Иногда откуда-то, с неожиданной стороны, врывался осколок, с силой ударялся в землю, делал рикошет, кружился, трещал, звенел, ныл, как волчок, и с отвратительным стоном уносился прочь, сбивая по пути с деревьев ветки и шишки.
Однако люди, работавшие над картой на верхушке сосны, казалось, ничего этого не слышат и не видят. И только изредка, когда в каком-нибудь месте огонь особенно учащался, телефонист крутил ручку своего кожаного аппарата и негромко говорил:
– Дай «Фиалку». Это «Фиалка»? Говорит «Стул». Проверка линии. Что у вас там делается?.. Пока все тихо? Ну ладно. У нас тоже все тихо. Воюйте дальше. До свидания.
Когда наконец работа была окончена, капитан Ахунбаев сразу повеселел. Он быстро засунул карту в полевую сумку, решительно завязал на короткой шее тесемки плащ-палатки, вскочил на свои короткие, крепкие, немного кривые ноги и крикнул вниз вестовому:
– Коня!
Затем он посмотрел на часы:
– Проверьте. У меня девять шестнадцать. У вас?
– Девять четырнадцать, – сказал капитан Енакиев, скользнув взглядом по своей руке.
Капитан Ахунбаев издал короткий торжествующий гортанный звук. Его глаза сузились, сверкнули глянцевой чернотой.
– Отстаешь, капитан Енакиев.
– Никак нет. Я не отстаю. У меня верно. Это вы торопитесь… по своему обыкновению.
– Зайцев, точное время! – азартно крикнул Ахунбаев.
Телефонист сейчас же позвонил на командный пункт полка и доложил, что время девять часов четырнадцать минут.
– Твоя взяла, бог войны, – миролюбиво сказал Ахунбаев и, приставив свои часы к часам Енакиева, перевел стрелки. – Пусть будет на сей раз по-твоему. Прощай, комбат.
Грубо шурша плащом, он единым духом, не сделав ни одной остановки, спустился мимо посторонившихся артиллеристов по обеим лестницам вниз, бросил карту адъютанту, вскочил на коня и умчался, осыпаемый желтыми листьями.
После этого капитан Енакиев снял со своей записной книжки тугой резиновый поясок и перебрался к стереотрубе. В книжке были записаны цели. Все эти цели были пристреляны. Но капитану Енакиеву хотелось, чтобы они были пристреляны еще лучше. Ему хотелось добиться, чтобы в случае надобности его батарея могла сразу, с первых же выстрелов, перейти на поражение, не тратя драгоценного времени на повторную пристрелку. «Пройтись по целям» не представляло, конечно, никакого труда. Но он боялся, что его батарея, выдвинутая далеко вперед, на линию пехоты, и хорошо спрятанная, может обнаружить себя раньше времени. Вся же задача заключалась именно в том, чтобы ударить совершенно неожиданно, в самый последний, решающий момент боя, и ударить туда, где этого меньше всего ожидают. Такое место, по мнению капитана Енакиева, было на правом фланге боевого участка, между развилками двух дорог и выходом в довольно глубокую балку, поросшую молодым дубняком.
В данный момент это место не представляло ничего интересного. Оно было пустынно. На нем не было ни огневых точек, ни оборонительных сооружений. Обычно на полях сражений таких неинтересных, ничем не замечательных мест бывает довольно много. Сражение проходит мимо них, не задерживаясь. Капитан Енакиев это знал, но у него было сильное, точное воображение.
В сотый раз рисуя себе предстоящий бой во всех возможных подробностях его развития, капитан Енакиев неизменно видел одну и ту же картину: батальон Ахунбаева прорывает немецкую оборонительную линию и загибает правый фланг против возможной контратаки. Потом он нетерпеливо выбрасывает свой центр вперед, закрепляется на оборонительном склоне высотки, против развилки дороги, и, постепенно подтягивая резервы, накапливается для нового, решительного удара по дороге. Именно недалеко от этого места, между развилкой дороги и выходом в балку, капитан Ахунбаев и останавливается. Он должен там остановиться, так как этого потребует логика боя: необходимо будет пополнить патроны, подобрать раненых, привести в порядок роты, а главное – перестроить боевой порядок в направлении следующего удара. А на это необходимо хотя и небольшое, но все же время. Не может быть, чтобы этой паузой не воспользовались немцы. Конечно, они воспользуются. Они выбросят танки. Это самое лучшее время для танковой атаки. Они неожиданно выбросят свой танковый резерв, спрятанный в балке. А в том, что в балке будут спрятаны немецкие танки, капитан Енакиев почти не сомневался, хотя никаких положительных сведений на этот счет не имел. Так говорило ему воображение, основанное на опыте, на тонком понимании маневра и на том особом, математическом складе ума, который всегда отличает хорошего артиллерийского офицера, привыкшего с быстротой и точностью сопоставлять факты и делать безошибочные выводы.
«А может быть, все же рискнуть, попробовать?» – спрашивал себя капитан Енакиев, подкручивая по глазам окуляры стереотрубы.
Расплывчатый серый горизонт светлел, уплотнялся. Мутные очертания предметов принимали предельно четкую форму. Панорама местности волшебно приблизилась к глазам и явственно расслоилась на несколько планов, выступавших один из-за другого, как театральные декорации.
На первом плане, вне фокуса, мутно и странно волнисто выделялись верхушки того самого леса, где стояла сосна с наблюдательным пунктом. Даже один сук этой сосны, чудовищно приближенный, прямо-таки лез в глаза громадными кистями игл и двумя громадными шишками.
За ним выступала полоса поля. По нижнему краю этого поля со стереоскопической ясностью тянулась волнистая линия нашего переднего края. Все его сооружения были тщательно замаскированы, и только очень опытный глаз мог открыть их присутствие. Капитан Енакиев не столько видел, сколько угадывал места амбразур, ходов сообщения, пулеметных гнезд.
По верхнему же краю поля так же отчетливо и так же подробно, но гораздо мельче, параллельно нашим окопам тянулись немецкие. И мертвое пространство между ними было так сжато, так сокращено оптическим приближением, что казалось, будто его и вовсе не было.
Еще дальше капитан Енакиев видел водянистую панораму немецких тылов. Он прошелся по ней вскользь. Быстро замелькали оголенные рощицы, сплющенные болотца, возвышенности, как бы наклеенные одна на другую, развалины домиков.
И наконец капитан Енакиев вернулся к тому самому месту между развилкой дорог и узкой щелью оврага, которое было занесено в его записную книжку под именем: «Дальномер 17».
Он напряженно всматривался в это ничем не примечательное, пустынное место, и его воображение – в который раз за сегодняшнее утро! – населяло это место движущимися цепями Ахунбаева и маленькими силуэтами немецких танков, которые вдруг начинали один за другим выползать из таинственной щели оврага.
«Или лучше не стоит?» – думал Енакиев, стараясь как можно точнее подвести фокус стереотрубы на это место. Это не была нерешительность. Это не было колебание. Нет. Он никогда не колебался. Не колебался он и теперь. Он взвешивал. Он хотел найти наиболее верное решение. Он хотел отдать себе полный отчет в том, что же для него все-таки выгоднее: с наибольшей точностью пристрелять «цель номер семнадцать», хотя бы для этого пришлось пойти на риск преждевременно обнаружить свою батарею, или до самой последней минуты не обнаруживать батарею, рискуя в критический, даже, быть может, решающий момент боя потерять несколько минут на корректировку.
Но в это время внизу раздались голоса, лестница зашаталась, послышалось дробное позванивание шпор и на площадку выскочил, тяжело дыша, молодой офицер, почти мальчик, со смуглым курносым лицом и очень черными толстыми бровями. Это был офицер связи. На его лице, которое изо всех сил старалось быть официальным и даже суровым, горела жаркая мальчишеская улыбка.
Он стукнул шпорами, коротко бросил руку к козырьку, точно оторвал ее с силой вниз, и подал капитану Енакиеву пакет.
– Приказ по полку… – сказал он строго, но не удержался и, ярко сверкнув карими глазами, взволнованно добавил: –…о наступлении!
– Когда? – спросил Енакиев.
– В девять часов сорок пять минут. Сигнал – две ракеты синих и одна желтая. Там написано. Разрешите идти?
Енакиев посмотрел на часы. Было девять часов тридцать одна минута.
– Идите, – сказал он.
Офицер связи стукнул шпорами, вытянулся, бросил руку к козырьку, с силой оторвал ее вниз, повернулся кругом с такой четкостью и щегольством, словно был не на верхушке дерева, а в столовой артиллерийского училища, и одним духом ссыпался вниз по лестницам, обрывая шпоры о перекладины и весело чертыхаясь.
– Лейтенант Седых! – сказал Енакиев.
– Я здесь, товарищ капитан.
– Вы слышали?
– Так точно.
– Командный пункт здесь. Связь между мной и всеми взводами – телефонная. При движении вперед наращивать проволоку без малейшей задержки. От взводов не отрываться ни на одну секунду. В случае нарушения телефонной связи дублируйте по радио открытым текстом. При командире каждой роты назначьте двух человек – один связной, другой наблюдатель. Обо всех изменениях обстановки доносить немедленно по проводу, по радио или ракетами. Задача ясна?
– Так точно.
– Вопросы есть?
– Никак нет.
– Действуйте.
– Слушаюсь.
Лейтенант Седых сошел на одну ступеньку ниже, но остановился:
– Товарищ капитан, разрешите доложить. Совсем из головы выскочило. Как прикажете поступить с мальчиком?
– С каким мальчиком?
Капитан Енакиев нахмурился, но тотчас вспомнил:
– Ах да!
Ему докладывали о мальчике, но он еще не принял решения.
– Так что же у вас там с мальчиком? Где он находится?
– Пока у меня, при взводе управления. У разведчиков.
– Очухался малый?
– Будто ничего.
– Что же он рассказывает?
– Много чего говорит. Да вот сержант Егоров лучше знает.
– Давайте сюда Егорова.
– Сержант Егоров! – крикнул лейтенант Седых вниз. – К командиру батареи!
– Здесь! – тотчас откликнулся Егоров, и его шлем, покрытый ветками, появился над площадкой.
– Что там с вашим мальчиком? Как его самочувствие? Рассказывайте.
Капитан Енакиев сказал не «докладывайте», а «рассказывайте». И в этом сержант Егоров, всегда очень тонко чувствующий все оттенки субординации, уловил позволение говорить по-семейному. Его утомленные, покрасневшие после нескольких бессонных ночей глаза открыто и ясно улыбнулись, хотя рот и брови продолжали оставаться серьезными.
– Дело известное, товарищ капитан, – сказал Егоров. – Отец погиб на фронте в первые дни войны. Деревню заняли немцы. Мать не хотела отдавать корову. Мать убили. Бабка и маленькая сестренка померли с голоду. Остался один. Потом деревню спалили. Пошел с сумкой собирать куски. Где-то на дороге попался полевым жандармам. Отправили силком в какой-то ихний страшный детский изолятор. Там, конечно, заразился паршой, поймал чесотку, болел сыпным тифом – чуть не помер, но все же кое-как сдюжил. Потом убежал. Почитай, два года бродил, прятался в лесах, все хотел через фронт перейти. Да фронт тогда далеко был. Совсем одичал, зарос волосами. Злой стал. Настоящий волчонок. Постоянно с собой в сумке гвоздь отточенный таскал. Это он себе такое оружие выдумал. Непременно хотел этим гвоздем какого-нибудь фрица убить. А еще в сумке у него мы нашли букварь. Рваный, потрепанный. «Для чего тебе букварь?» – спрашиваем. «Чтобы грамоте не разучиться», – говорит. Ну что вы скажете!
– Сколько ж ему лет?
– Говорит, двенадцать, тринадцатый. Хотя на вид больше десяти никак не дать. Изголодался, отощал. Одна кожа да кости.
– Да, – задумчиво сказал капитан Енакиев. – Двенадцать лет. Стало быть, когда все это началось, ему еще девяти не было.
– С детства хлебнул, – сказал Егоров вздыхая.
Они помолчали, прислушиваясь к звукам артиллерийской перестрелки, которая стала заметно стихать, как это всегда бывает перед началом боя.
Скоро наступила напряженная, обманчивая тишина.
– И что же, хороший паренек? – спросил капитан Енакиев.
– Замечательный мальчишка! Шустрый такой, смышленый! – воскликнул Егоров уже совсем по-домашнему.
Капитан нахмурился и отвернулся.
Был когда-то и у капитана Енакиева мальчик, сын Костя, правда немного поменьше возрастом – теперь бы ему было семь лет. Были у капитана Енакиева молодая жена и мать. И всего этого он лишился в один день три года назад. Вышел из своей квартиры в Барановичах, по тревоге вызванный на батарею, и с тех пор больше не видел ни дома своего, ни сына, ни жены, ни матери. И никогда не увидит.
Они все трое погибли по дороге в Минск, в то страшное июньское утро сорок первого года, когда немецкие штурмовики налетели на беззащитных людей – стариков, женщин, детей, уходящих пешком по минскому шоссе от разбойников, ворвавшихся в родную страну.
Об их гибели рассказал капитану Енакиеву очевидец, его старый товарищ, случившийся в это время со своей частью возле шоссе. Он не передавал подробностей, которые были слишком ужасны. Да капитан Енакиев и не расспрашивал. У него не хватало духу расспрашивать. Но его воображение тотчас нарисовало картину их гибели. И эта картина уже никогда не покидала его, она всегда стояла перед глазами. Огонь, блеск, взрывы, рвущие воздух в клочья, пулеметные очереди в воздухе, обезумевшая толпа с корзинами, чемоданами, колясками, узлами и маленький, четырехлетний мальчик в синей матросской шапочке, валяющийся, как окровавленная тряпка, раскинув восковые руки между корнями вывороченной из земли сосны. Особенно отчетливо виделась капитану Енакиеву эта синяя матросская шапочка с новыми лентами, сшитая бабушкой из старой материнской жакетки.
В это лето, несмотря на свои тридцать два года, капитан Енакиев немного поседел в висках, стал суше, скучней, строже. Мало кто в полку знал о его горе. Он никому не говорил о нем. Но, оставаясь наедине с собой, капитан всегда думал о жене, о матери, о сыне. О сыне он думал всегда, как о живом.
Мальчик рос в его воображении. Каждую минуту капитан знал точно, сколько бы ему сейчас было лет и месяцев, как бы он выглядел, что бы говорил, как бы учился. Сейчас его сын, конечно, уже умел бы читать и писать и его матросская шапочка ему бы уже не годилась. Эта шапочка теперь лежала бы у матери в комоде среди других вещей, из которых его Костя уже вырос, и, возможно, из нее бабушка сделала бы теперь какую-нибудь другую полезную вещь – мешочек для перьев или суконку для чистки ботинок.
– Как его звать? – сказал капитан Енакиев.
– Ваня.
– Просто – Ваня?
– Просто Ваня, – с веселой готовностью ответил сержант Егоров, и его лицо расплылось в широкую, добрую улыбку. – И фамилия такая подходящая: Ваня Солнцев.
– Ну так вот что, – подумав, сказал Енакиев, – надо будет его отправить в тыл.
Лицо Егорова вытянулось.
– Жалко, товарищ капитан.
– То есть как это – жалко? – строго нахмурился Енакиев. – Почему жалко?
– Куда же он денется в тылу-то? У него там никого нету родных. Круглый сирота. Пропадет.
– Не пропадет. Есть специальные детские дома для сирот.
– Так-то оно, конечно, так, – сказал Егоров, все еще продолжая держаться семейного тона, хотя в голосе капитана Енакиева уже послышались твердые, командирские нотки.
– Что?
– Так-то оно так, – повторил Егоров, переминаясь на шатких ступенях лестницы. – А все-таки, как бы это сказать, мы уже думали его у себя оставить, при взводе управления. Уж больно смышленый паренек. Прирожденный разведчик.
– Ну, это вы фантазируете, – сказал Енакиев раздраженно.
– Никак нет, товарищ капитан. Очень самостоятельный мальчик. На местности ориентируется все равно как взрослый разведчик. Даже еще получше. Он сам просится. «Выучите меня, говорит, дяденька, на разведчика. Я вам буду, говорит, цели разведывать. Я здесь, говорит, каждый кустик знаю».
Капитан усмехнулся:
– Сам просится… Мало что он просится. Не положено. Да и как мы можем взять на себя ответственность? Ведь это маленький человек, живая душа. А ну как с ним что-нибудь случится? Бывает на войне, что и подстрелить могут. Ведь так, Егоров?
– Так точно.
– Вот видите. Нет, нет. Рано ему еще воевать, пусть прежде подрастет. Ему сейчас учиться надо. С первой же машиной отправьте его в тыл.
Егоров помялся.
– Убежит, товарищ капитан, – сказал он неуверенно.
– То есть как это – убежит? Почему вы так думаете?
– «Если, говорит, вы меня в тыл начнете отправлять, я от вас все равно убегу по дороге».
– Так и заявил?
– Так и заявил.
– Ну, это мы еще посмотрим, – сухо сказал капитан Енакиев. – Приказываю отправить его в тыл. Нечего ему здесь болтаться.
Семейный разговор кончился. Сержант Егоров вытянулся:
– Слушаюсь.
– Все, – сказал капитан Енакиев коротко, как отрубил.
– Разрешите идти?
– Идите.
И в то время, когда сержант Егоров спускался по лестнице, из-за мутной стены дальнего леса медленно вылетела бледно-синяя звездочка. Она еще не успела погаснуть, как по ее следу выкатилась другая синяя звездочка, а за нею третья звездочка – желтая.
– Батарея, к бою, – сказал капитан Енакиев негромко.
– Батарея, к бою! – крикнул звонко телефонист в трубку.
И это звонкое восклицание сразу наполнило зловеще притихший лес сотней ближних и дальних отголосков.
4А в это время Ваня Солнцев, поджав под себя босые ноги, сидел на еловых ветках в палатке разведчиков и ел из котелка большой деревянной ложкой необыкновенно горячую и необыкновенно вкусную крошенку из картошки, лука, свиной тушенки, перца, чеснока и лаврового листа.
Он ел с такой торопливой жадностью, что непрожеванные куски мяса то и дело останавливались у него в горле. Острые твердые уши двигались от напряжений под косичками серых, давно не стриженных волос.
Воспитанный в степенной крестьянской семье, Ваня Солнцев прекрасно знал, что он ест крайне неприлично. Приличие требовало, чтобы он ел не спеша, изредка вытирая ложку хлебом, и не слишком сопел и чавкал.
Приличие требовало также, чтобы он время от времени отодвигал от себя котелок и говорил: «Много благодарен за хлеб, за соль. Сыт, хватит», – и не приступал к продолжению еды раньше, чем его трижды не попросят: «Милости просим, кушайте еще».
Все это Ваня понимал, но ничего не мог с собой поделать. Голод был сильнее всех правил, всех приличий.
Крепко держась одной рукой за придвинутый вплотную котелок, Ваня другой рукой проворно действовал ложкой, в то же время не отводя взгляда от длинных ломтей ржаного хлеба, для которых уже не хватало рук.
Изредка его синие, как бы немного полинявшие от истощения глаза с робким извинением поглядывали на кормивших его солдат.
Их было в палатке двое: те самые разведчики, которые вместе с сержантом Егоровым подобрали его в лесу. Один – костистый великан с добродушным щербатым ртом и непомерно длинными, как грабли, руками, по прозвищу «шкелет», ефрейтор Биденко, а другой – тоже ефрейтор и тоже великан, но великан совсем в другом роде – вернее сказать, не великан, а богатырь: гладкий, упитанный, круглолицый сибиряк Горбунов с каленым румянцем на толстых щеках, с белобрысыми ресницами и светлой поросячьей щетиной на розовой голове, по прозвищу Чалдон.
Оба великана не без труда помещались в палатке, рассчитанной на шесть человек. Во всяком случае, им приходилось сильно поджимать ноги, чтобы они не вылезали наружу.
До войны Биденко был донбасским шахтером. Каменноугольная пыль так крепко въелась в его темную кожу, что она до сих пор имела синеватый оттенок.
Горбунов же был до войны забайкальским лесорубом. Казалось, что от него до сих пор крепко пахнет ядреными, свежеколотыми березовыми дровами. И вообще весь он был какой-то белый, березовый.
Они оба сидели на пахучих еловых ветках в стеганках, накинутых на богатырские плечи, и с удовольствием наблюдали, как Ваня уписывает крошенку.
Иногда, заметив, что мальчик смущен своей неприличной прожорливостью, общительный и разговорчивый Горбунов доброжелательно замечал:
– Ты, пастушок, ничего. Не смущайся. Ешь вволю. А не хватит, мы тебе еще подбросим. У нас насчет харчей крепко поставлено.
Ваня ел, облизывал ложку, клал в рот большие куски мягкого солдатского хлеба с кисленькой каштановой корочкой, и ему казалось, что он уже давно живет в палатке у этих добрых великанов. Даже как-то не верилось, что еще совсем недавно – вчера – он пробирался по страшному, холодному лесу один во всем мире, ночью, голодный, больной, затравленный, как волчонок, не видя впереди ничего, кроме гибели.
Ему не верилось, что позади были три года нищеты, унижения, постоянного гнетущего страха, ужасной душевной подавленности и пустоты.
Впервые за эти три года Ваня находился среди людей, которых не надо было опасаться. В палатке было прекрасно. Хотя погода стояла скверная, пасмурная, но в палатку сквозь желтое полотно проникал ровный, веселый свет, похожий на солнечный.
Правда, благодаря присутствию великанов в палатке было тесновато, но зато как все было аккуратно, разумно разложено и развешано.
Каждая вещь помещалась на своем месте. Хорошо вычищенные и смазанные салом автоматы висели на желтых палочках, изнутри подпиравших палатку. Шинели и плащ-палатки, сложенные ровно, без единой складки, лежали на свежих еловых и можжевеловых ветках. Противогазы и вещевые мешки, поставленные в головах вместо подушек, были покрыты чистыми суровыми утиральниками. При выходе из палатки стояло ведро, покрытое фанерой. На фанере в большом порядке помещались кружки, сделанные из консервных банок, целлулоидные мыльницы, тюбики зубной пасты и зубные щетки в разноцветных футлярах с дырочками. Был даже в алюминиевой чашечке помазок для бритья, и висело маленькое круглое зеркальце. Были даже две сапожные щетки, воткнутые друг в друга щетиной, и возле них коробочка ваксы. Конечно, имелся там же фонарь «летучая мышь».
Снаружи палатка была аккуратно окопана ровиком, чтобы не натекала дождевая вода. Все колышки были целы и крепко вбиты в землю. Все полотнища туго, равномерно натянуты. Все было точно, как полагается по инструкции.
Недаром же разведчики славились на всю батарею своей хозяйственностью. Всегда у них был изрядный неприкосновенный запас сахару, сухарей, сала. В любой момент могла найтись иголка, нитка, пуговица или добрая заварка чаю. О табачке нечего и говорить. Курево имелось в большом количестве и самых разнообразных сортов: и простая фабричная махорка, и пензенский самосад, и легкий сухумский табачок, и папиросы «Путина», и даже маленькие трофейные сигары, которые разведчики не уважали и курили в самых крайних случаях, и то с отвращением.
Но не только этим славились разведчики на всю батарею.
В первую голову славились они боевыми делами, известными далеко за пределами своей части. Никто не мог сравниться с ними в дерзости и мастерстве разведки. Забираясь в неприятельский тыл, они добывали такие сведения, что иной раз даже в штабе дивизии руками разводили. А начальник второго отдела иначе их и не называл, как «эти профессора капитана Енакиева».
Одним словом, воевали они геройски.
Зато и отдыхать после своей тяжелой и опасной работы привыкли толково.
Было их всего шесть человек, не считая сержанта Егорова. Ходили они в разведку большей частью парами через два дня на третий. Один день парой назначались в наряд, а один день парой отдыхали. Что же касается сержанта Егорова, то, когда он отдыхает, никто не знал.
Нынче отдыхали Горбунов и Биденко, закадычные дружки и постоянные напарники. И, хотя с утра шел бой, воздух в лесу ходил ходуном, тряслась земля и ежеминутно по верхушкам деревьев мело низким, оглушающим шумом штурмовиков, идущих на работу или с работы, оба разведчика безмятежно наслаждались вполне заслуженным отдыхом в обществе Вани, которого они уже успели полюбить и даже дать ему прозвище «пастушок».
Действительно, в своих коричневых домотканых портках, крашенных луковичной шелухой, в рваной кацавейке, с торбой через плечо, босой, простоволосый мальчик как нельзя больше походил на пастушонка, каким его изображали в старых букварях. Даже лицо его – темное, сухощавое, с красивым прямым носиком и большими глазами под шапкой волос, напоминавших соломенную крышу старенькой избушки, – было точь-в-точь как у деревенского пастушка.
Опустошив котелок, Ваня насухо вытер его коркой. Этой же коркой он обтер ложку, корку съел, встал, степенно поклонился великанам и сказал, опустив ресницы:
– Премного благодарны. Много вами доволен.
– Может, еще хочешь?
– Нет, сыт.
– А то мы тебе еще один котелок можем положить, – сказал Горбунов, подмигивая не без хвастовства. – Для нас это ничего не составляет. А, пастушок?
– В меня уже не лезет, – застенчиво сказал Ваня, и синие его глаза вдруг метнули из-под ресниц быстрый, озорной взгляд.
– Не хочешь – как хочешь. Твоя воля. У нас такое правило: мы никого насильно не заставляем, – сказал Биденко, известный своей справедливостью.
Но тщеславный Горбунов, любивший, чтобы все люди восхищались жизнью разведчиков, сказал: