– А однажды, – захохотала, вспомнив что-то веселое, Валя, – сидит он, ждет и на меня смотрит. Внима-ательно! Я не пойму… А потом сообразила, что давала Инке свою блузку – мне из Франции полюбовник привез – на свидание надеть. Вовка и узнал… Не понравилось! Он парень-то с гонорком…
– Это – да, – согласилась Серафима Матвеевна. – Два любимых выражения у него были: «Я полагаю…» и «Я принял решение…». Непростой парень. Но – хорош! А уж как форма ему шла! Прямо Лановой!
– А Лановой ко мне в Пицунде приставал! – доложила Валя.
– Послушать, так к тебе все, кроме академика Сахарова, приставали! – одернула ее Серафима Матвеевна.
Из дальнейших рассказов стало понятно, что вопрос о замужестве был решен: как говорится, шили платье. Инна с мужем после свадьбы собиралась ехать куда-то за границу и уже немного свысока поглядывала на сослуживиц, намекая на то, что военные переводчики за границей занимаются не только переводами, а и другими, гораздо более ответственными и необходимыми Державе делами. И ей, как жене человека, выполняющего специальные задания, тоже, конечно, придется соучаствовать.
– А мы ее подначивали по-простому: «Радисткой, что ли, будешь?» Обижалась: «Вы плохо себе представляете деятельность современных спецслужб!» – добродушно передразнивала ту давнюю, наивную Инну Серафима Матвеевна.
– А я… А я спрашиваю на голубом глазу: «Ин, а спецсексу учить тебя будут? – радостно вспоминала Валя. – Могу проконсультировать!»
– В общем, счастлива была до потери сознания! – грустно вздохнула Серафима Матвеевна. – Бедная девочка…
Свадьба не состоялась: в последний момент военный переводчик принял решение и мгновенно женился на дочке какого-то снабженческого генерала. Инна страшно переживала, попала даже в больницу и вернулась оттуда совсем другой – как робот. Тут-то Гляделкин, давно присматривавшийся к красивой корректорше, и взял ее… секретаршей.
– Так сразу и взял? – сглотнув комок, спросил Калязин, до этого только слушавший.
– Сразу и взял, – кивнула Валя.
– Не сразу… Ты с собой-то не путай! Долго он ее обхаживал, – пояснила Серафима Матвеевна. – Подарки таскал, слова говорил… Умеет, подлец! Ну, вы, Александр Михайлович, лучше нашего знаете! Однажды в темных очках на работу пришел. В чем дело? Ячмень? Или хуже – синяк под глазом? «Нет, – объяснил. – Не могу на вас, Инна Феликсовна, смотреть! Ослепляете…» Ну, у девки снова крыша и поехала. У Гляделкина, правда, тоже набекренилась… Потом, конечно, спохватился. Маргарита у него свое дело туго знает. «Детей, – сказала, – не увидишь!» Ну он и опал…
– А что это, Александр Михайлович, вы так Инночкой интересуетесь? Влюбились? – захихикала Валя.
– Да нет, я так просто…
– Да ладно – просто! Влюбитесь лучше в меня! Безопасность и семейную целостность гарантирую…
– Уже влюбился, – отшутился Калязин и дал маху.
В тот вечер Валя упросила Сашу, почти не пившего, подбросить ее домой в Химки и всю дорогу, пьяно хохоча, норовила управиться с главным редактором таким же образом, каким он сам, ведя машину, управлялся с рычагом переключения скоростей. Наконец Саша разозлился, остановил машину и накричал на распускающую руки корректоршу.
– Да ну вас, мужиков! – сказала она, сразу протрезвев и погрустнев. – Сами не знаете, чего хотите, а потом… Ладно, поехали! Больше не буду.
После того как Калязин узнал Иннину историю, его влечение к ней стало другим. Нет, конечно, по-прежнему это было прежде всего вожделение, но облагороженное состраданием.
Как-то вечером в опустевшем издательстве Калязин готовил окончательный темплан на второе полугодие. Точнее, Инна вносила поправки в файл, а он, склонясь над ней, вглядывался в экран компьютера, выискивая опечатки, и совершенно неожиданно для себя поцеловал девушку в долгую, смуглую, покрытую нежным пушком шею.
– Вы с ума сошли! – вспыхнула она.
– Сошел. А вы только что это заметили?
И он стал тайно ухаживать за ней: если удавалось, подвозил домой. Несколько раз уговорил по пути остановиться и посидеть в каком-нибудь ресторанчике, благо Татьяна не знала о том, что, кроме зарплаты, у него есть еще и ежеквартальные премии. Инна принимала его приглашения с чуть насмешливой благосклонностью, с какой принимают услуги чересчур уж любезного официанта. Однажды Саша повел ее в новомодный кинотеатр, где звук как бы дробится, обступая тебя со всех сторон, а экран завораживает глаз такой насыщенной чистотой цветов, за какую Ван Гог, не задумываясь, отдал бы и второе свое ухо. Калязин давно не бывал в кинотеатрах, и его странно поразило, что все эти чудеса техники, эти безумно дорогие и в самом деле талантливые актеры, эти поминутно взлетающие на воздух «мерседесы» и целые городские кварталы, эта виртуозно выстроенная сюжетная головоломка – нужны, в сущности, лишь затем, чтобы рассказать полупустому залу какую-то бесполезную и совершенно бессмысленную историю. Что-то наподобие катания на американских горках – промчался с визгом, с холодком в паху – и забыл.
Но там, в кинозале, в темноте Инна впервые доверила ему свою теплую руку. Этим бы Калязину ограничиться для начала, но он не удержался и в тот момент, когда герои фильма, проникнув наконец-то в банк, обнаженно-прекрасные, любили друг друга прямо на рассыпавшихся долларах, Саша обнял ее и поцеловал в губы. Инна не сопротивлялась, но в поцелуе было что-то странное. Что именно, Саша понял, когда оторвался. Он целовал усмешку.
– Александр Михайлович, вы напрасно тратите время! – предупредила Инна. – Полагаю, вы многое про меня узнали и должны понимать: ничего не будет. Вы ничего не добьетесь.
– А я ничего и не добиваюсь! – отводя взгляд, ответил Калязин. – Я просто хочу видеть вас…
– Вы меня видите каждый день на работе, – словно не понимая, о чем речь, сказала она.
– Мне этого мало!
– Ах вот оно как! Если хотите большего, займитесь Валей. Вы ей, кажется, нравитесь…
– Ну зачем вы так! – Он попытался снова ее обнять.
– Александр Михайлович, я вас прошу. – Она резко, с неудовольствием высвободилась.
– Зовите меня – Саша…
– Ну какой вы Саша! Вы – Александр Михайлович. И навсегда останетесь для меня Александром Михайловичем.
От этого «навсегда» все калязинское существо наполнилось плаксивой оторопью и подростковой обидой. Нечто подобное он испытал в отрочестве, когда увидал, как безумно нравившаяся ему девочка целуется в пустой учительской со старшеклассником. Обливаясь слезами, Саша убежал в раздевалку. Был май – и на крючках висели только черные сатиновые мешочки со сменной обувью. Сотни мешочков. Сначала он бродил между этими мешочками, как в каком-то марсианском лесу, а потом стал бить по ним, точно по боксерским грушам, и бил до изнеможения, пока в кровь не содрал костяшки пальцев. И победил себя…
Месяц он держался с Инной так, словно ничего меж ними и не было. Старался как можно реже появляться в приемной, а вызванный к Гляделкину, проходил мимо с бодрой, заранее подготовленной улыбкой, и даже, словно ныряльщик, задерживал дыхание, чтобы пропитанный ее духами воздух приемной не проник в легкие, не одурманил и не заставил броситься перед ней на колени на глазах у всех. Она тоже вела себя с ним ровно, приветливо, ни единым намеком не напоминая о его постыдно неуспешном домогательстве.
Клин вышибают клином – и Калязин сам предложил Вале подбросить ее домой, в Химки. Она, помня его прежнюю суровость, сидела тихая, скромная и ко всему готовая, точно в очереди к гинекологу. Сначала он долго не решался, а потом где-то в районе Северного речного вокзала положил руку не на отполированный набалдашник рычага скоростей, а на круглое колено. В ответ корректорша часто и многообещающе задышала. Калязин осторожно погладил ее голую ногу и почувствовал под рукой старательно выбритые, но уже чуть покалывающие волоски – и это страшно его возбудило. Они остановились на каком-то строительном пустыре возле огромного бульдозера, напоминающего в темноте подбитый танк. Валя приблизила к нему свое ярко намакияженное лицо (наверное, именно так в ночном музее выглядит какой-нибудь Дега или Матисс), и Саша догадался, что надо целоваться. Никогда еще не приходилось ему получать такого бурного разнообразия сексуальных даров в такой короткий отрезок времени и в такой тесноте. Когда, чуть не выбив каблуком лобовое стекло, Валя затихла, Калязин понял, что совершил страшную ошибку. Она, кажется, тоже. Отдышавшись, перекарабкавшись на свое место и поправив одежду, корректорша сказала:
– Зря мы это… Не бойся, я ей не скажу. Но и ты тоже – никому. Договорились?
Любопытно, что никакого раскаяния перед Татьяной он не испытывал – вернулся домой злой и даже ни с того ни с сего наорал на жену за то, что она, мол, все время занимает телефон своими дурацкими риелторскими переговорами, а ему из-за этого не могут дозвониться очень серьезные люди. Татьяна вспыхнула, отправила его к чертовой матери, а потом долго извинялась перед Степаном Андреевичем, принявшим это на свой счет. Саша, сурово сопя, проследовал в ванную, глянул в зеркало и ахнул: белая сорочка напоминала тряпку, о которую живописцы вытирают кисти. Спасла его Татьянина близорукость. Он спрятал рубашку в портфель и наутро по пути на работу выбросил в мусорный контейнер.
Зато ему было мучительно стыдно перед Инной. Весь следующий день он даже боялся смотреть на нее. Проходя через приемную к начальству и поймав на себе, как ему померещилось, подозревающий взгляд, он облился потом, и ему даже показалось, будто все вчерашние горячие Валины щедроты теперь стекают с его тела подобно отвратительной слизи, оставляя на паркете следы. Но Инна смотрела на него все с тем же приветливым равнодушием.
И так продолжалось долго, очень долго…
Все изменилось в одночасье. Нужно было срочно отредактировать рекламу мемуаров недавно скончавшейся старушки, служившей в тридцатые годы уборщицей в высших сферах и оказывавшей, как она утверждала, интимные услуги чуть ли не всему тогдашнему Политбюро. Книжка называлась чрезвычайно ликвидно – «Кремлевский разврат», но отдел рекламы, как всегда, написал такую белиберду, что Гляделкин разнервничался и приказал главному редактору лично переписать аннотацию и подобрать забойные отрывки для периодики.
Покидая кабинет, Гляделкин вдруг обнаружил, что во всем издательстве остаются только два человека – Инна и Калязин. Он как-то сразу забеспокоился, потом совладал с собой и погрозил:
– Вы, ребятки, тут не озорничайте!
Захохотал и ушел.
Инна посмотрела ему вслед с ненавистью и начала собираться.
– Инна Феликсовна, – пробормотал Саша, – если подождете полчаса, я отвезу вас…
– Спасибо, не надо.
– Почему?
– Я не хочу домой.
– В кино? – жалобным детским голоском спросил Калязин.
– Почему тогда не в театр? – Она посмотрела на него с насмешливым состраданием.
– Инна, я так больше не могу! – промямлил Калязин.
– Допустим, – после долгого молчания вымолвила она. – И куда вы меня повезете?
– В каком смысле? – Он даже растерялся от неожиданности.
– Александр Михайлович, вы меня удивляете! Но учтите, в гостиницу я не поеду…
Сообразив наконец, что происходит, он занервничал, засуетился, метнулся в свой кабинет, к телефону, дрожащими руками раскрыл записную книжку и, мысленно умоляя Господа о неподобающей помощи, на что способен только закоренелый атеист, стал набирать номера друзей.
Никто не подходит.
Занято!
«А, старик, привет! Лежу вот дома – ногу сломал…»
Опять занято!!
Спас журналист, с которым Калязин много лет назад, еще при советской власти, познакомился во время турпоездки в Румынию. Потом они несколько раз пересекались на презентациях и пресс-конференциях, обнимались, договаривались «собраться и посидеть», но от слов к делу так и не перешли. За эти годы Саша сменил уже штук пять истрепавшихся книжек, но телефон журналиста каждый раз старательно переписывал – словно чувствовал…
Тот сначала даже не сообразил, кто звонит, потом понял и долго выслушивал сбивчивую, витиеватую мольбу, смысл которой сводился к тому, что если он на два часа предоставит Саше свою квартиру, то Калязин в благодарность готов отдаться чуть ли не в пожизненное рабство.
– Так приспичило? – удивился квартирохозяин. Ему, как холостяку с собственной жилплощадью, была непонятна и смешна эта истерическая горячка женатого мужчины, схватившего за хвост долгожданную птицу супружеской измены. – Ладно, – согласился он великодушно. – Такса – коньяк. Хороший. Сэкономишь – больше не звони. Ключ будет за дверцей электрощита. Записывай адрес! Да… Забыл… Еще одно условие!
– Какое?
– Черномырдина за хвост не дергать!
– Кого?
– Кота.
Калязин вбежал в приемную, зажимая в потной руке бумажку с благословенным адресом, и радостно крикнул:
– Вот… Я договорился!
– Хорошо, – спокойно ответила Инна. – Сейчас отправлю факс – и поедем.
* * *Дверь долго не открывалась. Отчаявшись и вспотев, Саша сообразил наконец, что ключ надо вставить до упора. В прихожей их встретил черный кот, судя по размерам, кастрированный. Инна тут же взяла это покорное существо на руки и стала гладить, долго, с удовольствием. В какой-то момент Калязину показалось, будто вся Иннина ласка достанется сегодня исключительно Черномырдину. Но он ошибся – ему тоже перепало…
Исстрадавшийся Саша был бурно-лаконичен. Инна сдержанно-отзывчива. Почти сразу она встала с дивана, с удовлетворением оглядела себя в зеркале и начала медленно, собирая разбросанные по комнате вещи, одеваться, а он, лежа, со священным ужасом следил за тем, как постепенно скрывается под одеждой только что принадлежавшая ему нагота. Застегнув блузку, Инна поправила перед зеркалом волосы и спокойно сказала:
– На этом, полагаю, мы и закончим наш служебный роман.
– Почему?
– Вы сделали то, что хотели. И я сделала то, что хотела…
– Я люблю вас… – вдруг бухнул Калязин, еще минуту назад не собиравшийся говорить этих слов ни сейчас, ни в обозримом будущем.
– Ах вот оно как? – удивленно улыбнулась Инна. – Ты понимаешь, что ты сейчас сказал?
– Понимаю.
Она пожала плечами и медленно начала расстегивать блузку…
После той, первой близости острое любовное помешательство перешло у Саши в неизлечимую хронику. Вся его жизнь превратилась в одно знобящее ожидание этих свиданий на квартире журналиста, который теперь при желании мог открыть небольшой коньячный магазинчик.
Калязин отвозил Инну в Сокольники и, едва развернувшись, чтобы ехать на Тишинку, начинал жить мечтами о новой встрече.
На следующий день Гляделкин с утра вызвал к себе Сашу и строго спросил:
– Ну, получилось?
– Что? – зарделся Калязин.
– Что… что… Аннотация к мемуарам этой старой профуры! – буркнул однокурсник и поглядел на него с обидой.
Наверное, Левка сразу обо всем догадался и, зная Инну, ревниво, в деталях представлял себе, как это у них происходит.
А происходило нечто невообразимое, испепеляющее калязинские чресла и душу. Нет, в их объятиях не было ничего неизведанного. Неизведанной была запредельная, порабощающая нежность, которую он испытывал к возлюбленной. Порой Саша с усмешкой вспоминал убогие сексуальные исповеди, сочиненные когда-то для «Нюши», и поражался. Оказывается, он не знал об этом ничего! Или почти ничего… Если оставалось немного времени до возвращения журналиста, они расслабленно лежали, курили и обсуждали издательские сплетни и интриги. В этих разговорах Гляделкин никогда не назывался ни по имени, ни по фамилии, просто – «Он». Инна рассказывала Саше о себе, о матери, о сестренке, о том, как в десятом классе в нее влюбился молодой учитель физики, а однажды очень подробно изложила и всю историю своих отношений с военным переводчиком. Спокойно, даже с иронией, она сообщила, что в больницу попала, потому что хотела покончить с собой.
– Знаешь, мама меня на подоконнике поймала…
– Разве можно из-за этого?.. – удивился Саша.
– А из-за чего же еще? – удивилась она.
Кстати, военный переводчик впутался потом в какие-то нехорошие махинации с военным имуществом за границей, вылетел из армии, развелся, страшно запил и даже приползал к ней на коленях – умолял простить.
– Знаешь, что я ему сказала?
– Что?
– Я его спросила: «Вова, что полагается в армии за предательство?» Он ответил: «Высшая мера». А я – ему: «В любви тоже…»
– И что стало с этим Вовой? – спросил Калязин.
– Зашился и снова женился на чьей-то дочке, – равнодушно сообщила она. – Что ты еще хочешь знать обо мне – спрашивай!
– Нет, все понятно…
– Неужели тебе совсем не интересно, что у меня было с Ним?
– У всех что-то было… – отозвался он с трудно давшимся равнодушием. – Было и прошло…
– И тебя даже не волнует, любила ли я его? Спрашивай – я отвечу!
– Нет, это не важно. Теперь. Мне гораздо важнее знать, любишь ли ты меня?
– Не торопись! Я боюсь этих слов. Мне они приносят несчастье…
На самом деле ему было болезненно важно знать, что у них было, как у них это все происходило, какие слова она ему при этом говорила и главное – любила ли… Но услышать «любила» – значило навсегда получить в сердце отравленную занозу. А услышать «не любила» – еще хуже: гадай потом, солгала она тебе, пожалев, или была слишком исполнительной секретаршей.
– Скажи мне только: он для тебя хоть что-то еще значит? – осторожно подбирая слова, спросил Калязин.
– Ни-че-го. Полагаю, этого достаточно? – ответила она с вызовом.
– Конечно… Не обижайся!
Нет, ему было недостаточно! Ему очень хотелось спросить, например, вот о чем. Когда Он вызывает ее к себе в кабинет и дает обычные секретарские поручения, что она чувствует, зная, что этот вот человек выведал некогда все ее потайные трепеты и все ее изнемогающие всхлипы? А она сама, записывая в блокнотик задание и холодно поглядывая на Него, неужели никогда исподволь не вспоминает его лежащим в постели и бормочущим в ее разметавшиеся волосы какую-то альковную чушь… Но Саша прекрасно знал: спрашивать такое у женщины недопустимо. Скорее всего, просто не ответит. А если и ответит? Куда потом, в какие глухие отстойники души затолкать ее ответ?
Из-за этих мыслей, составлявших неизбежную, а может, даже и необходимую часть обрушившегося на него счастья, Калязин начинал ненавидеть Гляделкина – его хитрый прищур из-под тонких золотых очков, остатки кудрей на вечно лоснящейся лысине, ненавидеть даже его дружеское расположение. А вот к вероломному военному переводчику, первому, надо надеяться, Инниному мужчине, так жестоко с ней поступившему, Саша не испытывал никакой ненависти – даже, скорее, благодарность. Ведь если бы он женился на ней, увез ее за границу… Но об этом даже не хотелось думать.
…Зазвонил телефон. Иннин голос удивленно спросил:
– Александр Михайлович, вы забыли? Он вас ждет!
– Иду…
Калязин встал, взял папочку с договорами и, пройдя мимо глянувшей на него с еле заметным осуждением любовницы, зашел в кабинет директора.
Гляделкин по телефону вдохновенно ругался с карельским комбинатом, опять взвинтившим цены на бумагу. Увидев Калязина, он кивнул на стул. Саша сел и некоторое время вслушивался в разговор, рассматривая появившееся в витрине рядом с мундирчиком обглоданное гусиное перо – якобы пушкинское.
Надо признаться, Гляделкин был мастером телефонных баталий: он то переходил на жесткий, почти оскорбительный тон, то вдруг обращал весь разговор в шутку с помощью уместного анекдота или изящного начальственного матерка. Вот и сейчас директор, кажется, уже почти добился того, чтобы эту партию бумаги комбинат все-таки отпустил издательству по старым расценкам. На минуту отвлекшись от разговора, Гляделкин сочувственно подмигнул Калязину.
Саше это сочувствие не понравилось. Левка никогда не показывал ему свою осведомленность, но, как передавали, в кругу особо приближенных, в разговорах с главным бухгалтером и замом по коммерции, например, именовал главного редактора не иначе как «наследник Тутти» и восхищался «Инкиной хваткой». Жалкие люди! Ничтожества! Их деловитые аорты разорвались бы, как гнилые водопроводные трубы, доведись им хоть раз испытать то счастье, которое переполняет сейчас Сашу…
– Ну как дела, Саш? – спросил Гляделкин, довольный одержанной над бумажниками победой.
– Нормально. Договора подпишешь?
– Завтра. А вот скажи-ка мне, как ты относишься к семейным катастрофам?
– К чему? – оторопел Калязин и на минуту вообразил, что Татьяна по старой советской методе приходила к Левке и жаловалась на свою беду.
– А знаешь, есть такая передача – «Семейные катастрофы»?
– Ну, знаю… И что?
– Будь другом – выручай! Сегодня запись… Я обещал. А теперь не могу. Из Сибири распространители приехали. Надо в баню вести… Съезди, пофигуряй перед камерами и обязательно покажи им нашу «Энциклопедию семейных тайн»! Бесплатная реклама. По дружбе. Рейтинг у передачи чумовой. Договорились?
– Если надо…
– Конечно надо! Первым делом, сам понимаешь, самолеты… Ну а девушки, как догадываешься, потом… – Сказав это, Левка посмотрел на него не с обычной хитрецой, а с каким-то унизительным сочувствием. – Спасибо, друган! Жене привет!
«Еще, гад, издевается!» – зло подумал Саша, встал и исполнительно улыбнулся.
Пока Калязин жил в семье, Гляделкин никогда не передавал Татьяне приветов.
В приемной Саша остановился возле секретарского стола и сказал деловито, чтобы не привлекать внимания возившейся у факса сотрудницы:
– Инна Феликсовна, если меня будут спрашивать, я на телевидении, а оттуда сразу домой… – И, поймав ее насторожившийся взгляд, шепотом разъяснил: – В Измайлово…
И незаметно положил на стол ключ от квартиры.
– Я буду ждать… – беззвучно, одними губами предупредила она. – Я тебя люблю…
В отличие от Саши, постоянно признававшегося ей в любви, сдержанная Инна эти слова говорила ему только дважды. В первый раз – когда он сообщил о своем намерении объясниться с женой. Во второй – совсем недавно, когда он, рассвирепев, под утро замучил ее до блаженных рыданий, до счастливого женского беспамятства.
Это был третий раз. Самый главный…
3
Передача «Семейные катастрофы» и в самом деле пользовалась чудовищным успехом. Вел ее странный дурашливый тип, зачем-то наголо обритый. Во времена советского Сашиного детства такая прическа называлась «под Котовского». Кроме того, знаменитый шоумен носил в ухе серьгу, но не маленькую – гейскую, а большую – почти цыганскую. Фамилия ему была Сугробов. В последнее время он сделался популярен до невероятности: на баночках с детским питанием и упаковках памперсов красовались его портреты и надписи: «От Сугробова с любовью!» Даже Татьяна, редко смотревшая телевизор, эту передачу старалась не пропускать.
Калязину раньше никогда не приходилось бывать в Останкинской телестудии. Он с невероятным трудом припарковался, втиснув свою обшарпанную «девятку» между серебристым шестисотым «мерседесом» и огромным бронированным «лендровером», которому для полного сходства с боевой машиной не хватало только пулемета на крыше.
«Вот они где, народные денежки!» – зло подумал Саша, окинув взором бескрайние ряды дорогих автомобилей, и направился к 17-му подъезду. Там было оживленно: вбегали и выбегали какие-то люди с камерами, сновали длинноногие соплюшки с мобильными телефонами, диковатого вида старикан развернул на груди, словно гармонь, лист ватмана с корявой надписью, требовавшей немедленного удаления евреев из русского эфира.
Вооруженный автоматом милиционер отыскал Сашину фамилию в длинном списке, благосклонно кивнул, и Калязин боязливо прошел сквозь контур металлоискателя, который, разумеется, подло пискнул, среагировав на ключи – от служебного кабинета и от тишинской квартиры. Калязин полез в карман, но охранник снисходительно кивнул: мол, чего уж там – проходи!
Телестудия своими бесконечными коридорами и табунами спешащего во всех направлениях люда напомнила Домодедовский аэропорт. Саша успел заметить две-три эфирные знаменитости и подивиться тому, какие они наяву незаманчивые. Так бывает в магазине: прилюбуешься к какой-нибудь вещичке на витрине, а возьмешь в руки – категорическое не то…
Поплутав, Калязин все-таки нашел на втором этаже четвертую студию и обнаружил возле нее необычайное даже для Останкина скопление народа. Люди толклись в холле и напоминали пассажиров, уже сдавших багаж и теперь в «накопителе» нетерпеливо ожидающих вылета. Саша устроился у большого окна, откуда виднелась серая телебашня с черными следами недавнего пожара. Прислушался к разговорам: толпа шумно обсуждала какого-то мерзавца, укравшего у матери сына и увезшего его в религиозно-трудовую коммуну в Сибирь. Саша подивился такому единодушию разношерстной публики, но недоумение вскоре разъяснилось. К нему робко приблизился коренастый лысый мужичок с большим портфелем, постоял молча рядом, видимо, собираясь с духом, и наконец спросил: