Остров Вербный невелик. Со средины протоки виден тот и другой конец его. Растительность на острове мелкая, но до того густая, что литовки не протащишь. Космы ольховника и верб возвышаются над островом. А внизу стелются, выискивая себе щели, отвоевывают махонькие пятачки земли всевозможные кустарники. Здесь и красноватые лозы узколиста, и настырные колючки всюду приспосабливающегося малинника, и переплетение волчьих ягод, и коричневые побеги черемушника. Но гуще всего разросся здесь тальник со сладкими на вкус молодыми вершинками и смородинник. Лишь местами сквозь пучки духовитого смородинника сумели пробиться пырей, метлига, крапива и запашистый лабазник. Ягод на острове хоть лопатой греби, но только смородина и черемуха. Малинник здесь бесплоден. Ему не хватает солнца. Зато смородинник весь в черных, будто чугунных, каплях.
Илька мимоходом срывал смородину с кустов и сыпал в рот. Сладко!
Хлебца бы еще кусочек и с хлебом ягоду-то. Но хлеба нет, и где его взять? А есть хочется. Надо картошки накопать. Картошка – тот же хлеб. Конечно, не совсем хлеб, но все же сытная штука. В голодный тридцать третий год на одной картошке жил с бабушкой и дедушкой. Ничего. Тошнит, правда, иной раз, но ничего. Ранней весной, как только вытаяли из-под снега склоны увалов, Илька выкапывал маслянистые луковицы саранок. Когда трава зазеленела, ели крапиву, дикую редьку и пучки – их еще купырями или пиканами называют. Бабушка где-то брала кусочки овсяного хлеба или стряпала лепешки из рассыпчатого, неободранного проса. Вкусно было.
Некоторые ребятишки умерли в тот год. А Илька выжил. Да и как не выжить? Бабушка не даст умереть. Она, бабушка, сама не съест – Ильке отдаст. И зачем только отец вернулся? Тогда и мачехи не было бы, и жил бы Илька с бабушкой и дедушкой и ни в какую Шипичиху не уехал. К чему ехать в такую даль, где даже школы нет.
Живы ли хоть бабушка с дедушкой?
Должно быть, живы. Нельзя им умирать. Без них Ильке совсем худо будет. Их вот нет здесь, а Илька знает, что они все равно есть на свете, что они думают о нем, и оттого уже не так ему одиноко.
Ломится мальчишка сквозь густые заросли, трещит, будто медведь, и черные ягоды сыплются к его ногам. Не хочется больше ягод. Во рту кисло, челюсти сводит.
Вспоминается Ильке школа – первый класс. Бабушка сшила Ильке сумку из своего старого передника. Нарядная получилась сумка, бордовая, с цветочками и двумя тряпичными ручками. В сумке карандаш и книжка-букварь, да еще полкалача, да еще два яичка.
В школе Илька перво-наперво смолотил калач и яйца, чтобы не думать про них, потом взялся играть с ребятишками. Ребятишки все до одного знакомые, только нарядные. Илька тоже был нарядный. Бабушка собственноручно сшила ему штаны из юбки покойной матери, а рубаха вышла все из того же широкущего неиссякаемого бабушкиного передника.
Ух и форсил же Илька! Страсть! Играть лез в самую что ни на есть кашу.
А потом был звонок, и ребят повели в класс. Смешно называется: класс, но это вовсе не класс, это горница кулаков Платоновских, которых куда-то выселили. Дом их назвали школой. Дом был как и прежде, только пустой и оттого скучный. В нем даже обои на стенах оставались те же, что были здесь прежде, и на обоях светлели пятна от икон и рамок с фотокарточками. Над тем местом, где стояла кровать, два длинных гвоздя. На этих гвоздях висело ружье. Из того ружья старик Платоновский в упор застрелил Солодарева Леонида Германовича. Солодарев Леонид Германович был ссыльным в Увалах, потом кулаков зорил. За то и пострадал.
После того как отзвенел медный звонок, снятый с рысака кулаков Платоновских, в класс пришел сын Солодарева, Федор Леонидович, в другой класс, где раньше была передняя, пришла мать Федора Леонидовича. Всю зиму вдвоем они и учили детей.
Хорошо учили. И буквы писать, и считать, и по букварю читать, и в поход водили. Хорошо было в школе.
Однажды болели у Ильки ноги, и несколько дней он не ходил в школу, так учитель сам навестил Ильку и подарил ему красный карандаш, только изредка писал им Илька и нажимал несильно. Но уже здесь, в Шипичихе, мачеха отдала карандаш баловню Митьке, и тот куда-то его зашвырнул. Э-эх, люди! Ничего им не жалко, и никакого понятия нет.
Идет Илька по острову как будто без всякой цели. Так, от нечего делать бродит и бродит человек, вспоминает прошлое житье и печалится о нем. Мимоходом Илька хватает крупные ягоды, сыплет их в карман. Зачем? Да так, между прочим.
А ноги сами ведут его на верхний конец острова. Там, если перебрести протоку и подняться на берег, поселок видать и барак видать. В бараке уже Митька проснулся и зовет его: «Ия! Ия!» Мачеха небось стряпает, носом и головой подергивает. В комнате печеным пахнет и щиплет в носу от сваренной в мундирах картошки. Картошка, она тоже ничего, если разваристая да с солью, да если еще ржаного хлеба ломоть…
Хрустят кусты, шуршит влажная трава, идет Илька, мокрый по пояс, и делает вид, будто не знает, куда идет. Он даже насвистывает громко, бодро, как вольный, не обремененный никакими заботами человек. И когда выходит на приверху острова, удивляется:
– Скажи ты, куда меня вынесло!
А раз уж вынесло и поселок видно, как-то неловко не заглянуть в него.
Низами, прячась за густыми зарослями крапивы, репейника и белены, стеной ставшими возле жердей, Илька крадется к бараку.
Вот огород, который ему нужен.
Упал мальчишка в борозду, лежит. Голову от земли чуть приподнял, прислушался, огляделся. Рядом огурец с гряды вывалился собачьим языком ярко-желтый, перезрелый. Мачеха не снимает огурцы на засолку – некогда: с соседями грызется.
Илька смотрит в окно. Оно распахнуто настежь. Видно, как пыль столбится в комнате, а больше ничего не видно. На окне герань и бабьи сплетни. Это цветок так называется. Он вьется и переплетается клейкими листьями, цепляясь за все, что подвернется. Загородили эти бабьи сплетни все от Ильки. Он ползет вперед. Возле завалинки барака в гнилом щепье растет мелкий конопляник и кустится лебеда. Меж двумя окнами – Хряповых и Верстаковых – заросли особенно густы. Илька залез в конопляник, вспугнул оттуда мухоловку и шмеля.
Навалившись на соседний подоконник, сидела Пашка Хряпова. Подперла голову руками и тоненьким голоском выводила: «Милый Колечка, я белеменна и хочу тебе это сказать…» Из-за великого пристрастия к сладкому Пашку облепила золотуха. Волосы обстригли ножницами, обходя болячки, и оттого голова Пашки похожа на плохо оперившуюся голову утенка. Широкий нос делал ее еще более схожей с утенком.
Илька улыбнулся и пополз к своему окну.
Прислушался.
Доносится громкий рокот, шлепает вода. Мачеха белье стирает! Значит, полоскать скоро пойдет.
«Толково!»
Митька ноет: «Ма-а… ма-а… ма-а-а…»
«Паскуда мачеха не накормила небось парня».
Но вот слышится раздраженное:
– Жри!
И на время все затихает.
И наконец-то:
– Ну, бай-бай, мой холёсенький, я скоро…
Митька закатывается. Не желает, чтобы мать его покидала. Он не переносит одиночества. Вот окаянный человек! Из-за него мачеха может долго не пойти полоскать. Однако слышно, как Настя звонко шлепает Митьку. Он закатывается пуще прежнего. Мачеха кричит: «Чтоб ты пропал!» – и хлопает дверью.
Настя спускается к реке с тазом, доверху наполненным бельем. Голова ее перевязана старым белым платком. На платке темное пятно засохшей крови. Настя пошмыгивает носом и в лад тому шмыганью часто моргает глазами. Натруженные еще с детства руки ее тоже суетятся. Вот так она все время подергивается, как деревянный человечек на ниточках, какого однажды привозил Ильке дедушка из города.
Мачеха приостанавливается, с сердцем хлопает себя рукой по бедру и, обернувшись, кричит в окно:
– Я те поору! Я те поору!..
Митька отвечает ей прибавкой в голосе. Илька запал в конопле, не дышит. Мелькая растоптанными, широкими пятками, мачеха исчезает за изгородью. Следом за ней, вывалив от жары язык, тащится соседская собака Лампосейка. И это Ильке на руку, никто шум не поднимет.
Не обращая ни на что внимания, Пашка продолжает песню про Колечку.
– Кряк! – Илька ждет, но Пашка ничего не слышит.
Илька кинул комок земли на подоконник. Пашка осеклась. С изумлением огляделась.
– Ты чего свыряесся?
Передние зубы у Пашки выпали, и она вместо «ш» произносит «с». Выдумщица девчонка, взяла где-то пятак с дыркой, надраила камнем и прицепила вместо брошки. На руку выше запястья привязала ленточку, нарисовала на ней кружок химическим карандашом: часы.
– Пашка! – зашептал Илька. – Мне домой надо, так ты погляди за мачехой.
– Ну, – согласилась Пашка. – Я буду громче петь, когда она пойдет. А ты зачем ее убил?
– Не твое дело! Убил, стало быть, так надо. Я ее до смерти хотел зашибить. И еще зашибу! Думаешь, что?!
Глаза у Пашки округлились. Она испуганно отодвинулась от окна и с придыхом произнесла, схватившись за «брошку»:
– Засибес?
– Зашибу!
– Насовсем?
– Насовсем!
– Ой!
– Вот тебе и ой! Сторожи давай и не вздумай сказать, что я здесь был, а то у меня запросто… – Что «запросто», Илька не разъяснил, но по его виду Пашка заключила, что слово это ничего доброго не предвещает.
Она покорно запела все тем же тоненьким, исстрадавшимся голоском.
Илька раздвинул горшки с цветами и шмыгнул с завалинки на окно, с окна на сундук. Митька смолк и вытянул шею, а когда опознал брата, с ликованием закричал, протягивая руки: «Ия!» Но Илька настроился в беседе с Пашкой воинственно и не склонен был предаваться нежным родственным чувствам. Он мимоходом поднес кулак к сопливому носу Митьки и поинтересовался:
– Нюхал?
Митька и тому рад. Ухватился за кулак, потянул его в рот. Илька даже растерялся. А когда опомнился, выдернул руку, вытер ее о штаны.
– Не цапай! Больно зацапал! Отводился я с тобой! Хватит! Я теперь…
Кто он теперь, Илька сразу определить не мог, но, во всяком случае, он уже не тот закабаленный человек, который – водись да водись, и поиграть некогда. Нет, друг любезный, шалишь! Пусть теперь сама мачеха ночью попрыгает! Да! А у Ильки – дела!
Он с торопливостью вора шарил в ларе, в сундуке, в кладовке. Мешок на гвоздике, в нем две булки хлеба, соль в узелке и тут же ножик, сахар в мешочке. Ровно кто приготовил все это.
– Что еще? Да, удочки. – Илька выдвинул столешницу – крючки, нитки здесь.
Теперь обуться бы ему во что? Надеть разве мачехины сапоги? Не стоит. Ну ее! Сапоги одни. Надо мачехе по ягоды ходить, в огород, на речку, туда-сюда. Не стоит. Ага, пальтишко тоже следует в мешок затолкать. Что еще? Надо что-то. Очень необходимо надо, но не может мальчишка вспомнить, да и некогда прохлаждаться. Уходить пора.
– Ну что, сопленосый, подглядываешь? – повернулся Илька к Митьке, который с открытым ртом наблюдал за братом. Тот, словно бы разумея все, что творится в Илькиной душе, робко сказал: «Ия!» – и не протянул к нему руки, а лишь скорбно сморщил носишко, и глаза его наполнились слезами. У Ильки разом потяжелело на сердце. Вспомнил он, что вот надо уходить из избы, одному ночевать в шалаше, а одному-то жутко. Царапнуло в горле Ильки: – Живите!.. Да, вам хорошо!.. – И замолчал, прислушиваясь.
Ты убей ее иль в плиют отдай,Только сделай ты все посколей…Напевала Пашка наивную и страшную песню «Как на кладбище Митрофановском» про злую мачеху. Видимо, старалась угодить Ильке. Он потер кулаком лоб, чтобы вспомнить, но ему показалось, что Пашка запела громче. Мальчишка сунул руку в карман штанов, вынул горсть давленой смородины и высыпал ее в маленькие Митькины ладошки. Тот не запихал ягоды в рот, только пялил бесхитростные глаза.
Илька шмыгнул носом, шаркнул рукавом по глазам, губы его дрогнули:
– Вот… Ухожу я, Митька… Вам хорошо… – И неожиданно поцеловал Митьку в пухлую щечку, вымазанную соплишками, а может, и киселем.
И когда Илька выпрыгнул в окно, побежал по огороду, спустился к реке, исчез за поселком, ему все еще слышался голос Митьки: «Ия! Ия!»
На губах Илька ощущал солоноватый и чуть кислый запах теплой Митькиной щеки.
Бой без кровопролитияВсе взял Илька, все предусмотрел, как человек бывалый, сызмальства привычный работать на покосе, ходить по ягоды и на рыбалку, а вот котелок забыл. Забыл, и только. Хватился, когда понадобилось похлебку варить, а котелка нет. Беда? Да нет, не большая. Напек картошки в золе, пескарей нажарил на палочке и с хлебом съел.
Житуха!
И ночевать вторую ночь не так страшно было. Устал за день, в воде бродил, когда удил пескарей, продрог и оттого уснул быстро.
Но пескари – это разве рыба? Так себе, забава! Вот хариусов Илька наудил – это рыба! Удить хариусов Илька мастер. О-о, тут уж с ним не только мальчишки, даже не все дяденьки тягаться возьмутся. Тут что главное? Момент!
Илька вечером долго ползал по траве, ловил прытких кузнечиков. Напихал их в спичечный коробок. Кабы коробок был побольше, кузнечики не подохли бы. Живые лучше. Но другого коробка нет.
Утром рыбак первым делом заглянул в коробок: два кузнечика едва передвигали лапками, а остальные и вовсе не шевелились. Один кузнечик выбрался в щелку, помятый и вялый, как с похмелья. Илька сунул его обратно в коробок и поспешил на реку.
Перебрел протоку, пересек остров и вышел на пологий обмысок, усыпанный крупным галечником, сквозь который пробивались редкие и тощие листы копытника. Из заливчика, подернутого водяной чумой, поднялся табун чирков, взметнулся и стремительно заскользил над рекой, чуть не касаясь брюшками воды.
По реке густо шел лес. Значит, сплавщики, которые спускаются по Маре с зачисткой, подходят к Шипичихе.
Возле верхней стрелки острова лес застрял, бревна наползли одно на другое, сделали торос. Под бревнами вода клокотала, завихрялась.
Доброе место. Хариус любит стоять в этакой стремнине. Илька, скользя по мокрым бревнам, взобрался на торос и размотал удочки.
Кузнечика он подбросил к самому торцу крайнего бревна. Бурунчик воды завертел наживку и понес к струе. Илька стал усаживаться поудобней. В это время раздался всплеск, лесу дернуло. Илька подсек, но поздно. Кузнечика на крючке уже не было.
– Полоротый! – обругал себя Илька вполголоса, насаживая второго кузнечика на крючок. Теперь он весь напружинился. Как только из-под бревна метнулась навстречу приманке темная полоска и вода взбугрила, резко подсек. Хариус стрельнул вглубь, однако он уже был на крючке, и, выдернув его на бревна, Илька степенно сказал: – Надул разок, и хватит! – уверенный в том, что именно эта рыбина сорвала первого кузнечика.
Клев был слабый. Гул бревен, которые сшибались друг с другом, отпугивал рыбу. Но все-таки на уху Илька натаскал.
Когда высоко поднялось солнце, навалились ельцы и пескари. Илька быстро скормил им кузнечиков и уже собрался было идти на стан, да услышал, что на острове перекликаются мальчишки. «По смородину пришли», – заключил Илька и, прихватив ивовый прут, на который ловко были вздеты рыбины, начал неслышно пробираться на голоса, чтобы разведать – одни мальчишки пришли или же со старшими.
Мальчишки были одни. Они топтали смородинник и уплетали за обе щеки до блеска налитую ягоду. Афонька, сын объездчика, обшаривал кусты жадными и быстрыми руками, бросал ягоды в старый жестяной котелок. Остальные были с корзинками и туесками. Илька вынырнул из кустов и насмешливо поклонился:
– Здоровы были!
Мальчишки, не отозвавшись на приветствие, с опаской поглядывали на него. Был он для них сейчас чем-то вроде лесного варнака, которому ухлопать человека все равно что раз чихнуть. После того как Илька угостил мачеху молотком, названия варнак и бродяга к нему приклеились накрепко. Тетка Парасковья протестовала: «Да какой же он варнак? Сирота-горюн. Кто за него заступится, если он сам себя не защитит?» Но тетку Парасковью не больно слушали, да не больно любили ее за мужицкую грубоватость и прямоту.
Илька небрежно бросил на траву прут с хариусами и ни с того ни с сего поинтересовался:
– Закурить нету? – И тут же презрительно заключил: – Хотя откуда у вас!
В Шипичихе было всего пять мальчишек – вот эти четверо да еще Илька. Жил Илька с ними недружно, часто дрался. Эти вот четверо учились и на зиму уезжали из поселка. Ему было завидно оттого, что они учились, жили беззаботно, и он их задирал иной раз вовсе беспричинно. Да и как не задирать: они учатся грамоте, а он вот уже две зимы школы в глаза не видал. Закончил первый класс, и, как иногда с кривой усмешкой говорил отец: «Весь его курс науки тут!»
Эти ребята летом бездельничают, играют себе, а он с Митькой водится. Их матери берегут и холят, а его мачеха шпыняет. И никто из них, кроме Веньки Хряпова, даже не расскажет Ильке про школу, учебники посмотреть не даст. А сам он разве попросит? Ни в жисть. Коли подвернется случай, ребятишки эти дразнят Ильку издали нянькой, лестуном за то, что он однажды неправильно произнес слово «пестун». Сирота ведь рубах меньше изнашивает, чем прозвищ. Но куда годны эти береженные мамками малявки, если Илька побежит с ними вперегонки, или на рыбалке, или же ягоды брать, дрова пилить, огород копать, в лодке плавать. Илька все может, а ему никакого почтения – прозвищами награждают, варнаком зовут. И пусть варнак, пусть! Взять вот и доказать им на деле, какой он варнак. На кулаках доказать!
Только не тронет мамкиных сынков Илька. Ему котелок нужен.
Он начинает издалека:
– Ну, как живете?
– Да ничего… помаленьку… – робко отозвался Венька Хряпов. – Ты это один… в лесу?..
– Один. А кого мне еще? – Независимо расправил грудь Илька и полез в карман, словно бы за кисетом. Но ни кисета, ни табаку там не было, и, пошуршав спичками, Илька разочарованно вздохнул: – Так, значит, курева у вас нету?
Некоторое время все молчали. Ребята с завистью смотрели на Илькин улов.
Тем временем красномордый Афонька торопливо выбирал ягоды из котелка. Зеленые он ел, а спелые обратно швырял.
– Эй ты, лесовик, отдал бы мне котелок-то?
Афонька открыл рот, не понимая, чего требует Илька, а поняв, спрятал котелок за спину.
– Варить не в чем.
Ребята услужливо упрашивали Афоньку отдать котелок, чтобы поскорее отделаться от Ильки. Венька даже за дужку котелка взялся. Но Афоньке жалко котелок.
– Самим нужон.
Не нравится Ильке толстая морда Афоньки. Не нравится не только потому, что она толстая, но еще и потому, что Илька не раз убирал навоз у объездчика – за картошку, не раз коня чистил и на водопой водил, а когда болела зимой Афонькина мать, даже воду таскал в здоровущих ведрах, которые аж до земли пригибают. Мачеха заставляла – за кусок. И вот еще надо унижаться, котелок просить.
– Ну и не надо! Уходи тогда с моего острова! Убирайся! Катись!
– Он советский, а не твой, – пробубнил Афонька, – я вот тятьке скажу, он шугнет отсюда…
– Са-вец-ка-ай! – передразнил Илька Афоньку и сгреб его за грудки. – Я те покажу савецкай! Мой! Понял? – И оттолкнул Афоньку. Тот грохнулся через колодину, просыпал ягоды и завыл:
– Погоди, погоди, убивец кровожадный, лестун проклятый!
Илька вовсе не хотел связываться с Афонькой, тем более ронять его, но тут страшно освирепел, растоптал ягоды, выкрикивая:
– На! На! Жалуйся иди, харя! Я тебе за это полвзвода зубов вышибу! Иди к папе и к маме! Плевать я на них хотел. Я и отцу твоему засажу из ружья… И все!
Ребятишки поспешно бежали с острова, а Илька все бесновался:
– Мне теперь все равно, порешу!..
Ружья у Ильки не было, и порешить он никого не смог бы. После того как ребятишки исчезли, до него дошло, что он, пожалуй, зря погорячился. Явится объездчик, арестует, и здорово живешь – сошлют на каторгу или там еще куда.
А малявок этих он напугал, нагнал на них страху. Ничего, пусть знают наших, это еще ладно, удрали, а то бы он им всем наклал. Жалко котелок, получите! Да и котелок-то барахло. За него три копейки в базарный день не дадут. Но не было у Ильки даже трехкопеечного котелка, и решил он снова жарить рыбу на рожне. Волынка сплошная: разваливаются хариусы, с одного бока обгорают, а спинки сырые и горькие от дыма. На спине же самое мясо, самый вкус.
Крутился Илька вокруг огня, лицо в сторону воротил и жмурился. Внезапно зашелестели шаги по хрустящей отаве.
Обмер Илька. Уж не Афонькин ли отец?
Оглянулся. Среди покоса стоит Венька и протягивает сплюснутый котелок, который Илька сразу узнал. Отец этот котелок давно еще с собой привез и почему-то называл манеркой. По-городскому, должно быть.
– Илька, возьми! – кричит Венька. Он ставит котелок среди покоса и намеревается уйти.
– Постой! – машет ему рукой Илька и, бросив недожаренного хариуса, бежит вприпрыжку к Веньке. – Тебя я разве трогал когда?
– Трогал. Три раза.
– Ну, тогда, значит, заслужил, а теперь не трону. Где котелок взял?
– Мачеха твоя дала.
– Ма-аче-ха-а!
– Да.
– Врешь?
– Чего мне врать-то? Я прибежал и стал рассказывать, как ты Афоньке навтыкал, тетка Настя у нас была, а потом ушла, а потом принесла котелок и ничего не сказала. Мамка меня и послала…
Илька покрутил котелок в руках, зачем-то заглянул в него, понюхал и спросил:
– Как Митька там?
– Митька на улице ползает, тебя зовет. С ним Пашка водится, когда тетка Настя попросит.
– Ага. – Что это «ага» означало, ни сам Илька, ни Венька не поняли.
– Ну ладно, – протяжно вздохнул Илька. – Пусть живут, пусть без меня попробуют…
– А ты долго тут будешь?
– Захочу, так всю жизнь.
– И зимой? – вытаращил глаза Венька.
– И зимой. А что? – Илька задумался и уже неуверенно продолжал: – Зимой, конечно, холодно. Нет, зимой не буду. Уйду. К бабушке с дедушкой уйду. Через горы махну.
– Один?
– Конечно.
– Далеко-о, заблудишься.
– Вот то-то и оно, что заблудиться можно, а то бы уж давно ушел.
Венька с уважением и робостью смотрел на Ильку. Потом помялся и спросил:
– Тебе курева-то надо? Я в огороде наломаю.
– Не-е, зачем? Я это так, для форсу, – признался Илька и предложил: – Хочешь, уху будем варить?
– Давай.
– Идет!
И они начали хлопотать у костра, затем вместе хлебали пахучую уху берестяными ложками. Ложки эти Илька смастерил сам. Веньке понравилась Илькина жизнь, и он сказал:
– Хорошо как!
– Да, фартовая житуха! – беспечно молвил Илька и, скосив глаза на Веньку, неожиданно добавил: – А дома все-таки лучше.
Когда Венька уходил домой, Илька сам навязался его проводить.
– Ты приходи, не бойся, ну? Книжку принеси с картинками. – Хотел он это сказать погрубее, а вышло совсем уныло.
Венька обещал приходить.
Но увидеться им больше не довелось.
МачехаИлька лежал и думал о мачехе. Ему уже было ясно, что два каравая хлеба, положенные на виду, узелок с солью, мешочек с сахаром – все это было приготовлено.
Мачеха могла закрыть окно и замкнуть комнату, хотя в лесном поселке Шипичихе избы никогда не замыкались. Но замок-то у Насти имеется с ключом на тряпочке. А вот ведь она не замкнула и котелок дала. Ох и непонятные же эти взрослые люди!
Илька раздумался и стал перебирать в памяти прошлую, самую трудную в его жизни зиму. Да разве только для него она была трудной. Мачехе-то еще тяжелей приходилось. И непонятное дело, никогда они так дружно не жили, как в ту зиму.
Отец еще в декабре уехал в город, и там его положили в больницу. Три месяца жили пасынок с мачехой и с Митькой. У них не было денег, дров. Мешок картошки, курица и петух да колода соленой лосины. Вот и все их запасы. Митьке шел четвертый месяц. Он тыкался в пустую грудь Насти и стискивал ее деснами так, что она вскрикивала. Ночами напролет орал Митька, требовал молока. Мачеха пила воду, стараясь накопить молока в грудях, а Илька к объездчику, бывшему кулаку, вовремя смотавшемуся в лес, ходил убирать во дворе. За услугу давали картошки на варево или кружок мороженого молока.
Илька растоплял молоко в чашке на печке. Кружок подплавлялся снизу, становился тоньше и рыхлей. Илька тыкал во вспученную верхушку пальцем, помогал быстрее растопиться молоку и слизывал с пальцев сладковатую жирную сметану.
Мачеха делала вид, будто ничего не замечает. Она разводила молоко кипятком и пила, пила, чтобы мог малый насосаться досыта. Илька давился сухой картошкой. Мачеха отделяла молока и молча пододвигала ему кружку. Илька с трудом отвертывался от посудины с молоком и тоном степенного, все понимающего человека ронял:
– Не надо, сама пей. Тянет ведь тебя Митька-то.
Мачеха похудела, окостлявилась. Шея у нее сделалась жилистой, под глазами залегли темные круги. Митьку стала прикармливать толченой картошкой. Малыш капризничал, выплевывал картошку, не давал мачехе спать.
С трудом отдирал Илька голову от подушки, заголяясь, спускался с печки, нащупывал пеленальник, за который Настя качала люльку, и хриплым со сна голосом советовал: