Тем временем молодой копирайтер развернул эскизы прямо на столе в холле.
– Мне нужно ваше мнение. Откровенное, – пустился он в объяснения. – Мы разрабатываем имидж для одной крупной компании.
Соланка глянул: на двойных листах были изображены силуэты известных нью-йоркских небоскребов на закате. Не понимая, как следует реагировать, он сделал неопределенный жест.
– Подписи, – тут же уточнил Скайуокер. – Как они вам?
На обеих картинках красовался один и то же лозунг:
ДЛЯ МЕЖДУНАРОДНОЙ БАНКОВСКОЙ КОРПОРАЦИИ «АМЕРИКЭН ЭКСПРЕСС» СОЛНЦЕ НИКОГДА НЕ САДИТСЯ.
– Хорошо. Хорошие надписи, – отвечал Соланка, не вполне понимая, каковы они на самом деле: хорошие, так себе или ужасающие…
В принципе, можно предположить, что в любую минуту в какой-нибудь части мира найдется работающий офис «Америкэн экспресс», а значит, данное утверждение правдиво. Но какая польза клиенту в Лондоне от того, что в Лос-Анджелесе офисы «Америкэн экспресс» еще открыты?.. Эти сомнения Соланка оставил при себе и постарался придать лицу самое удовлетворенное и одобрительное выражение.
Однако Скайуокеру этого было решительно мало.
– Как британец, – уточнил он, – вы не чувствуете себя оскорбленным?
Вопрос поставил Соланку в тупик.
– Я хочу сказать – из-за Британской империи. Есть ведь такое выражение, что солнце никогда не садится над Британской империей. Нам важно никого не обидеть своим слоганом. Поэтому я решил еще раз удостовериться, что этот лозунг никак не посягает на славное прошлое вашей страны.
У профессора Соланки от ярости перехватило дыхание. Он испытал бешеное желание наорать на этого типа с идиотским прозвищем, осыпать его отборной руганью, даже, может, влепить пощечину. С трудом ему удалось взять себя в руки и, не повышая голоса, заверить этого серьезного юного Марка, рядящегося под аса рекламы Дэвида Огилви, что сия банальная формулировка едва ли вызовет хоть какие-то неприятные чувства даже у багроволицых полковников колониальных войск Ее Величества. После этого он спешно прошел в свою квартиру, запер за собой дверь и, чтобы унять бешеное сердцебиение, закрыл глаза и привалился к стене. Он ловил ртом воздух и весь дрожал. Вот она, оборотная сторона его нового окружения, всех этих «Привет! Как дела?», «Вперед и вверх», «Говорить в лицо», бюстгальтеров для грудных протезов; новой культурной гиперчувствительности, патологического страха кого-то чем-то обидеть. Все это понятно – и ему, и прочим, но дело не в этом. Дело в его внезапной неконтролируемой ярости. Откуда она в нем? Как случилось, что он утратил власть над собой, что вспышки гнева то и дело переполняют его, начисто парализуя разум и волю?
Профессор Соланка принял холодный душ. А потом, задернув шторы и включив на полную мощность кондиционер и потолочный вентилятор в надежде побороть жару и влажность, два часа пролежал в постели. Обычно ему помогало успокоиться глубокое дыхание, но в этот раз пришлось сверх того прибегнуть к техникам расслабления, основанным на визуализации. Он пытался визуализировать, представить свой гнев в качестве физического объекта – как пульсирующий сгусток, мягкий и темный, – и мысленно поместить его в красный треугольник. Затем вообразил, что треугольник сжимается, постепенно становится все меньше и меньше, пока заключенный в нем сгусток не исчезает полностью. Упражнение помогло. Сердце Соланки забилось ровнее. Не вылезая из кровати, он включил телевизор – в спальне стоял большой старый, трескучий и завывающий агрегат безнадежно устаревшего поколения – и стал наблюдать, как питчер Орландо Эрнандес Педросо, по кличке Эль Дюк, Герцог, вытворял настоящие чудеса. Чтобы вбросить мяч, бейсболист скрутился так, что доставал носом до колен, а затем в мгновение ока распрямлялся как пружина. Даже в этот неровный, почти панический сезон в Бронксе Эрнандес излучал спокойствие.
