно обернутый газетами бочонок. Прибыв в Москву со злополучной икрой, Башмаков выяснил: от работы он отстранен и на него заведено персональное дело. Как передавали, взбешенный Чеботарев кричал по этому поводу, что не в икре дело – с каждым может всякое случиться, – но хлюпики и соплееды ему в районе не нужны! И Олег получил строгий выговор с занесением в учетную карточку «за непреднамеренное расхищение госсобственности».
– Тварь ты дрожащая и права никакого не имеешь! – сказал по поводу случившегося начитанный башмаковский тесть Петр Никифорович.
Однако именно ему Олег был обязан спасительным словом «непреднамеренное». Тесть незадолго перед этим выручил председателя парткомиссии чешским комплектом – унитазом и раковиной-«тюльпан». В противном случае Башмакова ожидали бы исключение из рядов и полный, как в ту пору казалось, жизненный крах. А с формулировкой «за непреднамеренное расхищение» это был всего-навсего полукрах. Предлагая смягчить приговор, председатель парткомиссии даже улыбнулся и заметил, что не может человек с таким отчеством – Трудович – быть злостным правонарушителем.
Странноватое это отчество досталось Олегу, понятное дело, от отца – Труда Валентиновича, родившегося в самый разгул бытового авангарда, когда ребятишек называли и Марксами, и Социалинами, и Перекопами… Так что Труд – это еще ничего: могли ведь и Осоавиахимом назвать. Но удивительное дело, имя отца ни у кого не вызывало особого удивления, быстро становилось привычным и звучало почти как «Ваня». Во всяком случае, в 3-й Образцовой типографии никто особенно по поводу имени верстальщика Башмакова не иронизировал и не острил. Конечно, определенную проблему представлял ласкательно-альковный вариант этого нерядового имени. Но мать Олега, Людмила Константиновна, потомственная секретарь-машинистка, проведшая всю жизнь в приемной, называла супруга строго по фамилии. Лишь изредка она игриво растягивала «о» – «Башмако-ов», – и это означало временное благорасположение.
Правда, однажды Олег снял трубку (с годами голосом он стал походить на отца), произнес «алло» и услышал в ответ:
– Трудик, это ты? Ты же обещал перезвонить! Ну, кто такой противный?!
– Папа в поликлинике.
– Да? Э-э… это с работы… Пусть Труд Валентинович перезвонит в производственный отдел.
«А что? Трудик – очень даже ничего!» – подумал Олег, но никому про этот звонок рассказывать не стал.
Зато сам он со своим необычным отчеством намучился. В школе еще ничего – какие там в малолетстве отчества! В классе его звали просто и незатейливо – Башмак. Началось в армии. Уже «карантинный» старшина, изучая список новобранцев, отправляемых на уборку территории городка, заржал, выбрал из кучи шанцевого инструмента самую большую совковую лопату и протянул Башмакову со смехом:
– Давай, Трудович, вкалывай!
Так и пошло. Более того, окружающие не довольствовались самим чудноватым отчеством, а норовили его всячески смешно переиначить. Да и вполне благопристойную фамилию «Башмаков» тоже почему-то в покое не оставляли. Особенно усердствовал Борька Слабинзон…
– Бедный Тапочкин! – посочувствовала жена, когда раздавленный Олег приплелся домой после парткомиссии.
На самом деле Катя в душе тихо радовалась краху его комсомольской карьеры, ведь именно из-за райкомовского образа жизни тогда, в первый раз, чуть было не распалась их семья. Конечно, не обошлось тут без ревности, ибо вокруг райкома вились социально активные и потому вдвойне опасные девицы. Но главная причина заключалась в другом: комсомольские работники в те времена пили так, словно имели про запас несколько сменных комплектов печени и почек. Комплект между тем был один-единственный, и многие друзья Олега, оставшиеся на комсомольском поприще, вышли из строя гораздо раньше, чем молодой инвалид Павка Корчагин, вынесший на своих плечах, между прочим, революцию, Гражданскую войну и борьбу с разрухой.
– Неприятно, конечно, но не трагедия, – приободрила Катя несчастного супруга.
– А что же тогда трагедия?!
– В пятом классе у одного родителя обе руки кузнечным прессом отдавило. Это трагедия!
Трудоустроили Олега по тогдашнему щадящему обычаю совсем неплохо: он стал заместителем начальника отдела в «Альдебаране» – солидном засекреченном институте, работавшем на космос. Но прежде чем уйти в науку, Башмаков еще долго сидел в своем райкомовском кабинете, ожидая, пока, согласно тогдашним китайским церемониям, его освободит от занимаемой должности пленум. Телефоны молчали, инструкторы за ценными указаниями не врывались в кабинет, серьезных бумаг на подпись не приносили. Иногда просили подмахнуть какой-нибудь юбилейный адрес комсомольцу двадцатых годов, на всякий случай продолжавшему скрывать свое знакомство с давно уж реабилитированным генсеком Косаревым. Но даже такие пустячные бумаги заносили лишь в том случае, если секретари и остальные завотделами отсутствовали. Обиднее же всего было, когда члены бюро райкома, с которыми столько выпито и спето, собираясь на заседание, проходили мимо его кабинета с таким видом, словно за дверью давно уже находится мертвое тело, а «труповозка» все никак не доедет. И обида эта осталась навсегда.
