– Вы любите театр?
– Если пьеса хорошая…
Мужчина разражается смехом, будто услышал остроумнейшую шутку. Слегка закашлявшись, он предлагает огоньку сеньорите Эльвире и говорит:
– Конечно, конечно. А кино? Кино вы тоже любите?
– Иногда…
Мужчина делает невероятное усилие, от которого краснеет до ушей, и произносит:
– Когда в зале темно-темно, да?
Сеньорита Эльвира отвечает осторожно и с достоинством:
– Я хожу в кино, только чтобы смотреть фильм.
Мужчина поспешно соглашается.
– Ну ясно, конечно, я тоже… Я это сказал, имея в виду молодежь, знаете, молодые парочки… Все мы были молодыми!.. Я замечаю, сеньорита, что вы много курите. Мне нравится, когда женщины курят, право же, очень нравится. В конце концов, что в этом дурного? Самое правильное – предоставить каждому жить, как он хочет, вы согласны? Я это говорю, потому что, если разрешите – сейчас-то я должен уйти, я очень спешу, но надеюсь, мы в другой раз еще встретимся и продолжим нашу беседу, – так вот, если разрешите, я хотел бы… хотел бы преподнести вам пачку «Тритона».
Мужчина говорит торопясь, сбивчиво. Сеньорита Эльвира отвечает ему несколько свысока, с видом женщины, уверенной в себе.
– Пожалуйста… Я не против. Если уж вам так вздумалось!
Мужчина подзывает продавца, берет пачку сигарет; вручив ее с любезнейшей улыбкой сеньорите Эльвире, надевает пальто, шляпу. Перед уходом он говорит:
– Очень, очень был рад познакомиться, сеньорита. Леонсио Маэстре, к вашим услугам. Как я уже сказал, мы еще встретимся. Уверен, что мы будем добрыми друзьями.
Хозяйка зовет шефа. Его фамилия Лопес, Консорсио Лопес, родом он из Томельосо в провинции Сьюдад-Реаль – большой, красивой и зажиточной деревни. Лопес молод, недурен собой, одет даже изящно, у него крупные кисти рук и низкий лоб. Он чуточку лодырь, на гневное брюзжание доньи Росы и ухом не ведет. «Этой бабе, – говорит он, – надо дать выговориться – сама умолкнет». Консорсио Лопес – философ, и, надо сказать, его житейская философия идет ему на пользу. Еще до приезда в Мадрид, лет десять-двенадцать тому назад, в Томельосо, брат девушки, с которой он крутил любовь и на которой, сделав ей двух близнецов, не захотел жениться, сказал ему: «Или ты женишься на Марухите, или я при первой же встрече отчекрыжу тебе кое-что». Жениться Консорсио не хотел, но и кастратом ему тоже стать не улыбалось – он сел на поезд и прикатил в Мадрид; дело это, видимо, постепенно забылось, больше никто его не тревожил. В своем бумажнике Консорсио всегда носил две фотографии малюток-близнецов – одну, где они в возрасте всего нескольких месяцев голенькие лежат на подушке, и другую, сделанную после первого причастия; прислала фотографии его бывшая возлюбленная Марухита Ранеро, ныне сеньора де Гутьеррес.
Как мы уже говорили, донья Роса позвала шефа:
– Лопес!
– Иду, сеньорита.
– Как там у нас с вермутом?
– В порядке, пока в порядке.
– А с анисовой?
– Не очень. Уже на исходе, а спрашивают.
– Пусть пьют что-нибудь другое! Я теперь не намерена влезать в расходы, просто не желаю. Подумаешь, еще требуют! Слушай, ты закупил это самое?
– Сахар?
– Вот-вот.
– Завтра доставят.
– И они согласились по четырнадцать с половиной песет?
– Да. Просили по пятнадцать, но мы договорились, что на круг скинут по два реала.
– Хорошо. А там – сам знаешь: в лапу, и все шито-крыто. Понятно?
– Да, сеньорита.
Юный поэт, глядя в потолок, грызет кончик карандаша. Он из тех, кто сочиняет стихи «с идеей». На сегодняшний вечер идея у него есть. Не хватает рифм. Кое-что он уже набросал. Теперь подбирает хорошую рифму к слову «новь», только не «бровь» и не «морковь». «Любовь» уже звучит у него в ушах. «Кровь» тоже.
– Я заключен в темницу будней, в раковину пошлых будней. Твои лазурные глаза… Я сильным быть хочу, могучим. Лазурные, как небо, глаза… Творенье убивает человека, иль человек убивает свое творенье. О ты, златокудрая… Умереть! Да, умереть! И оставить небольшую книжечку стихов. О, как ты прекрасна, прекрасна!..
Юный поэт бледен, очень бледен, на скулах горят два красных пятна, два небольших красных пятна.
– Твои лазурные глаза… Новь, новь, новь. Лазурные, как небо, глаза… Бровь, морковь, бровь, морковь. О, златокудрая… Любовь. Вернулась вдруг любовь. Твои лазурные глаза… Трепещет радостно любовь. Лазурные, как небо, глаза… Как бурный водопад, любовь. Твои лазурные глаза… И вот она, безбрежная любовь. Твои лазурные глаза… Струится жарко в жилах кровь. Твои лазурные глаза… Твои лазурные… Какие у нее глаза?.. Опять закат багрян, как кровь. Глаза… При чем тут глаза?.. Тара-тара-тара-тата, любовь…
Юноша вдруг чувствует, что зал плывет у него перед глазами.
– Обнять весь мир готова моя любовь. Прекрасно…
Он слегка пошатывается, как в опьянении, ему кажется, что кровь горячей волной прилила к вискам.
– Мне что-то не… Может быть, мама… Да, кровь, кровь… Парит мужчина в высоте над обнаженной девой… Что, бровь?.. Нет, не бровь… И я скажу ей: никогда!.. Весь мир, весь мир… Прекрасно, превосходно…
За столиком в глубине зала две пенсионерки, размалеванные, как клоуны, беседуют о музыкантах.
– Он настоящий артист, слушать его – истинное наслаждение! Покойный мой Рамон, царство ему небесное, говорил: «Ты только обрати внимание, Матильда, как изящно он подносит скрипку к подбородку». Подумайте, что за жизнь! Были бы у этого юноши покровители, он бы далеко пошел.
Донья Матильда закатывает глаза. Она толста, неопрятна и с претензиями. От нее дурно пахнет, чудовищный водяночный живот выпирает горой.
– Это настоящий артист, художник!
– О да, вы правы. Я весь день думаю о той минуте, когда услышу его. Я тоже считаю его настоящим артистом. Когда он играет вальс из «Веселой вдовы», это умопомрачительно, слушаешь и чувствуешь себя другим человеком.
Донья Асунсьон по-овечьи покорно со всеми соглашается.
– Не правда ли, прежде музыка была другая? Более изящная, трогательная.
У доньи Матильды есть сын, мечтающий стать знаменитостью, он живет в Валенсии.
У доньи Асунсьон – две дочери: одна замужем за мелким служащим в министерстве общественных сооружений, зовут его Мигель Контрерас, он любит выпить; другая незамужняя, но характер у нее боевой, она живет в Бильбао с женатым преподавателем.
Ростовщик утирает мальчику рот носовым платком. У малыша блестящие, живые глазки, одет он небогато, но довольно нарядно. Он выпил две чашки кофе с молоком, съел две булочки и, видно, не прочь еще.
Дон Тринидад Гарсиа Собрино сидит с невозмутимым видом. Он человек мирный, любит порядок, хочет жить спокойно. Внучек его похож на тощего цыганенка со вздутым животиком. На малыше вязаная шапочка и рейтузы – этого ребенка очень кутают.
– Молодой человек, что с вами? Вам дурно?
Юный поэт не отвечает. Глаза у него широко раскрыты, взгляд блуждает, он будто онемел. Поперек лба повисла прядь волос.
Дон Тринидад усаживает малыша на диван и берет поэта за плечи.
– Вы больны?
Несколько голов поворачивается к ним. Поэт улыбается тупой, бессмысленной улыбкой.
– Послушайте, помогите мне его приподнять. Видно сразу, человеку дурно.
Ноги поэта скользят, он валится под стол.
– Да поддержите же его, я не могу справиться один.
Кто-то встает из-за столика. Донья Роса у стойки глядит на происшествие.
– Есть из-за чего шум подымать…
Падая под стол, поэт сильно стукнулся лбом.
– Поведемте его в туалет, у него, верно, обморок.
Пока дон Тринидад и еще три-четыре посетителя волокут поэта в уборную, чтобы он там пришел в себя, внучек жадно подбирает оставшиеся на столе крошки сдобной булочки.
– Запах дезинфекции приведет его в чувство, это, конечно, обморок.
Поэт сидит в уборной на унитазе и, опершись головой о стенку, блаженно улыбается. Сам того не сознавая, он счастлив в душе.
Дон Тринидад возвращается к своему столику.
– Прошло у него?
– Да, прошло, это просто обморок.
* * *Сеньорита Эльвира возвращает продавцу две сигареты.
– А вот еще одна для тебя.
– Спасибо. Подвезло, а?
– Ха! С таким везением…
Падилья как-то обозвал одного кавалера сеньориты Эльвиры кобелем, и сеньорита Эльвира обиделась. С тех пор он держится более почтительно.
Дона Леонсио Маэстре чуть не переехал трамвай.
– Осел!
– Сам ты осел, дурак несчастный! О чем задумался?
Дон Леонсио Маэстре задумался об Эльвирите.
«Миленькая, очень миленькая. О да! И на вид девушка не простая. Нет, она не шлюха. Сразу заметно! Да, любая жизнь – это целый роман. Видимо, девушка из хорошей семьи, поссорилась с родными. Теперь, наверно, служит в конторе, возможно, какой-то фирмы. Лицо у нее грустное, нежное; ей, видно, больше всего нужна ласка, чтобы ее баловали, чтобы весь день ею любовались».
Сердце дона Леонсио Маэстре так и прыгает под сорочкой.
«Завтра опять пойду туда. Да, да, обязательно. Если она будет в кафе, это хороший знак. А если нет… Если нет… Будем ее искать!»
Дон Леонсио Маэстре поднял воротник пальто и легонько подскочил два раза.
«Эльвира, сеньорита Эльвира. Приятное имя. Надеюсь, пачка «Тритона» доставила ей удовольствие. Как закурит, вспомнит обо мне… Завтра повторю ей свое имя. Леонсио, Леонсио, Леонсио. Она-то, наверное, придумает для меня что-нибудь понежней, уменьшительное от Леонсио. Лео. Онсио. Онсете… Выпью-ка стаканчик, что-то вдруг захотелось».
Дон Леонсио Маэстре зашел в бар и выпил у стойки стакан вина. Рядом, сидя на табурете, ему улыбалась девушка. Дон Леонсио повернулся к ней спиной. Смотреть на эту улыбку было бы изменой, первой изменой его Эльвирите.
«Нет, не Эльвирите – Эльвире. Простое, красивое имя».
Девушка, сидевшая на табурете, все же обратилась к нему.
– Дашь мне огоньку, ты, хмурик?
Дон Леонсио чуть не с дрожью поднес ей зажигалку. Уплатил за вино и торопливо выбежал на улицу.
«Эльвира… Эльвира…»
Донья Роса, прежде чем отпустить шефа, спрашивает:
– Ты музыкантам дал кофе?
– Нет.
– Так распорядись, они, кажется, устали. Бездельники никчемные!
Музыканты на эстраде тянут последние такты отрывка из «Луисы Фернанды», той прелестной песенки, которая начинается словами:
Среди дубовой рощи в Эстремадурн милой стоит мой домик старый, где мир и тишина.
До этого они играли «Музыкальный момент», а еще раньше – «Девушку с пучком роз» по заказу одной из «красоток Мадрида, прелестных, как вербена».
К ним подходит донья Роса.
– Я велела, чтобы вам принесли кофе, Макарио.
– Благодарю, донья Роса.
– Не за что. Вы же знаете, мое слово свято, я говорю только один раз.
– Конечно, знаю, донья Роса.
– То-то же.
У скрипача большие, выпуклые глаза скучающего быка. Свертывая сигарету, он глядит на хозяйку – рот его презрительно кривится, руки дрожат.
– И вам, Сеоане, тоже принесут кофе.
– Хорошо.
– Послушайте, милый мой, да вы не слишком вежливы!
Макарио вмешивается, чтобы разрядить атмосферу.
– У него желудок болит, донья Роса.
– Но это не причина, чтобы быть грубияном. Нечего сказать, воспитание у этих людей! Когда хочешь им слово сказать, они тебя по зубам, а когда оказываешь любезность и они, кажется, должны быть довольны, только изволят сказать «хорошо», будто маркизы какие. Да, дела!
Сеоане молчит, меж тем как его товарищ заискивающе улыбается донье Росе. Потом Сеоане спрашивает у посетителя за ближайшим столиком:
– Ну, как тот парень?
– Он в туалете, приходит в чувство. Так, пустяк.
* * *Вега, издатель, протягивает кисет угодливому человечку за соседним столиком.
– Берите, сверните сигарету и не хнычьте. Мне приходилось хуже, чем вам, и я, знаете, что сделал? Начал трудиться.
Сосед заискивающе улыбается, как ученик перед учителем, совесть у него нечиста, и, что еще хуже, он этого не сознает.
– Значит, честно заслужили!
– Верно, приятель, верно, надо трудиться и больше ни о чем не думать. Теперь, сами видите, у меня всегда и сигара есть и рюмочка к ужину.
Собеседник кивает головой, смысл этого кивка неясен.
– А если я вам скажу, что хотел бы трудиться, да места нет?
– Вот еще! Чтобы трудиться, нужно только одно – желание. Вы уверены, что у вас есть желание трудиться?
– Что тут спрашивать!
– Так почему бы вам не взяться подносить чемоданы на вокзале?
– Я бы не смог, через три дня надорвался бы. Я бакалавр…
– И какой вам с этого толк?
– Да по правде сказать, небольшой.
– То, что с вами происходит, друг мой, происходит со многими из тех, что сидят сложа руки в кафе и пальцем не шевельнут. В конце концов в один прекрасный день они падают в обморок, как этот блажной мальчишка, которого увели в туалет.
Бакалавр возвращает кисет, спорить он не собирается.
– Благодарю.
– Пустяки, не за что. Вы на самом деле бакалавр?
– Да, сеньор, имею диплом по третьему циклу.
– Прекрасно, так я вам предоставлю возможность не подохнуть в приюте или в очереди у ночлежки. Хотите трудиться?
– Хочу, сеньор. Я уже вам сказал.
– Приходите ко мне завтра. Вот визитная карточка. Придете утром, до двенадцати – так, в полдвенадцатого. Если вы хотите и умеете работать, будете у меня корректором – нынче утром мне пришлось уволить прежнего, разленился. К тому ж нахал.
Сеньорита Эльвира поглядывает в сторону дона Пабло. Дон Пабло объясняет юнцу за соседним столиком:
– Сода – отличная штука, вреда от нее никакого. Врачи ее не прописывают просто потому, что ради соды никто бы не стал ходить к врачам.
Юнец, слушая краем уха, поддакивает, он уставился на колени сеньориты Эльвиры, которые немного видны под столиком.
– Не глядите туда, не будьте дураком – я вам кое-что расскажу, не захотите пачкаться.
Донья Пура, супруга дона Пабло, беседует с приятельницей, увешанной побрякушками толстухой, которая ковыряет в золотых зубах зубочисткой.
– Мне уже надоело повторять одно и то же. Пока существуют мужчины и женщины, всегда будут скандалы; мужчина – это огонь, а женщина – солома, и вот вам, пожалуйста, какие дела творятся! То, что я вам рассказывала про случай на платформе 49, – чистая правда. Непонятно, куда все это нас приведет!
Толстуха рассеянно переламывает зубочистку пополам.
– Да, мне тоже кажется, что люди совершенно забыли о приличиях. Вся беда от общественных уборных – верьте мне, раньше мы были другими… Теперь, когда вас знакомят с молодой девушкой и вы подаете ей руку, вас целый день не оставляет чувство отвращения. Того и гляди, заполучишь что-нибудь вовсе нежелательное!
– Это правда.
– А еще, я думаю, кинотеатры виною. Сидят там сотни людей, все вперемешку, в полной темноте, ну чего тут ждать хорошего!
– Согласна с вами, донья Мария. Следует больше заботиться о нравственности, иначе все мы погибнем.
Донья Роса решает продолжить разговор.
– И потом, если у вас болит желудок, почему бы не попросить у меня щепотку соды? Разве я когда-нибудь вам отказывала в щепотке соды? Ей-богу, как будто вам трудно слово вымолвить!
Донья Роса оборачивается и своим резким, визгливым голосом перекрывает галдеж за столиками:
– Лопес! Лопес! Пришли скрипачу соды!
Вышибала ставит грязную посуду на столик и подходит с тарелкой – на ней полстакана воды, ложечка и латунная сахарница с содой.
– Что, подносов уже ни одного нет?
– Так мне дал сеньор Лопес, сеньорита.
– Ладно, ладно, поставь и иди работай.
Вышибала, поставив тарелку на рояль, уходит. Сеоане набирает ложечкой порошок, откидывает голову, раскрывает рот… и готово! Он жует соду, словно орехи, потом запивает глотком воды.
– Благодарю, донья Роса.
– Вот видите, видите, как нетрудно быть вежливым! У вас болит желудок, я приказываю дать вам соды, все мило, дружно. Мы живем на земле, чтобы помогать друг другу, да только не делаем этого, потому что не хотим. Такова жизнь.
Дети, игравшие в поезд, вдруг останавливаются. Какой-то дяденька начал учить их, что надо вести себя приличней, не шуметь, а они стоят перед ним, не зная, куда девать руки, и смотрят на него с любопытством. Старшему, Бернабå, вспомнился его товарищ, сосед, мальчик примерно его лет, которого зовут Чус. Другой, поменьше – зовут его Пакито, – думает о том, что у этого дяди плохо пахнет изо рта.
«Как будто жженой резиной».
Бернабе ужасно смешно – он вспомнил, какая забавная история приключилась у Чуса с его теткой.
– Чус, ты настоящий поросенок, – сказала тетка, – никогда не попросишь расстегнуть штанишки, пока там не заведется птенчик. И тебе не стыдно?
Бернабе сдерживает смех – не то этот дядя рассердится.
– Нет, тетя, мне не стыдно, у папы тоже получается птенчик.
Ну прямо умрешь со смеху!
Пакито размышляет.
«Нет, от этого дяденьки пахнет не жженой резиной. От него пахнет гнилой капустой и грязными ногами. Если бы я был его сыном, я бы заткнул себе нос свечкой. Тогда я разговаривал бы, как сестренка Эмилита – гуà, гуà, – ей поэтому должны делать операцию в горле. Мама говорит, когда ей сделают операцию в горле, у нее уже не будет такое глупое лицо и она перестанет спать с открытым ртом. А может быть, от операции она умрет. Тогда ее положат в белый гроб, потому что у нее еще нет грудей и туфли она носит без каблуков».
Две пенсионерки, развалясь на диване, уставились на донью Пуру.
В воздухе еще парят, как мыльные пузыри, мнения двух гусынь о скрипаче.
– Не понимаю, откуда такие женщины берутся – ну, вот эта, настоящая жаба. С утра до вечера перемывает косточки всем знакомым, а того не понимает, что муж терпит ее только ради нескольких дуро, которые у нее еще уцелели. О, этот дон Пабло – продувная бестия, опасный тип. Посмотрит на тебя, ну, точно раздевает.
– Да, да.
– А та, другая, знаменитая Эльвира, она тоже себе на уме. Я вам прямо скажу: у Пакиты, вашей дочки, все по-другому; хоть бумаги и не в порядке, но живет она чинно, прилично, а эта, неприкаянная, все рыщет, как бы у кого монетку-другую вытянуть, чтобы с голоду не околеть.
– А кроме того, донья Матильда, этого плешивого дона Пабло нельзя и сравнивать с поклонником моей дочки, тот – преподаватель психологии, логики и этики, благородный человек.
– Разумеется, нельзя. Поклонник Пакиты уважает ее, лелеет – а она девочка хорошенькая, ласковая, позволяет себя любить, и это вполне естественно. Но у этих простигосподи вовсе совести нет, только и знают, что выпрашивать да клянчить. И как им не стыдно!
Донья Роса продолжает беседовать с музыкантами. Ее жирные, рыхлые, разбухшие телеса сотрясаются от удовольствия – она любит ораторствовать, как губернатор какой-нибудь.
– У вас затруднения с деньгами? Скажите мне, и я, если смогу, помогу вам. Вы трудитесь на совесть, сидите здесь и пилите на своей скрипке не покладая рук? Отлично, когда подойдет время закрывать кафе, я с удовольствием подкину вам монетку-другую. Чего уж лучше, чем жить дружно! Почему, думаете вы, я со своим зятьком на ножах? Да потому, что он бездельник, потому что торчит здесь, куда его не приглашают, по двадцать четыре часа в сутки, а потом идет к себе домой хлебать пустой суп. Сестра моя – дура, все терпит, она всегда была недотепой… Я бы ему показала! Я бы так съездила по его смазливой роже, что он бы потом целый день примочки прикладывал. Вот хорошо бы! Если бы мой зять трудился, как я тружусь, и рук не жалел, и в дом приносил – дело другое, но ему, видите ли, приятней охмурять эту дурочку Виси и жить барином, палец о палец не ударяя.
– Верно, верно.
– То-то же. Он наглец, трутень бесстыжий, ему бы альфонсом быть. И не думайте, что я это только за глаза говорю, я однажды выложила ему всю правду прямо в лицо.
– Правильно сделали.
– Еще как правильно. За кого он нас принимает, этот захребетник?
– Падилья, эти часы правильно идут?
– Да, сеньорита Эльвира.
– Дайте-ка мне огоньку. Еще рано.
Продавец сигарет протягивает сеньорите Эльвире зажигалку.
– Вы сегодня в хорошем настроении, сеньорита?
– Почему вы так думаете?
– Да так, показалось. Сегодня вы повеселей, чем в другие вечера.
– Пхе! Бывает и у плохого винограда хороший вид.
Вид у сеньориты Эльвиры хилый, болезненный, даже как будто порочный. Но бедняжка слишком плохо питается – где уж ей быть порочной или добродетельной!
Женщина, похоронившая сына, который готовился служить на почте, говорит:
– Простите, я ухожу.
Дон Хайме Арсе почтительно встает и с улыбкою произносит:
– Низко кланяюсь, сеньора, до завтра, если Богу будет угодно.
Дама отодвигает стул.
– Прощайте, всего вам наилучшего.
– И вам также, сеньора, я к вашим услугам.
У доньи Исабели Монтес, вдовы Санса, походка королевы. В потертом своем плащике, видавшем лучшие времена, донья Исабель похожа на увядшую, некогда шикарную гетеру, которая прожила жизнь как стрекоза и ничего не припасла на старость. Она молча проходит по залу и скрывается за дверью. Посетители кафе провожают ее взглядами, в которых можно прочесть всяческие чувства, кроме равнодушия, – тут и восхищение, и зависть, и сочувствие, недоверие, нежность, поди знай, что еще.
Дон Хайме Арсе уже не размышляет ни о зеркалах, ни о старых девах, ни о туберкулезных, что сидят в кафе (примерно 10 %), ни о мастерах точить карандаши, ни о кровообращении. К вечеру доном Хайме Арсе овладевает сонливость, какая-то тупость.
– Сколько будет четырежды семь? Двадцать восемь. А шестью девять? Пятьдесят четыре. А девять в квадрате? Восемьдесят один. Где начинается Эбро? В Рейносе, провинция Сантандер. Прекрасно.
Дон Хайме Арсе ухмыляется, он доволен своими познаниями и, потроша окурки, тихонько повторяет:
– Атаульф, Сигерих, Валия, Теодорих, Торисмунд…[12] Ручаюсь, этот дурень не сумел бы их перечислить!
«Дурень» – это юный поэт, он с белым как мел лицом появляется из туалета, где приходил в себя.
– Живительной грозой любовь…
Донья Роса уже много лет, чуть не с детства, ходит в трауре – никто не знает по ком, она неопрятна, увешана брильянтами, которые стоят кучу денег, и из года в год прибавляет в весе так же быстро, как растут ее капиталы.
Это богатейшая баба – дом, где находится кафе, ее собственность, и на улицах Аподаки, Чурруки, Кампоамора, Фуэнкарраль десятки жильцов дрожат, как школьники, каждое первое число месяца.
– Только поверь людям, – говорит она обычно, – они тебе на голову сядут. Все они лодыри, сущие лодыри. Не будь у нас порядочных судей, уж и не знаю, что бы с нами стало!
О порядочности у доньи Росы особое понятие.
– Полный расчет, дорогой мой, полный расчет, это очень важно.
Она в жизни никому реала не простила и не позволила платить в рассрочку.
– К чему эти фокусы? – говорит она. – Чтобы закон не исполнять? Я, например, считаю – раз закон существует, значит, его должны соблюдать все, я первая. Иначе – революция.
Донья Роса имеет акции одного банка, заворачивает там всем советом и, как говорят соседи, хранит полные чемоданы золота, да так хорошо припрятанные, что их даже в гражданскую войну не нашли.
Чистильщик навел глянец на ботинки дона Леонардо.
– Вот, извольте.
Дон Леонардо оглядывает ботинки, дает чистильщику хорошую сигарету.
– Большое спасибо.
Дон Леонардо за услугу не платит, никогда не платит. Он позволяет чистить себе обувь за милостивую гримасу. Дон Леонардо – подлец высшей марки, и это вызывает восхищение у дураков.
Всякий раз, когда чистильщик наводит глянец на ботинки дона Леонардо, он вспоминает о своих шести тысячах дуро. В душе он счастлив, что выручил дона Леонардо из затруднения, иногда, правда, ворчит, но совсем тихонько.
– Господа – они всегда господа, это ясно как божий день. Нынче все перепуталось, но настоящего, прирожденного барина сразу отличишь.
Будь чистильщик образованней, он наверняка зачитывался бы сочинениями Васкеса Мельи[13].
Альфонсито, мальчишка-посыльный, приносит газету.
– Эй ты, красавчик, куда ходил за газетой?
Альфонсито – белобрысый, хилый мальчуган лет двенадцати-тринадцати, вечно кашляет. Отец его был журналистом, умер два года назад в Королевской больнице. Мать, в девичестве жеманная барышня, теперь моет полы в конторах на Гран-Виа и обедает в столовой Общественной помощи.
– Там была очередь, сеньорита.
– Конечно, очередь. Теперь это обычная картина – люди стоят в очереди за известиями, будто у них нет более важных дел. Ну-ка, давай ее сюда!
– «Информасионес» кончилась, сеньорита, я принес «Мадрид».
– Все равно. Читай одну, читай другую, ничего из них не поймешь! Вот вы, Сеоане, вы разбираетесь хоть немного во всех этих правительствах? Уж столько их развелось на свете!