И снова повисла пауза. Тяжелее бетона.
Глава шестая
1
Андрей уже был в Афганистане. Писал часто, аккуратно проставляя даты в верхнем углу странички. Письма были обыкновенными, солдатскими: здоров, сыт, все хорошо. О боях ни слова, но, думаю, что не из-за военной цензуры, а вследствие отцовского воспитания и прямого наказа: «Женщин не беспокоят, если они не могут помочь». Правильным было воспитание, и правильным был наказ. Ким воспитывал старшего по-мужски, и сейчас настал черед младшего. Хороший был парнишка, но чуть балованный, как то часто случается с последними детьми, которые остаются в семьях младшенькими на всю жизнь.
А я привязался к двум сорванцам Вахтанга – Тенгизу и Теймуразу. Их назвали на одну букву, и я спросил, нет ли в этом какого-либо тайного смысла.
– Обязательно, – улыбнулся Вахтанг. – Чтобы оба бежали, когда одного позовут.
Парни гоняли в футбол, став вскоре одними из самых известных футболистов среди мальчишек нашей Глухомани: «Если одолжите нам одного из ваших грузин, тогда будем играть. А так не будем, все равно выиграете». Как они умудрились так научиться играть, не знаю, поскольку времени у них было куда меньше, чем у остальных юных футболистов. Мама Лана занималась с ними музыкой ежедневно, а отец сурово требовал пятерок решительно по всем предметам. Ограничиваясь всегда одной-единственной фразой:
– Вы – грузины. За вами – вся Грузия.
Я однажды пошел за них болеть, орал, попал под проливной дождь и заболел натурально. Валялся один в своей квартире, еду мне таскали то кимовские, то вахтанговские ребята, вечерами непременно навещал кто-либо из старших, но днями мне было невесело.
Так продолжалось три дня. На четвертый утром осторожно постучали в дверь.
Я ее никогда не запирал и крикнул, что, мол, толкайте и входите. Но крикнул с некоторым опозданием, потому что мои юные друзья должны были бы быть в своих школах.
– Можно мне войти? – спросил девичий голос, приоткрыв дверь.
– Попробуйте.
И вошла секретарша Танечка. С нагруженной авоськой и кастрюлькой – на двух тесемочках, продетых сквозь ручки.
– Это я.
– А почему ты не на работе?
– Потому что вы болеете три дня, и я взяла три дня за свой счет.
Логично. Танечка была из когорты тех милых толстушек, которые логичны от зари утренней до зари вечерней. Таким всегда невольно улыбаются, получая в ответ совершенно серьезное выражение лица. В них все чрезвычайно основательно сотворено. Круглые глазки, аккуратный носик, пухлые губки и словно циркулем очерченное личико. Их пропуск в будущее – серьезность и рассудительность, выданные природой про запас на все случаи жизни.
Но все это не для меня – для будущего счастливого супруга. Только я просто глаз не мог оторвать от ее рыжей головы и детских веснушек. И сказал вдруг:
– Здравствуй, Рыжик.
А она сердито нахмурилась. И строго сказала:
– А то уйду.
– Больше не буду, – с искренним испугом сказал я.
– Где у вас кухня?
Я молча показал пальцем. Она с достоинством прошествовала на кухню, разогрела кастрюльку с тушеной картошкой и кормила меня молча, серьезно и даже без улыбок. Я тоже молчал и не смел улыбаться, но по причине вполне естественной: просто не успел побриться, поскольку никого не ожидал и болел всласть. Кроме того, такие девы всегда связывали меня по рукам и ногам, так как не подходили под расхожий стандарт современных девиц. Было в них что-то не столько от барышень-крестьянок, сколько от крестьянок-барышень. Это – дочери Евы, потомки ее прямые, и таковых на Руси всегда хватало, но при советской власти они почти все куда-то подевались. Может быть, переселились в Красную книгу женщин России.
Ожидаете любви и связанных с нею похождений? Тогда придется потерпеть.
Абзац.
В каком-то романе, уж и не упомню в каком, но бесспорно русском, я прочитал наставление отца сыну перед свадьбой. И звучало это наставление приблизительно так:
«Предлагая барышне руку и сердце, ты подкрепляешь это предложение всей нашей честью, поскольку твоя честь – отнюдь не личная собственность, а – родовая. Это честь твоих предков и твоих потомков одновременно. Ты готов поручиться своей честью, честью предков и потомков своих, что никогда, ни при каких обстоятельствах не нарушишь своего обещания помогать ей в трудах и болезнях, делить с ней все беды и горести и расстаться с нею только на смертном одре? Взвесь свои силы и, если готов, получи мое благословение. А если нет, никогда более по сему предмету ко мне не обращайся».
Так вот, совесть моя предупреждала меня, что к таким рассудительным, таким старательно живущим девочкам орлами не подлетают и коршунами над ними не кружат. Эта девичья порода создана для уюта, для семьи, для продолжения рода человеческого. Сломать можно все что угодно – мы вон умудрились даже Волгу-матушку сломать, колыбель собственных песен, – только ведь потом не починишь. Как реку Волгу, так и девичью изломанную судьбу. Никогда не починишь. Нет таких мастерских.
А потом я вдруг куда-то провалился. Я был мальчиком, который сверлил пальцем стену, зная, что это плотина. То есть я оказался полной противоположностью тому голландскому мальчику, который заткнул дырку в плотине пальцем и спас свой город от затопления. Он затыкал, а я мечтал расковырять. Мечтал до боли, до какого-то исступления, чтобы на меня хлынул поток, чтобы мне было нежарко, чтобы не так мучительно хотелось пить.
И я проковырял эту плотину. Почувствовал прохладу, открыл глаза и увидел склоненную надо мною очень серьезную Танечку. На моей голове лежало влажное полотенце, возле губ я ощутил чашку, глотнул холодного чаю и идиотски спросил:
– Почему ты не на работе?
– Я на работе, – совершенно серьезно ответила она. – Сейчас приедет скорая помощь.
– А сколько времени?
– Ночью больные спят, а не разговаривают.
И я опять провалился, но мне уже не нужно было расковыривать плотину. Я просто спал, а потом приехал врач. Он назвал это кризисом, сделал мне укол, и я снова заснул.
2
Зимой приехал Андрей со своим новым другом. Друга звали Федором, он был здоров, как авангардный бык, и вообще скорее вытесан топором, нежели изваян резцом скульптора. Андрей повзрослел, раздался в плечах, но по-прежнему был малоразговорчив и по-прежнему не пил при отце даже вина. А фронтовой друг, напротив, болтал сверх всякой меры и припадал к рюмке при первой возможности и даже при отсутствии оной.
– Кореш, ты же крутой парень! Почему не пьешь? Батя, он тебя стесняется, что ли? Так разреши ему ради того, что жив остался! Хоть стакашек один разреши.
– Я не запрещаю, – хмурился Ким. – Андрей – мужчина. Мужчина все решает самостоятельно.
– Андрюха – герой! Два ордена и ранение!.. Андрюха, давай налью рюмашечку под тост номер три.
– Наливай. Только пить буду воду. Уж извини.
– Андрюха, ты че?.. Мусульманин, что ли?
– Я – кореец. – Андрей с трудом, через силу улыбнулся. – У нас не полагается пить при отцах.
Андрей был похож на корейца куда меньше, чем я – на африканского негра: он удался в мать. Но считал себя таковым, и никакие доводы друга не помогали.
– Прими их у себя, – попросил Ким. Помялся и пояснил:
– Пусть как следует выпьет. Я ему все о самоубийстве Веры Иосифовны рассказал.
– Зачем? Парень на недельку из ада вырвался, а ты…
– Он мужчина. К тому же он ее навестить собирался. Так что – пришлось.
Я пригласил афганцев к себе, заодно упросив прийти и Вахтанга. Для хороших тостов. Пока Вахтанг с Федором накрывали на стол, я увел Андрея на кухню.
– Знаю, что отец рассказал тебе о смерти Веры Иосифовны.
– Да.
Сквозь стиснутые зубы это «да» выдавил. Сплющилось это подтверждение настолько, что я сразу разговор перевел:
– Ты надолго?
– Как она умерла?
– Отравилась. Точно не знаю, но, кажется, цианистым калием. Мгновенно и безболезненно.
– Безболезненно – это точно.
– Не надо, Андрей, – я вздохнул. – Случившегося не воротишь, а душу замучаешь…
– А душа и дана человеку, чтобы мучилась.
– К столу! – заорал Федор из комнаты. Мы взяли приготовленные закуски и вышли из кухни. Вахтанг провозглашал тосты, Андрей пил, но немного, а его приятель – пил и много говорил. Компания была мужской, и он не стеснялся в выражениях.
– Я ему ору: Андрюха, духи в скалах! Духи в скалах хоронятся, мать твою!.. Какое там, и уха не повернул! Первым с вертушки на камни спрыгнул, как только ноги не переломал. Но, по везухе, упал, и очередь над головой прошла…
Ну, и в таком стиле под три бутылки. Я понимал, что он гордится Андреем, но чувствовал, что сам Андрей внутренне страдает от этой очень уж громкой его гордости. Он был очень застенчивым и скромным пареньком в те времена.
– Завтра мы с Федором уедем, – сказал он, прощаясь.
– Куда уедешь? А родители?
– Так ведь… – Андрей замялся. – У него – тоже родители. Я обещал.
– А еще-то приедешь? Или прямо в Афган?
– Приеду, крестный. Слово.
Впервые назвал меня крестным, и я несколько смутился. А он с того вечера только так ко мне и обращался.
3
Они ушли довольно скоро («по бабам прошвырнемся», как объяснил мне Федор, но – шепотом, чтобы Андрей не слышал). Они ушли, а Вахтанг задержался. Помогал убирать со стола, потом мыл посуду и молчал. Хмуро как-то молчал.
– Выговорился на тостах? – спросил я.
– Нет, – он вздохнул. – Значит, сказал, что к родителям Федора завтра поедут?
– Не совсем так, но вроде – так.
– Не нравится мне это, – вздохнул Вахтанг.
– Почему не нравится? Обычное дело.
– Федор мне подробно свою детдомовскую биографию изложил, пока вы с Андреем прошлое вспоминали.
Я, признаться, несколько опешил:
– Он – из детдома?
– Кто-то что-то сочиняет, – вздохнул Вахтанг. – Только зачем – вот вопрос. Киму не говори. Парни мужчинами стали, у них – свои проблемы. Может, с девушками списались, дело житейское.
4
На другой день Андрей и Федор уехали. Вернулись через три дня и тут же с непонятной торопливостью улетели в Афган. Я поколебался, но все же спросил Кима:
– Что-то случилось?
– У мужчин могут быть дела, отцам неподотчетные.
А спустя две недели после их отъезда я получил повестку с просьбой посетить райвоенкомат.
– Что за проблемы вдруг, Григорьевич? – спросил я военкома. – Я же белобилетчик.
– Проблемы – в моем кабинете. Подожди там, к тебе зайдет товарищ. Из военной прокуратуры.
– Из прокуратуры?
– Дознаватель. Что-то уточнить хочет.
Не успел я перекурить, как вошел немолодой мужчина в гражданском. Молча показал удостоверение, сел напротив.
– Курите, это просто разговор, – сухо этак сказал. – Без протокола. Андрея Кима хорошо знаете?
– Достаточно. Что-нибудь случилось?
– Нет, ничего. И все же разговор этот должен остаться между нами. Очень прошу ни в коем случае не посвящать в него родных Андрея Кима. И вообще никого. Абсолютно.
– Андрей ранен?
– Повторяю: с ним все в порядке. Исполняет свой интернациональный долг с отвагой и честью. Вопрос касается его отпуска.
– Какой вопрос?
Я не совсем уж отчаянно отупел. Я изо всех сил играл отупевшего советского человека, который приучен бояться дознавателей из прокуратуры с пеленок.
– Он уезжал из совхоза «Прохладное»?
– «Полуденный».
– Что?
– Совхоз называется «Полуденный».
– Оговорился. Так Андрей Ким куда-нибудь выезжал?
– Выезжал. Вместе со своим другом. Навестить его родных, но куда – не могу сказать. Не знаю.
– Странно. Очень странно.
– Что именно?
– У его друга, рядового Федора Антонова нет никаких родных. Он вырос в детдоме, и даже фамилию ему дали именно там. По достижении шестнадцатилетнего возраста.
– А при чем здесь Андрей Ким?
– Он сказал вам, что едет навестить родителей Федора Антонова, не так ли?
– Вполне возможно, что имелась в виду девушка Антонова. Допустим такой вариант?
Дознаватель подумал, что-то записал в блокнот и сказал:
– Проверим. Больше ничего не припоминаете? Какие-нибудь разговоры.
– Нет.
– Он не собирался посетить часть?
– Какую часть?
– В которой служил до того, как выразил желание добровольно исполнить свой интернациональный долг?
Что-то во мне опасно шевельнулось. Этакий синдром настороженности. Но никакой беседы по этому поводу у меня тогда с Андреем не возникало, и я признался в этом дознавателю с полной откровенностью:
– Черта он не видал в этой своей части.
– Хорошо, – сказал военный дознаватель, поднимаясь. – Спасибо за информацию.
– На здоровье. А что все же случилось?
– Что случилось? – Дознаватель помялся. – Командир роты старший лейтенант Потемушкин пропал.
Я… Окаменел?.. Нет. Обалдел?.. Тоже не то слово. Я обмер, потому как подумал, что приехал дознаватель недаром. Потому подумал, что до всякой иной реакции успел увидеть его взгляд. Два сверла. И – уши. Они в мою сторону развернулись, как у слона.
Вот так. Такой абзац.
Глава седьмая
1
Умные головы наверху ввели для всего прочего населения Великой Советской Социалистической Державы (ВССД – так называл ее Ким в частных, разумеется, разговорах) некий полусухой закон, полагая, вероятно, собственных граждан слегка придурковатыми, что ли. Продажа водки и прочих сильно горячительных напитков была загнана в узкие временные рамки, не совпадавшие как с началом, так и с концом обычного трудового дня. А поскольку на руки выдавалось не более двух бутылок зараз, то сразу же появился азарт, который все выдавали за повышенный спрос. На самом-то деле возникла некая неизученная форма протеста: «Ах, вы указываете нам, кто, когда, с кем и сколько? Так будет столько, сколько мы захотим, а не столько, сколько вами указано». И в очередях выстраивались отнюдь не алкаши, а, как правило, мало пьющие, а то и вообще не употребляющие протестующие, женщины и старушки.
Пьющие и алкаши пошли своим путем. Для начала оживили ржавевшие без дела самогонные аппараты, щедро угощая милицию, которой в водочных очередях появляться было не с руки. Это устраивало обе стороны, и борьба с самогоноварением превратилась в четко распланированную и заранее оговоренную операцию.
– Иваныч, у тебя старый самовар (это – шифр для посторонних ушей) найдется? – спрашивал, к примеру, участковый доброго знакомого. – Давно я, понимаешь, металлолом не сдавал, а у нас – план.
– Понял. Когда придешь?
– Да часиков в девять. Не рано?
– Нормально, под первачок. Только бутылку захвати. А металлоломом мы тебя обеспечим!
Это – в среде, так сказать, вечно соседской, в которой каждый друг другу – поневоле брат. А рабочий класс по закоренелой привычке выпивал свою порцию без отрыва от производства. У меня, например, в красильном цехе, где трудились над прикладами, пробавлялись политурой, заранее насыпая в нее соль, чтобы выпал осадок из спирта. На участках, где имели дело с клеем БФ, с утра, еще до трудов праведных, привешивали емкость с ним на пояс, а потом тряслись у станков, за что и назывались трясунами. От приплясываний жаждущего тяжелые взвеси сбивались, спирт очищался, и трясун получал выпивку аккурат к обеду. Ну, и так далее, и тому подобное – всех ухищрений и не перечислишь.
У нас в Глухомани местное начальство вообще распорядилось выдавать по одной бутылке в руки, стремясь заручиться благосклонностью области, но область промолчала, а народ взроптал. Особенно когда выяснил, что суровая эта мера как самого районного руководства, так и хозпартактива не касалась, потому что в закрытом райкомовском буфете все продавалось без всяких ограничений, но с новыми правилами – отпускать только при наличии портфеля.
И все теперь ходили в райком исключительно с портфелями. Я тоже, а Ким заартачился и перешел было на спирт, которого в совхозе было достаточно. Вахтангу это не понравилось:
– Зачем мертвую воду пьешь, батоно?
– Регуляторов не люблю.
– И я их не люблю, слушай. Но лучше я тебе райкомовскую водку буду приносить.
Словом, провалилась эта кампания борьбы за всеобщую трезвость, но свое дело сделала. Ячейки, парткомы и особо нравственные доброхоты ретиво собирали компрометирующие письменные свидетельства, до времени складывая их под сукно, с тем чтобы при случае вывалить на стол любой комиссии, а то и самому первому. Это был перемет, переброшенный через поток последних удовольствий советских граждан. И многие тогда подсели на крючок.
Об этом мы толковали, сидя за бутылкой в сарае директора. Альберт был большим аккуратистом, и в сарае было уютно. Все теперь старались угощаться в сараях, подвалах, чердаках или на природе. Поглубже и подальше. И мы не стали исключением из предложенных властью новых правил игры.
– У нас же все умножается, любое решение партии! – возмущался Вахтанг. – В республиках всякое благое начинание умножат на два, в областях – на четыре, а в районах – на все шестнадцать. Оттуда уже радостно докладывают, сколько гектаров виноградников вырублено в борьбе за трезвость. А ты знаешь, сколько лет надо виноградную лозу выращивать? Знаешь?
– Я знаю, что Россия пила, пьет и будет пить, – усмехнулся Ким. – Пить и воровать. А все потому, что смысл жизни люди утеряли. Зачем жить, ради чего жить… Золото из нас, ванек-встанек, вытоплено, и валяют нас с боку на бок, как котят.
– Неправда твоя, неправда! – горячился Вахтанг. – Смысл есть, великий смысл! Он всенародной дружбой называется!.. Великой и нерушимой дружбой всех советских народов.
– Говорено-переговорено об этой дружбе. Я тебе о смысле толкую, а не о дружбе народов. Раньше у этих братских народов был хоть какой-то смысл. Хрущев через двадцать лет коммунизм обещал объявить – чем не смысл? Вот тогда, через два десятка лет, можно было бы без всякого риска брать все, что только душа пожелает. А Брежнев вместо коммунизма взял да и объявил Олимпиаду. Ну, все попрыгали, побегали, и смысл исчез. Испарился вместе с по́том. Тогда и решили тянуть все, что плохо лежит, пока власть еще какого-нибудь смысла не придумала. Столь же содержательного, как и борьба с единственным народным утешением.
– Вредный ты, Ким, – сокрушенно вздохнул Вахтанг. – Это все временные трудности, а дружба – на века.
– Вот за это и выпьем, – сказал я, чтобы перевести разговор на другие рельсы. – За нашу дружбу выпьем. За мужскую.
Чокнулись мы.
2
Словом, вертели нами, как хотели, никогда не обсуждая в прессе очередного всеобщего коловращения, а уж тем паче не спрашивая нашего мнения. Стоимость привычного горячительного напитка, которым советские люди привыкли лечить нестерпимую почесуху в собственной душе, резко возросла, заменители – политура или тот же клей БФ – в конечном итоге оказались на грани исчезновения, и по стране с эпидемической силой расползлось нестерпимое желание что-либо спереть на работе. С тем чтобы загнать за бутылку и таким путем прикрыть семейный бюджет или просто так, назло начальству. Хоть пачку бумаги или горсть скрепок. Зачем? А черт ее поймет, эту загадочную русскую натуру. Может, ради компенсации за грошовую зарплату. И все это отлично понимали, почему и ласково называли таковых несунами.
– Окна повынимали! – негодовал Вахтанг. – Из пассажирских вагонов, что на запасных путях до ремонта отстаивались. Вместе с рамами аккуратно вынули и унесли, представляешь?
– Представляю, у меня тоже – аккуратно, – усмехнулся Ким. – Вариант первый. Молоковоз заправляется из молокопровода, водитель подписывает документы и долго-долго возится, отсоединяя молокопровод. А когда все уходят, опускает в молоко брусочек маслица на веревочке и закрывает люк. Пока едет, трясет машину по всем кочкам, какие только встретит. А по прибытии на молокозавод в очереди на сдачу – там всегда очереди – открывает люк и вынимает целый масляный шар.
– Головастый ворюга!
– Погоди, вариант второй. В цистерну заранее опускается пустое ведро на веревке. Когда цистерна заполняется молоком, ведро заодно тоже заполняется. Машина отъезжает, водитель останавливается в условленном месте, открывает люк, достает полное ведро и аккуратно подает его поджидающей жене. И детишки получают молочишко.
– Сажать надо! – гневно кричит Вахтанг.
– Всех не пересажаешь, друг. Никакой охраны не хватит.
У меня тоже перли с макаронного производства как в упаковках, так и россыпью, и бороться с этим было практически невозможно. Я и не боролся: всех работниц все равно никакая охрана не перещупает, особенно хорошо знакомая. Так оно и шло, как везде, пока… Пока перепуганный заведующий складом не доложил при встрече. Очень перепуганным шепотом:
– Исчез ящик… это… окончательно. С четырьмя секретными продукциями.
– Что значит, исчез?
– Еще вчера стоял на складе возле дверей. На место положить не успели. Вот, значит…
– Ну? Чего замолчал?
Завскладом гулко сглотнул:
– Сегодня прихожу – нету. Все обыскал, с описью сверился – исчез ящик.
Подобного у нас еще не случалось. Патроны, вероятно, таскали, но не в цинках, а, так сказать, россыпью, за которой невозможно было уследить. Но чтобы свистнули аж четыре боевые винтовки в заводской упаковке вместе с ящиком – такого до сей поры не бывало. Поэтому я и переспросил. Довольно тупо:
– Убежден?
– Все перерыл. Нигде.
Ох, как же я боролся с этой решительно никому не нужной спецпродукцией! Особенно когда назначили директором всего макаронно-патронно-винтовочного предприятия. Патроны калибра 7,62 миллиметра еще имели хоть какой-то смысл, но винтовок того же калибра уже не покупали даже любящие пострелять африканские племена. Планово у нас кое-что брали для караульных и охранных команд, да чуть ли не штучно – спортивно-патриотические организации, и больше никаких заявок не поступало. Я умолял хотя бы уменьшить план, но его держали на постоянном уровне, поскольку наши верховные вожди больше всего на свете боялись безработицы. И этот уровень приходилось перевыполнять хотя бы на десяток винтовок, так как за перевыполнение полагалась премия. Невостребованная спецпродукция забила склад до самого верха, я прятал ее, где только мог, порой в совершенно неподготовленных для этого помещениях, и – снова перевыполнял план.
– Утрату спишем на брак, – сказал я. – Ты хотя бы тетку погорластее туда поставь.
– А штатное расписание? Там сторож не предусмотрен, ему зарплату платить надо, а откуда возьмем?
– Подумаю, – я вздохнул. – Делай, что сказал.
3
Пока завскладом прятал пропажу в браке, я соображал, что делать. И ничего не мог изобрести иного, как заявиться в Москву и начать штурмовые походы по министерским кабинетам. На меня орали, перед моим носом потрясали бумагами, меня пугали неминуемой безработицей и обвиняли в сговоре с растленными закордонными спецслужбами – все было, кроме освобождения вверенного мне макаронного предприятия от никому не нужной спецпродукции. Я разозлился и написал заявление с просьбой уволить меня к чертовой матери по собственному желанию. К моему удивлению – не уволили. Вызвали в отделанный деревом кабинет с ковровой дорожкой, где со вздохом произнесли два слова:
– Заставил задуматься.
Я промолчал.
– Словом, есть мнение.
Начальник замолчал многозначительно, а я продолжал молчать из упрямства. И перемолчал.
– Принято решение о разделе твоего предприятия на два самостоятельных, – с неохотой пояснил начальник. – Главное, увольнять никого не придется.
– Главное, чтобы мне макароны отдали, – сказал я. – У меня в ушах наросты от пальбы.
– А это уж ты с макаронниками договаривайся. Со своей стороны препятствий чинить не стану.
С макаронниками я договорился, поскольку мне вдруг повезло. В решающем чиновничьем кресле оказалось знакомое лицо – мой сокурсник по институту.
– Укажи в заявлении, что дает знать старая рана, полученная в Африке при выполнении особого задания родины.
– Так она же у меня в личном деле производственной записана.
– Если шеф спросит, объясню. Только не спросит никто, неинтересно. Пиши, пиши.
Я написал. Про аргументы и не спрашивайте, поскольку студенческий приятель обязался изложить их устно. Ну, а потому и писал я без всяких оглядок на логику, но весьма злоупотребляя эмоциями. Вручил, он велел ждать. Я сел ждать, он явился через сорок семь минут и со вздохом протянул мне заявление.
– Результат превзошел.
– Какой результат?
– В уголке.
На моем заявлении в левом углу размашисто зияла резолюция: «Сердечный привет ангольскому интернационалисту! Сам такой и братанов своих не продаю».
И – начальственная закорючка.
– А результат что превзошел?
– Ты читай, читай, а я пока расскажу. Значит, подаю я ему твою ксиву, а сам бормочу что-то объяснительное. А он вдруг спрашивает: «Где твой дружок ранение получил?» – «В Африке», – говорю. «Где именно – в Африке? Африка большая». Ну, я в нашей военной географии не очень силен, замялся, будто припоминаю. А он сам спрашивает очень даже заинтересованно: «Не в Анголе, случаем?» – «Точно! – радостно этак подхватываю. – В Анголе!» Заулыбался мой начальник: «Так я же слышал о нем! Лихой был хлопец!..» И катает в уголке резолюцию.