Профессор сглупил, переключившись на Си-эн-эн, где только и речи было что про Элиана Гонсалеса, все время. Соланку тошнило от неизбывной людской потребности в тотемах. Катер с кубинскими беженцами пошел ко дну. Маленького мальчика, уцепившегося за резиновую камеру, удалось спасти. Мать его утонула. И вокруг этого тут же началась религиозная истерия. Из утонувшей женщины сделали чуть ли не Пресвятую Деву. Повсюду висели плакаты: «Элиан, спаси нас!» У нового культа, порожденного демонологией кубинских иммигрантов в Майами, согласно которой Кастро, этот дьявол, людоед, каннибал, непременно съест мальчика живьем, вырвет из него бессмертную душу и сожрет ее с горсткой конских бобов, запив стаканом красного вина, немедленно появились свои служители. Помешанный на телевидении, отвратной наружности дядя мальчика был провозглашен чуть ли не папой элианизма, и было ясно как божий день, что его дочь, страдающая нервным истощением семилетняя бедняжка Марислейсис, вот-вот начнет видеть божественные знамения. Конечно же, не обошлась и без рыбака. Были свои апостолы, несущие новое откровение людям: фотограф, буквально поселившийся в спальне Элиана; киношники и телевизионщики, размахивающие контрактами; не отстающие от них сотрудники издательств; а также сама Си-эн-эн и представители других новостных программ со своими спутниковыми тарелками и пушистыми микрофонами. Тем временем на Кубе из мальчика сотворили другой тотем. Умирающая революция, революция стареющих бородачей сделала его символом своей обновленной юности. В кубинской версии чудесное спасение Элиана на водах сделалось знаком бессмертия революции, бессмертия лжи. Фидель, что значит Верный, этот язычник, этот неверный, произносил нескончаемые речи, прикрываясь Элианом, как маской.
Отец мальчика, Хуан Мигель Гонсалес, вот уже долгое время почти не комментировал происходящее и не покидал своего родного городка Карденас. Просто сказал, что просит вернуть ему сына. Возможно, с его точки зрения, это звучало достойно или этого попросту было достаточно. Подумав о том, как бы вел себя он сам, если бы между ним, отцом, и Асманом вдруг встали всякие дядья и двоюродные сестры, профессор Соланка нечаянно сломал карандаш, который вертел в руках. Он благоразумно решил, что пора переключиться обратно на спортивный канал, но было уже поздно. Эль Дюк, сам в прошлом кубинский беженец, едва ли мог вытеснить из головы Соланки историю с Элианом. Воображение профессора уже стерло различия между Асманом Соланкой и Элианом Гонсалесом, соединив их причудливым образом, и нещадно пеняло Соланке за то, что в его собственном случае, чтобы разлучить отца с мальчиком, никаких родственников попросту не понадобилось. Асман разлучен с отцом без чьей-либо посторонней помощи. Бессильная ярость вновь поднималась в нем, и, чтобы победить ее, ему пришлось прибегнуть к излюбленной технике сублимации и направить гнев вовне, против помешавшейся на идеологии кубинской диаспоры Майами, которую пережитые унижения превратили в то, что она более всего ненавидела. Борьба против фанатизма сделала иммигрантов фанатиками. Они орали на журналистов, яростно оскорбляли несогласных с ними политиков, грозили кулаками проезжающим мимо машинам. Они толковали о промывке мозгов, а сами являлись ее жертвами. «Не промывки, а загрязнения! – Соланка поймал себя на том, что буквально вопит, обращаясь к кубинцу-подающему на экране телевизора. – Эта жизнь, которую вы ведете, засоряет ваши мозги. А маленький мальчик, которого вы обложили со своими камерами, путаете шумом, фиксируете его испуг и смущение, – что вы сказали ему про его родного отца?!»
Теперь пришлось пройти через все это снова: дрожь, сердцебиение, невозможность вздохнуть, душ, темнота, глубокое дыхание, техника визуализации гнева… Никаких лекарств. В свое время он принимал их слишком много. Психоаналитиков он также отверг. Гангстер Тони Сопрано, правда, прибег к услугам мозгоправа, ну так то же в кино! Профессор Соланка решил бороться со своим демоном самостоятельно. Лекарства или сеансы психоанализа он считал надувательством. И если Соланке суждено схватиться с завладевшим им злым духом, уложить его на лопатки и отправить обратно в преисподнюю, то это должен быть поединок, бой без правил, с голой задницей, на кулаках, до смерти.
Было уже темно, когда Малик Соланка посчитал себя готовым выйти из дома. Его все еще била дрожь, но он напустил на себя вид беспечности и отправился на ночной показ фильмов Кесьлёвского. Будь он ветераном Вьетнамской войны или многое повидавшим репортером, его поведение было бы объяснимо. К примеру, Джек Райнхарт, американский поэт и военный корреспондент, друживший с Соланкой вот уже двадцать лет, просыпаясь от телефонного звонка, первым делом разбивал вдребезги разбудивший его аппарат. Никак не мог остановиться, поскольку крушил все в полудреме, так и не пробудившись до конца. У Джека сменилось уже множество телефонов, но он принимал это как данность. Он был искалечен и благодарил судьбу, что не пострадал сильнее. Но единственной войной, на которой довелось побывать Соланке, была сама жизнь, и в целом жизнь щадила его. У него водились деньги и было то, что большинство людей назвало бы идеальной семьей. Ему достались исключительная жена и исключительный сын. И все же он сидел посреди ночи на кухне, и на уме у него было убийство. Не метафорическое, а самое настоящее убийство. Он даже поднялся в спальню с разделочным ножом в руке и целую минуту, ужасную, немую минуту, стоял над телом спящей жены. Затем вышел, лег в соседней комнате и рано утром, спешно собравшись, первым же самолетом улетел в Нью-Йорк, ничего не объяснив. Случившееся лежало за гранью понимания. Ему было необходимо, чтобы океан – хотя бы океан! – отделял его от того, что он едва не совершил. Так что мисс Мила, королева Западной Семидесятой улицы, была намного ближе к истине, чем догадывалась. Чем должна догадываться.
Поглощенный своими мыслями, Соланка стоял в очереди в кинотеатр. Позади него, справа, молодой мужской голос, беззастенчиво громкий – пусть все слышат, наплевать! – завел историю, адресуясь не только к собеседнику, но ко всей очереди, всему городу, как будто целому Нью-Йорку было до него дело. Что ж, если живешь в столице, знай: экстраординарное здесь так же обыденно, как стакан диетической колы, ненормальность нормальна, как попкорн. «В конце концов я позвонил ей сам: типа, здравствуй, мама, как дела, а она мне: а знаешь ли ты, кто сейчас сидит напротив меня и ест мясной рулет, что твоя мамочка приготовила? Санта-Клаус, вот кто! Санта-Клаус сидит сейчас во главе стола, прямо на месте этого змея, этой крысы, этой вонючей похотливой задницы – твоего папочки. Богом клянусь! Представляешь, три часа дня, а она уже набралась. Черт возьми, прямо так и сказала, слово в слово. Санта-Клаус! Ну, я ей: да, мамочка, а Иисуса там, часом, поблизости нет? А она: молодой человек, для тебя он господин Иисус Христос, и, чтоб ты был в курсе, Иисус сейчас готовит нам рыбу. Я решил, что с меня хватит. Ну, говорю, мама, всего вам хорошего, поклон от меня джентльменам». Соланка также услышал, как где-то в конце очереди раздался пугающе громкий женский смех: «ха-ха-ха!»
Если бы это был фильм Вуди Аллена (некоторые фрагменты «Мужей и жен» снимали как раз в той квартире, которую сейчас арендовал Соланка), после такого монолога публику в зале непременно пригласили бы присоединиться к беседе, встать на чью-то сторону, рассказать подходящую к случаю историю из собственной жизни, желательно похлеще услышанной, а также вспомнить похожие монологи безумных мамашек из фильмов позднего Бергмана, Одзу или Сирка. В фильме Вуди Аллена затем непременно появился бы из ниоткуда, из-за какого-нибудь горшка с пальмой, лингвист Наом Хомский, или социолог Маршалл Маклюэн, или, что более соответствует духу времени, пропагандистка сиддха-йоги Гурумаи либо поклонник индийской духовности Дипак Чопра и в двух словах дали бы увиденному вкрадчивый, приглаженный комментарий. Плачевное состояние, в котором находится мать героя, стало бы последним, на чем ненадолго заострил бы внимание сам Вуди – следует разобраться, как часто у нее бывают галлюцинации: только за едой или в любое время? Какие препараты она принимала и содержалась ли на их этикетках информация о возможных побочных эффектах? Как можно трактовать тот факт, что в ее планы входило покувыркаться не с одной, а сразу с двумя культовыми фигурами? И что бы сказал Фрейд об этом странном сексуальном треугольнике? Что говорит нам об этой женщине ее одинаковая потребность в рождественских подарках и спасении бессмертной души? Как это все характеризует Америку?
А также: если с ней в комнате на самом деле находилось двое мужчин, кто они были? Возможно, беглые преступники, убийцы, решившие отсидеться на кухне несчастной алкоголички? Угрожала ли ей реальная опасность? Или же, ратуя за широту взглядов, мы должны допустить, хотя бы чисто теоретически, что чудо двойного пришествия могло случиться на самом деле? Тогда какой рождественский подарок Иисус попросил у Санты? С другой стороны, если Сын Божий колдовал на кухне с тунцом, надо ли это понимать так, что мясного рулета на всех не хватило?
В фильме Вуди Аллена Мэриэл Хемингуэй непременно наблюдала бы за всем происходящим с живейшим интересом, но тут же переключила бы внимание на что-то другое. В его фильме эта сцена непременно была бы черно-белой, снятой в совершенном соответствии с действительностью во имя реализма, правдивости и высокого искусства. Но в реальном мире она была цветной и куда хуже прописанной, чем в киносценарии. Когда Малик Соланка круто повернулся, желая сделать юноше резкое замечание, он обнаружил, что стоит нос к носу с Милой и ее центурионом – защитником и любовником в одном лице. Стоило подумать о ней – и вот, пожалуйста, материализовалась! За ее спиной стояла – точнее, шаталась, пихалась, приседала на корточки и принимала другие немыслимые позы – вся оставшаяся честная компания со ступенек.
Соланка был вынужден признать, что выглядит она эффектно. Молодые люди сменили унылое тряпье от Томми Хильфигера на одежду совершенно иного, гораздо более элегантного и дорогостоящего стиля, в основу которого было положено классическое для летних коллекций Кельвина Кляйна сочетание белого и бежевого. Несмотря на поздний час, они, все как один, не снимали солнцезащитных очков. Здесь, в мультиплексе, крутили рекламный ролик, в котором модные молодые вампиры в солнцезащитных очках «Рей-Бэн» – благодаря сериалу об потребительнице вурдалаков Баффи кровососы были на пике моды – сидели на дюнах в ожидании рассвета. Тот единственный, что забыл надеть свои очки, живьем зажарился и испарился от первых же рассветных лучей. Его товарищи смеялись и скалили клыки, наблюдая, как он тает в воздухе. «Ха-ха-ха!» А вдруг Мила и компания тоже вампиры? – подумал профессор. А я – тот дурень, что оказался без солнцезащитных очков. Правда, это означало бы, что и сам он – вампир, убежавший от смерти, пренебрегающий законами времени…
Мила сняла солнечные очки и вызывающе посмотрела Соланке прямо в глаза. В этот момент он сообразил наконец, кого же она ему напоминает.
– Смотрите-ка, это ж мистер Гарбо, ка-а-торые хочут, чтобы их а-аставили в па-а-кое, – мерзким голосом протянул пергидрольный блондин, намекая, что готов дать достойный отпор сварливому профессору, из которого уже песок сыплется.
Но Малик Соланка при всем желании не мог уйти прочь: взгляд Милы буквально держал его.
– Боже праведный! Да это же Глупышка! Извините, Глупышка – это моя кукла, я ее сделал!
Гигант центурион не понял, что это лепечет старикан, а потому решил, что Соланка не сказал ничего хорошего. И правда, в профессорском тоне было нечто большее, чем просто удивление, – какое-то раздражение, чуть ли не враждебность, что-то похожее на отвращение.
– Полегче, Грета! – Юный гигант вытянул ручищу, достал ладонью до груди Соланки и с силой стал теснить того назад.
Профессор пошатнулся и уперся спиной в стену. Но тут девушка приструнила своего бойцового пса:
– Все в порядке, Эд. Эдди, на самом деле, нормально все.
К облегчению профессора, очередь внезапно начала продвигаться гораздо быстрее. Малик Соланка буквально ворвался в зал и занял место подальше от компании упырей. Свет погасили, но ему казалось, будто взгляд зеленых глаз продолжает сверлить его через весь зал и в темноте.
4
Он гулял всю ночь напролет, но так и не нашел успокоения. Покоя не было даже глухой ночью, а еще менее – в суетливый уже час после рассвета. Не было никакой глухой ночи. Он не мог припомнить маршрут своего ночного путешествия; у него было ощущение, что за эту ночь он прошел весь Нью-Йорк целиком, начав и закончив прогулку где-то в окрестностях Бродвея, но память его зафиксировала громкость белого и цветного шума. Зафиксировала пляску шума, танец абстрактных фигур перед обведенными красным глазами. Пиджак его льняного костюма намок и тяжело обвис на плечах; и все же Соланка решил не снимать его во имя приличий, просто потому, что достойному человеку так поступать негоже. Не лучше выглядела и его соломенная панама. Городской шум нарастал с каждым днем, а может, нарастала восприимчивость Соланки к шуму, грозившая дойти до той точки, когда срываешься в крик. Вот и сейчас по городу с ревом двигались огромные мусоровозы, похожие на гигантских тараканов. И негде было укрыться от воя сирен, тревожной сигнализации, скрипа тормозов, бибиканья грузовиков, дающих задний ход, невообразимой, бьющей по мозгам музыки.
Часы шли. Герои Кесьлёвского не покидали его мыслей. Куда уходят корнями наши поступки? Двух братьев, ставших чужими друг другу и своему умершему отцу, едва не сводит с ума бесценная коллекция марок, принадлежавшая покойному. Мужчина узнаёт, что стал импотентом, и просто не в состоянии смириться с мыслью, что у его любящей жены может быть сексуальное будущее без него. Всеми нами движут тайны. Стоит нам заглянуть в их завешенное вуалью лицо, как их сила уже толкает нас дальше, в темноту. Или к свету.
Когда он свернул на свою улицу, даже дома заговорили с ним тоном крайней самоуверенности, тоном властителей мира. Католическая школа Святых Таинств стремилась обратить его к вере, взывая к нему на латыни, высеченной в камне: PARENTES CATHOLICOS HORTAMUR UT DILECTAE PROLI SUAE EDUCATIONEM CHRISTIANAM ET CATHOLICAM PROCURANT[3]. Однако это сентиментальное воззвание не затронуло ни одной струны в душе Соланки. На фасаде соседнего дома, над мощным ложноассирийским входом во вкусе приверженного древности голливудского режиссера Сесила Де Милля, было начертано золотыми буквами более афористичное изречение: КАКИМ ПРЕКРАСНЫМ МОЖЕТ СТАТЬ МИР, ЕСЛИ ВСЕХ ЛЮДЕЙ НА СВЕТЕ СВЯЖЕТ БРАТСКАЯ ЛЮБОВЬ. Три четверти века назад это пышное здание, вызывающе прекрасное в самой дерзновенной городской манере, было посвящено, как гласила надпись на его угловом камне, «пифианизму», посвящено без тени смущения перед несовместимостью греческой и месопотамской метафор. Это присвоение и сваливание в кучу сокровищ канувших в Лету империй, эта переплавка или métissage[4] былых могуществ были знаками современной мощи.
Пифо – древнее название Дельф, где обитал Пифон, повергнутый Аполлоном, и, что более широко известно, располагался Дельфийский оракул, жрицей которого была Пифия, прорицательница, неистовая в своих экстатических откровениях. Соланка не мог представить, чтобы создатели здания подразумевали под «пифианизмом» эпилептические припадки и рожденные в конвульсиях пророчества. Поистине эпический размах этого здания нельзя было соотнести и с той скромной ролью, что играл в поэзии так называемый пифийский стих, одна из разновидностей дактилического гекзаметра. Скорее всего, посвящение было связано с Аполлоном как покровителем музыкантов и атлетов. Начиная с шестого века до новой эры каждый третий год олимпийского цикла в Греции проводились Пифийские игры, одно из четырех величайших панэллинских празднеств. Музыкальным состязаниям сопутствовали спортивные, и непременно воспроизводилась великая битва бога и змея. Вероятно, какие-то обрывки этих сведений дошли до людей, отгрохавших святилище поверхностного знания, храм, освящающий убеждение, что невежество, если его подкрепить увесистой пачкой долларов, обращается в мудрость. Храм Аполлона Простака.
К черту классическую мешанину! – мысленно воскликнул профессор Соланка. Ибо вокруг царило более могущественное божество – Америка на пике своей власти, всепоглощающей и разнородной. Америка, куда он явился в надежде избавиться от себя. Освободиться от привязанностей, а заодно – от гнева, страха и боли. Поглоти меня, Америка, воззвал профессор Соланка, поглоти и даруй мне покой!
Против псевдомесопотамского пифийского дворца, через улицу, только что открыл двери лучший в Нью-Йорке симулякр венской Kaffeehaus[5]. В деревянных подставках были разложены свежие номера «Таймс» и «Геральд трибьюн». Профессор Соланка зашел, выпил крепкого кофе и даже позволил себе поучаствовать в самой преходящей из непреходящих городских игр – представляться не тем, кто ты есть на самом деле. В своем теперь уже весьма потрепанном льняном костюме и соломенной панаме он мог сойти за завсегдатая кафе «Хавелка» на Доротеергассе. В Нью-Йорке никто ни к кому особо не приглядывается и лишь немногие навострились различать староевропейские тонкости. Ненакрахмаленная пропотевшая белая рубашка из «Банана-рипаблик», пыльные коричневые сандалии, неухоженная жидкая бороденка (не подстриженная аккуратно, не напомаженная слегка) здесь никому не резали глаз, не казались фальшивыми нотами. Даже само его имя (при необходимости представиться) звучало для окружающих как нечто mitteleuropäische[6]. Что за место, думал Соланка. Город полуправд и отзвуков, который как-то ухитряется править миром. И его глаза, изумрудно-зеленые, смотрят вам в самое сердце.
Подойдя к прилавку с аппетитными кусками знаменитых австрийских тортов, Соланка проигнорировал безупречный на вид gâteau[7] «Захер» и попросил вместо этого кусок Linzertorte[8], но в ответ получил лишь полный недоумения взгляд латиноамериканца за стойкой. Раздраженному Соланке ничего не оставалось, как пальцем указать на выбранный десерт, после чего он смог наконец спокойно просмотреть газету за чашкой кофе.
Утренние выпуски пестрели сообщениями о расшифровке человеческого генома. Доклад биологов называли лучшей версией «блистательной книги жизни» – оборот, обычно употребляемый в отношении Библии или очередного Романа с большой буквы, хотя новый светоч знания являл собой не книгу, а электронное сообщение, отправленное по Интернету, код, записанный четырьмя аминокислотами. Профессор Соланка не был искушен в кодах. Не смог одолеть даже поросячью латынь (простейший шифр, основанный на перестановке и добавлении букв и слогов), не говоря уже о сигнализации флажками или о вышедшей из употребления азбуке Морзе; не знал ничего, кроме сигнала бедствия: точка-точка-тире-тире-тире-точка-точка-точка. Help. Помогите. Или, на поросячьей латыни, elp-hay. Все строили предположения о чудесах, которые последуют за триумфальной расшифровкой человеческого генома. К примеру, любой сможет обзавестись дополнительной парой конечностей, чтобы покончить с неразрешимой фуршетной проблемой: как можно держать в руках тарелку, бокал да еще и есть? Малику Соланке несомненными представлялись две вещи: первое – какие бы открытия ни были сделаны, он не успеет ими воспользоваться, и второе – эта книга, которая изменила все, трансформировала философскую природу нашего бытия, произвела в нашем знании о самих себе столь значительные качественные сдвиги, что они не могли не прейти в серьезные количественные перемены, – эту книгу он никогда не сможет прочесть.
Покуда люди не доросли до подобной степени понимания, они могли утешаться тем, что все вместе барахтаются в трясине невежества. Теперь же, когда Соланка знал, что кому-то где-то известно то, чего ему познать никогда не дано, и к тому же ясно сознавал, что это известное другим знать очень важно, в нем рождалось глухое раздражение, медленно закипающий гнев дурака. Он ощущал себя трутнем, рабочим муравьем. Он ощущал себя частицей копошащихся тысяч из немых фильмов Чаплина или Фрица Ланга, одним из безликих существ, обреченных быть брошенными в жернова общественного прогресса, в то время как знание властвует над ними с высот. У новой эпохи будут новые правители, и он станет их рабом.
– Сэр. Сэр! – Над ним, в неприятной близости, воздвиглась молодая женщина в синей обтягивающей юбочке до колен и нарядной белой блузке. Ее белокурые волосы были беспощадно стянуты на затылке. – Я вынуждена попросить вас покинуть кафе.
Латиноамериканец за стойкой внимательно наблюдал за ними, готовый в любую минуту вмешаться.
Профессор Соланка изумился совершенно искренне:
– Похоже, какие-то проблемы, мисс?
– Похоже?! Да вы ругаетесь, непристойно и грубо, к тому же в полный голос. Говорите просто недопустимые вещи. Произносите их во всеуслышание. И он еще спрашивает, какие проблемы! Сами у себя и спрашивайте. Уходите, пожалуйста!