А через полгода Башмаков получил из Астрахани заказное письмо – в него было вложено его райкомовское удостоверение. Армейский дружок сообщал, что жена, делая генеральную уборку, нашла документ за диваном. Смешно сказать, окажись эта жалкая книжица с золотым тиснением у Башмакова в поезде – и жизнь его могла сложиться совсем иначе! Хотя, если разобраться, ну, встретил бы он перестройку, а тем более – 91-й, каким-нибудь партайгеноссе. И что в этом хорошего?
Когда подули теплые ветры обновления и из разных щелей наружу полезли, шевеля усами, свободолюбцы, пострадавшие от прежнего режима, Башмаков тоже поначалу собирался потребовать реабилитации, но два обстоятельства остановили его.
Во-первых, во время многотысячного митинга на Манежной Олег увидел среди демораторов толстенького кротообразного профессора – кумира прекраснодушных тогдашних бузотеров. Этот профессор одновременно с Олегом получал своего «строгача» за то, что брал взятки с абитуриентов и аспирантов (правда, исключительно хорошим коньяком, деликатесными закусками и стройматериалами для дачи). Они сидели в коридоре, ожидая вызова на парткомиссию, и будущий кумир, словно репетируя оправдательную речь, бормотал:
– То, что вы, товарищи, по недоразумению считаете взяткой, на самом деле общепринятый во всем цивилизованном мире гонорар за дополнительные консультации…
А во-вторых, на телевидении появился неопрятный истерический политкомментатор, специализировавшийся на разоблачениях номенклатурных мерзостей. Когда Олег был завотделом, разоблачитель работал методистом районного пионерского штаба, и его с позором выгнали из комсомола за (как бы это помягче выразиться?) непедагогические приставания к красногалстучному мальчуганству. Два этих факта настолько поразили Олега, что реабилитации он требовать не стал. Но и не стал по тогдашней моде жечь свой партбилет, а оставил его лежать там, где и положено, – в большой коробке из-под сливочного печенья, вместе с просроченными гарантийными талонами, старыми расчетными книжками, злополучным райкомовским удостоверением и прочими необязательными документами.
3
Две самочки («сомец» все же улизнул и скрылся, как в пещере, в раковине) растерянно метались в своем новом обиталище, тщетно ища, куда бы спрятаться от поразившей их внезапной беды. Эскейпер сжалился над ними и бросил в бочонок пучок водорослей. Рыбки укрылись в траве и затихли.
Башмакову вдруг пришло в голову, что все эти необязательные вещи, которые он собирается взять с собой в новую жизнь, служат для него примерно тем же самым, чем моточек роголистника для усатых рыбок, ошалевших от внезапного великого переселения из родного необъятного аквариума в маленькую переносную стеклянную тюрьму.
Эскейпер глянул на часы: двадцать пять минут десятого. Про то, что он сейчас дома, знает одна только Вета, и ровно в двенадцать, после врача, она должна позвонить для «уточнения хода операции». Вета поначалу хотела сама заехать за Башмаковым и увезти его вместе с вещами, настаивала, обижалась, но ему удалось ее отговорить, ссылаясь на туманные конспиративные обстоятельства. На самом же деле Олегу Трудовичу стыдно было отруливать в новую жизнь на новеньком розовом дамском джипе, ведомом двадцатидвухлетней девчонкой…
Башмаков направился в большую комнату, открыл скрипучую дверцу гардероба и нашел коробку из-под сливочного печенья, спрятанную для надежности под выцветшей Катиной свадебной шляпой. Белое гипюровое платье жена давным-давно отдала для марьяжных нужд своей подружке Ирке Фонаревой, а та умудрилась усесться в нем на большой свадебный торт – и с платьем было покончено. А вот шляпа осталась. Вообще-то шла она Кате не очень, но принципиальная невеста наотрез отказалась ехать в загс в фате, полагая, что не имеет морального права на этот символ невинности. Олегу, честно говоря, было все равно, а вот тестя Петра Никифоровича отказ от общепринятой брачной экипировки беспокоил, кажется, больше, чем тот факт, что его дочь была на третьем месяце, о чем если и не знали, то догадывались многие родственники и знакомые. В конце концов сошлись на шляпе с вуалеткой.
Башмаков примерил шляпу перед овальным зеркалом и беспричинно подумал о том, что мушкетеры, должно быть, на дуэли ходили в фетровых шляпах с петушиными перьями, а на свидания с дамами отправлялись в таких вот белокружевных шляпенциях. Олег Трудович вдруг вспомнил, как в первую брачную ночь они с Катей тихо, чтобы не разбудить тестя с тещей, дурачились, и он тоже для смеху напяливал эту свадебную шляпку… Какие же они были тогда молодые и глупые!
Катя училась на четвертом курсе. Олег тоже на четвертом, правда, уже отслужив в армии. Их институты были рядом: ее, областной педагогический, МОПИ (он даже расшифровывался – «Московское общество подруг инженеров») – на улице Радио, а его, Бауманское высшее техническое училище, МВТУ («Мало выпил – трудно учиться!») – в двух трамвайных остановках, на берегу Яузы.
Но познакомились они, как водится, совершенно случайно. Однажды, дело было осенью, Борька Слабинзон утащил Олега с последней пары в Булонь – так студенты называли Лефортовский парк, раскинувшийся на противоположном берегу Яузы вокруг заросших прудов. Там среди лип и тополей белела ротонда с бюстом Петра Первого, отдохнувшего как-то раз в этих местах по пути из Петербурга в Москву (или наоборот). Рядом с ротондой высился большой стеклянный павильон, радовавший пивом и жареными колбасками за двадцать с чем-то копеек.
Друзья только что вернулись с «картошки», где буквально изнемогли от плодово-ягодного крепкого – единственного алкогольного напитка, продававшегося в сельпо. Каждый вечер, засыпая в дощатом сарае, выделенном студентам под общежитие, они мечтали о пиве, пусть даже бадаевском, кисловатом и беспенном.
– Где ты, страна Лимония? – стонал Слабинзон. – Где вы, пивные реки, населенные воблой и вареными раками?
Настоящая фамилия Борьки была Лобензон, а прозвище Слабинзон ему придумал Башмаков в стройотряде в Хакасии, когда Борька отказался таскать мешки с цементом, ссылаясь на наследственную грыжу. В отместку Олег молниеносно получил от остроумного дружка сразу две кликухи – Тунеядыч и Тапочкин. И обе пристали навсегда.
Насосавшись в павильоне пива, которое в ту пору юный организм прогонял через себя без всяких последствий, и наевшись жареных колбасок, друзья отправились погулять в парк, чтобы без свидетелей изругать опостылевшую советскую действительность. Смешно сказать, но они уже в ту пору были убежденными сторонниками частной собственности, рыночной экономики и многопартийной системы. Как-то раз, перемешав пиво с портвейном «Агдам» и шатко стоя на косогоре, друзья, как Герцен и Огарев, дали, а точнее, нестройно проорали торжественную клятву посвятить жизнь борьбе за освобождение Отечества от коммунистической диктатуры. Стояли они возле старинного тополя, взбугрившего вокруг землю своими узловатыми корнями. Внизу сквозь черные стволы лип виднелся пруд, а дальше, за Яузой, развернул каменные крылья родной институт, похожий издали на огромного кубического орла… И это было незабываемо!
Однако наутро, встретившись на занятиях и стыдливо переглянувшись, друзья молчаливо условились, что никаких неосторожных клятв они никогда не давали, а пить надо все-таки меньше. В институте из уст в уста потихоньку передавалась жуткая история второкурсника Стародворского, вякнувшего в 68-м в людном месте что-то неуставное по поводу пражских событий, потом внезапно арестованного за «фарцовку» и с тех пор героически валившего в Коми лес, из которого изготавливались карандаши «Конструктор» для более благоразумных студентов.
Друзья стали поосмотрительнее. Сталкиваясь с очередным омерзительным проявлением совковой действительности – как то: очередь в магазине, транспортное хамство или смехотворное мракобесие комсомольского собрания, – они на людях лишь обменивались иронично-мудрыми взглядами, словно вляпавшиеся в коровье дерьмо философы-руссоисты. Только порой, наедине, им удавалось отвести душу.
Гуляя в тот исторический день по Лефортовскому парку и любуясь осенним лиственным золотом, они, помнится, гневно осуждали отвратительно низкое качество советского пива. С западными аналогами его сближало лишь одно свойство – мочегонное. И вдруг друзья наткнулись на двух подружек, тоже, как потом выяснилось, соскочивших с последней пары, с тем чтобы обсудить, но конечно же не политические, а сердечные проблемы.
Башмаков смолоду не умел знакомиться с девушками. Ему казалось, любая, даже самая продуманная попытка завязать знакомство выглядит в глазах прекраснополого существа глупо и унизительно. Однажды – ему было лет тринадцать – в их класс всего на одну четверть определили новенькую: она приехала из Кустаная с матерью, командированной на курсы повышения квалификации. Девочка была очень хороша той многообещающей подростковой свежестью, из которой потом обычно ничего не получается. Но Олег всех этих тонкостей не понимал и влюбился до умопомрачения, до ночных рыданий в подушку, до преступного невыполнения домашних заданий, чего с ним до этого не случалось, хотя и в особо успешных учениках он тоже не числился.
Труда Валентиновича вызвали в школу, объяснили, что у ребенка начался сложный переходный возраст, и посоветовали обратить на сына особенное внимание. Он и обратил в тот же вечер, использовав при этом широкий солдатский ремень, оставшийся от одного из мужей бабушки Дуни. Уроки Башмаков снова стал готовить, но любовь от порки только окрепла. Как сказал Нашумевший Поэт:
Свист отцовского ремняНаучил любви меня…На взаимность Олегу рассчитывать не приходилось, особенно после того, как на уроке физкультуры он по-дурацки, под общий хохот, свалился с «коня». Поэтому единственное, что он мог себе позволить, это тоскливо разглядывать нежный девичий пробор, разделявший две аккуратные тугие косички, заплетенные черными капроновыми лентами: новенькая сидела на первой парте, а он – на предпоследней.
Мысль о практической дружбе с девочкой даже не приходила ему в голову. И в самом деле, с какой стати? Башмаков был обыкновенной классной заурядностью: в школьной самодеятельности не участвовал, боксом не занимался, талантом весело пререкаться с учителями не обладал, а стригся и вообще за пятнадцать копеек «под полубокс». Лишь однажды он прославился на всю школу, решив неожиданно для себя олимпиадную задачку по математике, в которой запутались даже учителя, но это произошло позже, когда новенькая уже исчезла в своем Кустанае.
Олег вернулся после летних каникул, возмужав, обретя дополнительный сердечный опыт и разучив в лагере безумно популярный в тот год танец «манкис». Одним словом, он был готов! Но место новенькой на первой парте оказалось пустым. Сидевшая с ней рядом одноклассница (как, кстати, ее звали?) передала ему на перемене записку – всего-то три слова: «Эх ты, Башмак!» А от себя еще добавила, что Шурочке (новенькую звали Шурочкой – это точно!) Олег, оказывается, понравился с самого начала, и она всю четверть ждала, когда же он, недогадливый, к ней наконец подойдет…
– А чего же сама-то? – оторопел Башмаков.
– Ты плохо знаешь женщин! – расхохоталась одноклассница (как же ее все-таки звали?).
Однако, несмотря на этот жестокий детский урок и последующий душевный, а также плотский опыт, запросто знакомиться с девушками Башмаков так и не выучился, хотя теоретически отлично сознавал глупую элементарность этого нехитрого действа. Но на него неизбежно нападал какой-то фатальный столбняк, похожий на тот, какой испытываешь в детстве, стоя у доски и не умея из-за изнурительного внутреннего упрямства ответить вызубренный урок. И если бы не Слабинзон, мастер съема и виртуоз охмуряжа, со своей будущей женой в тот день Олег ни за что бы не познакомился.
– Кто такие? Почему не знаю?! – грозно спросил Слабинзон, выскочив из-за куста и заступив дорогу шедшим по аллее подружкам.
По Москве как раз гулял слух об очередном маньяке, надругательски убивавшем исключительно женщин в красном.
– А вы кто? – робко поинтересовалась бойкая обычно Ирка Фонарева, одетая, как на грех, в бордовую юбку.
– Мы аборигены. Мы тут живем. Меня зовут Борис, а это мой друг Олег Тапочкин! – сообщил Слабинзон.
– Какая смешная фамилия! – прыснули подружки, решив, видимо, что маньяков со смешными фамилиями не бывает.
– А отчество у него еще смешнее!
– Какое же?
– Тунеядыч!
– Да-а? – Девушки глянули на Олега, точно на заспиртованного уродца.
Во время этого представления Башмаков, удерживая на лице вымученную цирковую улыбку, старался придумать, как перешутить остроумного дружка и перехватить инициативу, но так и не сумел ничего изобрести. Маленький, прыткий Слабинзон тем временем уже мертвой бульдожьей хваткой вцепился в рослую, чрезвычайно одаренную в тазобедренном смысле Ирку Фонареву, а замешкавшемуся Олегу досталась вторая подружка – тоненькая, плосконькая, бледненькая Катя, вся женственность которой была сосредоточена в больших голубых глазах и тяжелых золотых волосах, собранных на затылке в кренделеватый пучок.
Как потом выяснилось, гуляя по Булони, подружки обсуждали очередной роман Ирки, на сей раз с доцентом кафедры русского фольклора, необыкновенно темпераментно исполнявшим народные песни, в особенности «Пчелочку златую»: