У Семена Семеновича не было нигде никого. За все без малого 224 года работы с котлом и вертелом с ним не было такого случая, чтобы кто-то за него заступился, подал прошение или помянул добрым словом, что тоже важно. Его даже лихом не поминали. О нем все забыли, и сам он давно забыл те грехи, за которые вместо котла, как все нормальные люди, угодил в котловары.
И вот они сидели так, два этих совершенно разных человека, то есть, извините, черта, на этой троллейбусной остановке, с этой стороны «М.Видео», образовывая собой довольно негармоничную пару, но кто ищет на троллейбусных остановках гармонии – тот ищет даром: не того и не там.
Они сидели так, найдя в разговоре точки соприкосновения в общем недовольстве жизнью, а между тем судьба уже влачила к ним по жидкому октябрьскому асфальту Олега Николаевича Пташкина. Совершенно счастливого человека.
Олег Николаевич не был лыс и не был дурак. Работа у него была как у всех – дрянь-работа, зарплата как у всех – дрянь-зарплата, погода как у всех – дрянь-погода…
И тем не менее он был счастлив. Согласитесь, такие люди раздражают безмерно. Само существование их меж нас вызывает озноб и колики. От их оптимизма просто зеленеет в глазах. Такое ощущение, что они все это нарочно. Просто из зависти так говорят. Чтобы всем вокруг сделалось окончательно тошно.
Спросишь его:
– Как дела?
А он говорит:
– Отлично!
Скажешь:
– А цены как поднялись – скоро хлеба будет не купить!
А он говорит:
– Не замечал.
Скажешь:
– А погода какая пакость!
А он:
– Сегодня теплее.
Скажешь:
– Холодрыга!
А он:
– Морозец!
Скажешь:
– Какое пекло!
А он:
– Ага, красота…
В общем, всему, что ни скажешь, он поперек. Что с ним ни делай, о чем ни спроси – все у него хорошо, и точка. Хоть утопись.
И вот ехал этот счастливый Олег Николаевич в 59-м троллейбусе, и было ему выходить там, где сидели наши два черта, Семен Семенович и Иван Иванович. Один командировочный, а другой с лампасами.
Нормальный человек едет в троллейбусе и думает, как ему все надоело. Нормальный человек едет и думает: «Чтоб вас всех!», он едет и думает: «Хари!» – а этот Олег Николаевич думает: «Красота!» Нормальный человек едет и думает: «Сволочи!» – а этот…
В общем, услышали черти счастливого человека еще за три остановки, как он подъехал. И, конечно, тот, что с лампасами, прямо на глазах преобразился, залоснился, ущипнул командировочного за коленку и говорит:
– Ты только глянь, Сема, какой типаж канделябит! Ну сейчас мы на нем отыграемся… Сейчас мы ему покажем: «Красота!» – то есть «красоту»…
А Семен Семенович говорит:
– Не трогай его, Вань, пусть себе…
А с лампасами говорит:
– Совсем ты нюх на своих котлах потерял, Семеныч, вот доложу на тебя кому следует, увидишь небо в алмазах.
А командировочный отвечает:
– Докладывай. Черт с тобой. Мне уже все равно. Не боюсь я. Мне, Ваня, что так, что сяк, а хуже уже не будет… Помянуть меня добром некому. Тут все равно не оставят, «туда» не возьмут, а у нас внизу без таких, как я, работать некому будет.
Сказал это Семен Семенович, неожиданно для себя сказал, хотел было вздрогнуть от страха, да плюнул. Плюнул, и стало ему так легко, как за все без малого 224 года еще не бывало. Распоясался, в общем.
И вот, слово за слово, хвост за хвост, рога за рога… Тот, что с лампасами, конечно, первый на командировочного полез, а командировочный взял и ответил, давно ему врезать хотелось тому, что с лампасами. А с лампасами вцепился командировочному в плешивую шерсть. А командировочный кусался. А с лампасами матюгался. А командировочный царапался и пищал…
И покатились оба черта под колеса 59-го троллейбуса, в самую осеннюю жижу.
А Олег Николаевич вышел из троллейбуса и, поскользнувшись, едва не отправился следом за ними, но, слава тебе господи, схватился за фонарь и, сам не зная кому, сказал:
– Спасибо!
Повесть о коте
Странен человек, странен. Даже диву даешься, за какими портретами иной раз его застаешь… Разглядишь, бывает, физиономию свою в раме зеркала и замрешь, глаза выпучив, загипнотизирован впечатлением… Ведь это до чего изображено мастерски! Унизительно натурально…
Ф.М. БулкинПроходя как-то раз из той комнаты в эту, задержался Федор Михайлович у зеркала, стал, разглядывая себя, так и сяк повертываясь поглядывал, делал О и У, наводя щеками разные кругаля. За спиной его сидел кот. Был он голоден, мрачно, пристально следил за хозяином.
«Что?» Заметив кота, дураком под взглядом его себя сразу почувствовав (не на все, что делаем мы, нужны нам свидетели), хотел было уж Федор Михайлович тыкнуть тапком его, чтоб шел, как вдруг идея одна пронзила, и, подобрав животное с полу, поднес его Федор Михайлович к зеркалу, указав ему его «ты».
– Ты! Видишь? Морда твоя?.. – пояснил здесь Федор Михайлович и, подумав, добавил еще более убедительно: – Так что вот, брат, каков ты…
Но кот завертлявился, отбиваясь, зарычал утробно и угрожающе.
– Посмотри! – убеждал его Федор Михайлович, постукивая в стекло коленкой свободного пальца, поднося кота то ближе, то несколько на отлёт. – Ты… ну? Ты! Видишь ты себя? Вот морда твоя. Понимаешь? – И обида, что кот не хочет никак смотреть, воротится от объяснения, задевала Федора Михайловича, оскорбляла.
Шел восьмой час холодного осеннего вечера. Пора, наверное, было ужинать. Но однако Федор Михайлович все торчал у зеркала, поглощенный уроком своим, увещевая:
– Посмотри же, дурак, хоть раз… Взгляни! Догадайся, а?! Э! где тебе?.. Где тебе! Ме да ме… вот и все, что ты есть. Эх ты! Будешь ты смотреть или нет, скотина?! – И так, не выпуская кота, прошел с ним в кухню, откромсал кусок краковской, вернулся в прихожую, поманил кота запахом к отражению, колбасу держа пальцами, меж носом кота и плоскостью, нос его отражающей, смотрел нетерпеливо и вопросительно, но кот смотрел в колбасу одну и по-прежнему утробно рычал.
Федор Михайлович укреплял кота так и сяк на столешнице, уцеплясь за подмышки, держал его, настойчиво и пытливо вглядываясь. Кот же смотрел в отражение Федора Михайловича угрюмо, облизывался, крутил нижней частью туловища с хвостом, словно был выше он разумом человеческого и немыслимой глупостью казалось ему производимое с ним…
«Не снисходит, черт с ним…» – сам с собой заключил, теряя терпение, Федор Михайлович, опуская кота на лапы, но тот отряхнулся до того презрительно, до того самоуверенно сделал дымом хвост, что от вида одного этого возмутилось все человечество в Федоре Михайловиче с новой силой.
Он опять ухватил кота и понес его в ванную, где, достав из аптечного ящичка флакончик зеленки, щедро выплеснув из него себе в руки, замарал ошеломленно умолкнувшее животное и, вновь поднеся его к зеркалу, трижды постучав по стеклу, повторил:
– Ты! Это ты… Да пойми ты, ты! ТЫ! ПОНИМАЕШЬ?!
Кот скользнул было взглядом мимо указанного, но внезапно зрачки его сконцентрировались, отражая Федора Михайловича, расширились дочерна, лунно блеснули, и, резко дернувшись, выгнулся он дугою, закружился вертелом, развернулся в воздухе чертом и, закрыв собою на миг отражение изумрудной воющей массой, толкнулся от Федора Михайловича когтями, изрыгая проклятия, и исчез.
– Увидал? Увидал! Увидал, скотина… Вот то-то, то-то же!.. – торжествующе произнес вслед исчезнувшему Федор Михайлович и еще долго стоял в раме зеркала, глядя с горделивой задумчивостью на располосованное, покрытое изумрудными пятнами свое отражение, разом всех высот, достигнутых разумом человеческим, своим опытом приобщась.
Ничего
Неизвестно никому, было ли с нами что-нибудь до рождения и после с нами что будет, будет ли? – неизвестно. С кем-то точно будет что-то, но не с нами уже, то есть, это выходит, жизнь продолжится после нас, что обидно, и хотелось бы хоть в щелочку подсмотреть…
Есть, конечно, утешительные о жизни загробной предположения, в них стремление к справедливости, с ними связанные надежды, скажем, рай земной – коммунизм: «Там воздастся несчастным радостью, а счастливым счастье припомнится, у богатых отымется, ну а нищим будет дано…» – словом, всех сравняет земля. И тому в подтверждение оставляем мы странную судеб летопись – горький прочерк на граните меж дат.
Для чего же эта вспышка во тьме? Для чего же это мгновение? Счастье, горе, радости – для чего? Эта книжечка о среднем, высшем образовании, данные загса и места жительства в паспорте, а затем – старение, подагра с сосудами, дряхлость, болезнь… и дата за прочерком – для чего?
…И однако же в этой бездне без края и компаса загорается вдруг в космической неизвестности искра та самая, что светлее всей темноты.
Даже если там ничто, забвение полное, расставание вечное, на одно мгновение светом быть дано тебе в темноте, светом видимым посреди неизвестности. Разве этого мало?
Ф.М. БулкинВне пределов возможностей человеческих хоть бы что-то создать свое. Что бы ни было это что-то, глобус или картина мира на полотне, – это есть палитра божественная, здесь и цвет, и его изменения, весь спектр красок Создателя. Свое – лишь повторение, воспевание, восхваление. Скажем, симфония – лишь попытка перепеть соловья. Только копия, только «перетворенье» Творца. Плагиат. Ибо как не повторять за Создателем, когда нам даровано зрение, осязание, слух и нюх? Нам дарован разум, и он констатирует, что попытка создания своего лежит вне пределов сущности видимой, то есть существованья всего.
Михаил Сергеевич Мышкин решил при создании своего действовать, так сказать, от обратного. Против сущего и всего. Ибо чтобы что-то создать свое, сперва нужно как-нибудь создать ничего, из которого дальше – полная воля.
Таким образом, числа пятого ноль второго года семидесятого века прошлого Михаил Сергеевич Мышкин приступил к созданию НИЧЕГО.
НИЧЕГО – не шкаф, не черная комната и не «Черный квадрат» Малевича, под квадратом которого прозреваем мы много бо́льшие впечатления. Мы глядим на квадрат вот этот и ждем, как что-нибудь в нем загорится, отразится, почудится, мы подозреваем, что художник просто-напросто закрасил черными красками то, что было до этого писано, но не удалось. Словом, что могло быть там до того. Уж по крайней мере, холст, натянутый на подрамник. Словом, черный квадрат – неудачный опыт, надежду вселяющий в зрителя, а надежды в зрителя не должно вселять ничего.
Это значило все забыть, ничего не видеть, не дышать, не чувствовать, не страдать, не быть, не существовать. Ощущение, со смертью сходное, но, однако, и смерть не то, ибо смерть, по мнению Мышкина, всего лишь продолжение жизни.
Ему же нужно было небытие, НИЧЕГО абсолютное, ни воздуха, ни вещества. Отсутствие всякой материи и пространства. Это должна быть полная пустота: ни неба, ни атома, ни пылинки, ни воздуха, ни слуха, ни зрения… Мысли тоже. Идеи тоже. Но идея была, и она преследовала его…
На создание НИЧЕГО, полностью исключив все прежнее, потратил жизнь свою Михаил Сергеевич Мышкин, подтвердив своим жизненным опытом, что создать НИЧЕГО возможно, лишь ничего не создав.
Беглец
Решил приятное сделать ей, обратить, так сказать, равнодушие в благосклонность. «Здравствуйте, девушка! – говорю. А она мне: «Здравствуйте, дедушка, вы к кому? В какую квартиру?»
Мнится мне, что цель одна у нее: не то что писателя – человека во мне не заметить…
Ф.М. БулкинАрсений Михайлович Уточкин уходил от судьбы. Вышел из дому крадучись, поздним вечером, ничего не взяв с собой, особенно паспорт, потому что написанное в паспорте и было тем, от чего Арсений Михайлович уходил. Паспорт выдан был ОВД «Хорошево-Мневники», новенький, чистенький и бессрочный. То есть… выдан в последний раз. Это-то, собственно, незадолго до начала нашей истории и насторожило Арсения Михайловича, доведя в размышлениях сперва до отчаянья, от отчаянья – до побега.
Заплатив государству пошлину, получив без проволочек удостоверение личности в сорок пять, он сперва почувствовал облегчение, связанное, как у многих из нас, с нелюбовью к паспортному столу.
«Слава богу, всё!» – убирая паспорт за пазуху, подумал Уточкин, и на этом сердце его внезапно остановилось, а остановившись, забилось дальше тревожно и подозрительно. «Всё?..» – стучало оно.
Паспорт новенький, багряная книжица, с золотым тиснением и гербом, не заляпанный, не потрепанный, не залитый пивом, не расцарапанный прежним котом, точно жить начинал Арсений Михайлович сызнова, от печатного оттиска на форзаце.
«Всё», – опять подсказало сердце.
Арсений Михайлович вышел из МФЦ и, вдохнув живительного осеннего воздуха, размышлял: бессрочный… значит, сроком не ограниченный, без предела… Получается, государство дало ему вместе с новым паспортом неограниченное право на жизнь и одновременно ограничило это право числом учетных страниц.
Пораженный этим открытием, Уточкин сел на лавочку неподалеку от здания МФЦ и похолодевшими пальцами стал листать и считать.
На форзаце – герб орла о двух головах, паспорт выдан, дата выдачи, код подразделения, подпись личности, серия; на второй странице – фотография удостоверяемой личности, неудачная, как всегда. Арсений Михайлович выглядел тут испуганным, но доверчивым и покорным. Под фото – фамилия, имя, отчество, пол и дата рождения. На третьей странице говорилось о том, где был впервые зарегистрирован Уточкин, по какому адресу и когда, далее шли незаполненные листы… и последний.
На последней странице бессрочного паспорта сердце вновь подсказало Арсению: «Сеня, всё». Очевидно и ясно, что у нового паспорта есть предел, и предел этот государство бессовестно прячет – вот что их это лицемерное «бессрочно» значит.
«Всё», – опять подсказало сердце.
Арсений Михайлович вновь вернулся к началу и от первого листа до последнего, еще раз, волнуясь, пытаясь ногтями за уголки разделить, удвоить странички, пересчитал заново, сколько бумаги на жизнь отводило ему государство. Государство отводило Уточкину девять прямоугольников, номеруя с обеих сторон. Экономило. Листов девять.
Девятнадцать страниц?.. Арсений Михайлович похолодел. Обман представился очевидным. Разве втиснешь жизнь, пусть вторую даже половину ее, пусть неудачную, пусть такого даже и неудачника, как Арсений Михайлович, в девятнадцать страниц?!
И Уточкин, решительно поднявшись с лавочки, зашагал назад, к МФЦ. Там выждал новую очередь, сел напротив окошка с номером своего талончика. Оттуда улыбнулась, не узнав Арсения Михайловича, девушка, у которой он только что был.
– Слушаю… – сказала она.
И, волнуясь, перебирая в пальцах гладкий веер страниц, Арсений Михайлович взволнованно объяснил:
– Девятнадцать страниц! Ведь это же безобразие что такое…
– Что именно? – уточнила девушка.
– Да как что?! Бессрочный – значит бессрочный, а здесь всего девятнадцать страниц… а что дальше?
– Дальше паспорта изымаются и передаются в органы ЗАГС по месту бывшей прописки.
– Как это – бывшей? – пролепетал Арсений Михайлович. – Да вы тут… да вы… да вы здесь… Вы хоть понимаете, что говорите?!
– Бывшей, – повторила она. – Поступившие в ЗАГС паспорта уничтожаются в установленном административном порядке с отметкой о кончине владельца. Что неясно?
– Но мне… Мне не хватит девятнадцать страниц! – задыхаясь от возмущения, закричал Арсений Михайлович. – Вы на людях… на жизнях человеческих бумагу здесь экономите? По-стра-нич-но?!
– Всем хватает! – ответили из окошечка, усмехнулись, милым жестом поправили челку. – Никто до вас жалоб не подавал…
– Ну еще бы! Они же все у вас… – Арсений Михайлович затравленно огляделся. Проклятые девятнадцать страниц бессрочного удостоверения казались теперь ему хуже прочерка на могильной плите… – Где они теперь? Где они?!
– Вопрос не в моей компетенции.
– Позовите вашего главного!
– Главный по вашей претензии, Арсений Михайлович, там. – И хорошенькая девушка в окошечке указала фарфоровым пальчиком в ламинированный потолок.
– Вы так говорите, будто это вас не касается… Бессрочный – значит бессрочный, а у вас бессрочное ограничено в девять листов!
– В десять, Арсений Михайлович. Плюс обложка. Проверьте.
Уточкин пересчитал, но от ошибки своей лишь на миг почувствовал облегчение: что такое еще один лист, разве это может спасти положение!
– Десять… Вы сейчас на мне экономите, а потом такая же, вот как вы, светлобрысая сэкономит на вас!
– Соблюдайте, пожалуйста, тишину.
– Тишину? Рот хотите заткнуть? Не заткнете!
– Количество страниц установлено законом для всех. Я не понимаю: чего вы хотите?
– Жить! – закричал Арсений Михайлович на все их гладкие полированные столешницы, столики и окошечки, отглаженные рубашечки, юбочки, пиджачки и галстучки, и улыбочки, и очки. И когда остальные граждане, оказавшиеся тут для решения мелких жизненных важностей, даже близко не имеющих отношения к главному, оглянулись тревожно на этого сумасшедшего, Арсений Михайлович повторил на последней ноте отчаяния: – Понимаешь, дура ты белобрысая… Жить!
Никому
Пропускает кобра такая каких-то зеленых с коробками в дом, и туда-сюда они этажами. Ждешь по полчаса, пока придет лифт. Он придет, а там этот, зеленый. Как японец стоит, улыбается. «Вам кьякой?» – говорит, как будто сам я кнопку в собственном доме нажать не смогу. Паразиты… Ему, значит, можно в мой дом, мне – нельзя. Это слов просто не хватает мне, что такое творится. Все же, думаю, могла бы запомнить она, что я – это я, что здесь я живу, квартиру мою и фамилию. Ведь же по ключу домофонному прохожу! Ведь и в камеру она меня видит…
Но, однако, и о таких вот писать приходится, ничего не поделаешь. Не заболеешь – не выздоровеешь. Без заразы хворь не сойдет.
Ф.М. БулкинА кому квартира, дача, машина… Им? Вот умру, похоронят они меня, дай-то бог решатся на ресторан, как не решиться? Все же будет им стыдно, что не как у людей. Решатся. Будут дальше жить, будут, сделают евроремонт, на помойку стол мой письменный выволокут. Даже ящиков не проверят. Дожидаются. И дождутся. Этот тоже жить будет после смерти моей, Кулебякин. Будет жить себе такая вот подсидела подлая, а я – нет. Умру, тут никто не всполо́хнется. Повышения ждут за мой счет, это ясно. Кулебякин – гадина подлая, Сидорякин – такая же гадина, а гадюки вообще живучи.
Написал завещание, вложил бережно в файл и в папочку. Шел в контору нотариальную, на углу. Оттерпел очередь, сел за стол. Открыл папочку. Дал нотариусу прочесть.
«Больше ничего, Валентин Николаевич?»
«Ничего».
«Очень странное завещание…»
Промолчал. Плечами пожал. «Очень странное»? Потому и пришел сюда, чтобы «странное» было заверено, было с печатями. Документ с печатями, при свидетелях и заверенный нужен был.
Он поставил подпись под подлинник и под копию. Оплатил.
Завещанье гласило: «Ничего от меня не останется. Никому».
Бульвар Долготерпова
Господи! Есть ли выбор у нас или все за нас Тобой предрешено? Ведь не сами же мы выбрали, что похуже? Ведь не сами, наги, из райских врат – семенами в черную землю?
Если б я был Тобой, я б такую, как женщина эта, вообще создавать не стал. Что ж калечить Адамовы ребра? Но вчера соседка с нижнего этажа пришла, та, что прежде собирала на домофон сто рублей, а теперь, сказала, триста нужно платить. За консьержку…
Ф.М. БулкинДолго брел путем предначертанным Григорий Ильич Долготерпов. Здесь мы видим, что даже фамилия, данная судьбой Григорию Ильичу по рождении, не оставила выбора этому человеку. Долготерпов – значит, терпи. Бог терпел, нам велел, нашим дедам и прадедам, детям, внукам и правнукам, Долготерпову же особенно подчеркнул. В смысле долготерпия эталоном служит человеку Создатель. Ибо нам терпеть все это – сколько Он даст, а Ему всех нас – бесконечно.
Насчет эталона же, о чем непременно жаждем вставить в этот рассказ, потому что будет ли следующий – в Божьей власти, убедились вчера. Была луна круглая, желтая; под луною этой, вдоль бульвара, где гуляли по случаю теплого вечера, светили желтые круглые фонари. С чем был сделан нами несложный вывод: наш Создатель дал нам на ночь один фонарь, остальные же мы развесили сами.
Но вернемся к долготерпению, праву выбора и последствиям, ибо сказано: ни один волос без Господней гребенки. Но при этом велено выбирать. Вот Андрей Константинович, вы его не знаете, если б предчувствовал, что его вчера машина у нас на перекрестке собьет, разве был бы столько отважен, чтобы хоть на шаг вчера из подъезда? Разве стоили пиво-вобла-батон такой жертвы? Да мы все бы с вами, товарищи, сидели по домам, если б знали, что с нами будет!
Но о Долготерпове.
Отец Григория Ильича, Илья Николаевич, упокоился Долготерповым. Дед его, прадеды и прабабушки все были Долготерповы, в оправданье своей фамилии долгожители. Правда, мать Григория, Долготерпова Анна Аркадьевна, ныне тоже покойная, была в девичестве Трёпкина, с чем судьба дала ей выбор в смысле фамилии, не меняя трагической сути.
Словом, предстояло долго терпеть на своем пути в соответствии с кем-то сделанным выбором, и Григорий Ильич терпел. Он терпел сперва ясли, потом детский сад, потом школу, потом университет, потом жену свою Валентину, работу свою, государство свое, терпел, когда эти безмозглые перекрывали день изо дня асфальт, отключали горячую воду… Григорий Ильич терпеливо ходил проложенным кем-то тротуарным покрытием на работу, с работы на Богом данном троллейбусе – словом, если не дали выбора, приходилось терпеть.
Терпеливый был человек Григорий Ильич, а впрочем, терпенье, товарищи, – спасительный путь от сегодняшнего заката к завтрашнему рассвету. Тем и щепка движется рекой по течению, и осенний лист падает, и земля не первый год вертится, в ней плодится, и множится, и покоится, и все это, между нами говоря, держится на терпении. А его-то и не хватает.
Отчего же вспомнили мы сейчас Григория Ильича? Отчего посвятили человеку, пусть терпеливому, но столь же обыкновенному, как мы все, этот рассказ? Отвлекли на Григория Ильича без спросу ваше внимание?
Дело в том, что бульвар, по какому шли мы вчера, носит имя героя нашего, нашего Григория Ильича: бульвар Долготерпова.
Говорят, что в Англиях и Швейцариях, прежде чем тропу асфальтировать, сеют траву газонную, после ждут, где удобнее вытоптать ее европейскому человечеству, сократив свой путь. Но у нас, возможно, как раз из заботы о продлении пути этого, проложат сперва асфальтированную тропу, а российское потом человечество, сокращая по-своему, топчет траву. К чему это вспомнилось? Вот к чему. Дело было в прошлом веке, в 99 году. Был январь, и выпало много снега, этот снег красиво укрыл подушками голые тополя, заодно застелив белоснежною скатертью пустырь вдоль дороги. Григорий Ильич же, как уже говорили мы, был терпелив, терпелив, но он торопился и, не стерпев, сокращая путь, проложил в нетронутой целине тропу до метро, что и носит теперь название своего основателя.
Повесть оптимистическая о том, как Федор Михайлович в живых остался
Это мне за нее платить? Это мне? За нее?! Чтоб она, проклятая, за мои же деньги ела-пила и опять не узнавала меня ежедневно? Не узнавала, знать меня не хотела, не пускала в собственный дом?
Но соседке, конечно, без возражения заплатил. Потому что, если начну объяснять, так она подумает: денег нет, или есть, да жаден… Ну их к лешему. Лучше пусть уж будет эта консьержка.
Ф.М. БулкинМногие в мире бродят бактерии, и у бактерий этих так задумано, чтобы в человека попасть, хоть как-нибудь, и свести на нет.
Узнав однажды из новостей телевизионных плохие новости, что опять нашла на человечество смертоносная бацилла какая-то, поискал наш Федор Михайлович от нее в интернете спасения – и там ему было уяснено, что у человечества пока средства от него избавиться нет.
Решил бороться сам, один на один. Отважный был человек. Не каждый со смертью рискнет сцепиться вот так, в рукопашную, да еще один на один.
Не каждый рискнет, да всякому, как известно, приходится.
Начал Федор Михайлович с малого, самодеятельно. Впотьмах, можно сказать, на ощупь. С нуля и личными средствами: зарядка, гимнастика, холодные обтирания, бег на месте.
Овощи есть, понятно, нельзя, в них нитраты. В масле – убийца-холестерин. В мясе – цепень. Колбаса ему сделалась отвратительна, из чего делают ее – ясней ясного. Цвет ее розовый, запах ее неприятный. Порубят в колбасу собак и холерных крыс каких-нибудь, и ешьте ее потом – долго в любом случае не протянете. Остается кефир. Кефир делают из коров. Корова – тоже мясо. В мясе – цепень. В молоке от цепня – глисты, огнеупорные, как в интернете сказано. Сколько ни вари – выживут и погубят. Кефир из молока. Значит, и кефир нельзя. Вообще есть нельзя. Раз есть нельзя, думает, – обойдусь.