На девичнике у Джанет я сказала Китти Коффи, что она воняет, как хорек, и обрадовалась, когда она расплакалась. Я жадно ела, танцевала до пота и так громко хохотала, что миссис Норд пришла и попросила меня:
– Потише, дорогая, ладно? А то тебя слышно по всему дому.
«Заткнись, шлюха», – подумала я, но ограничилась гримасой. Я подначивала девчонок не спать, пока хватит сил. Когда задремала последняя, меня вдруг затрясло – сильно и неподконтрольно. Может, папа ушел, потому что я плохая? Потому что я желала, чтобы он женился на миссис Норд вместо мамы? Потому что я сказала маме, что она некрасивая?
К рассвету глаза щипало от бессонной ночи. Я на цыпочках прошла между бугорками из одеял на полу, представляя, что все подруги стали жертвами какого-нибудь глобального взрыва, а я, единственная неспящая, выжила.
Снаружи медленно серело. Во дворе Нордов чирикали птицы. Я оделась, спустилась в холл, босиком вышла из дома и поехала на велосипеде на Боболинк-драйв.
У бассейна гудел испортившийся фильтр. Вода была серебристой и гладкой. На столбике забора сидел Пети.
Прищелкивая языком, я подобралась поближе, повторяя его кличку. Рука сама поднялась и накрыла его. Попугай слабо клюнул мою ладонь. Я чувствовала под пальцами его хрупкие косточки.
Входную дверь я отперла своим новым блестящим ключом.
Мама в спальне, совершенно голая, стояла перед зеркалом, приподняв груди нежно и с любовью, совсем как мы с Джанет новорожденных котят.
Вот мы и две женщины, подумалось мне.
– Смотри! – крикнула я.
Мать испуганно обернулась на мой голос. Я выпустила Пети, и попугайчик начал летать по комнате, описывая между нами круги.
Глава 3
Я сидела на коричневом клетчатом диване перед телевизором и клеила скотчем челку ко лбу, потому что Джанет сказала – так она, высохнув, не совьется в мелкие колечки. В углу, на баркалаунджере[4], мать занималась своим нервным срывом.
Сгорбившись над подносом на ножках (с таких едят перед телевизором), она безуспешно пыталась сложить пазл на религиозный сюжет. Несмотря на зной, мама сидела в гольфах и стеганом розовом халате. Питалась она исключительно квадратными карамельками «Крафт». Уже две недели я делала телевизор громче, чтобы не слышать тихие ругательства, которые мать еле слышно бормотала себе под нос, и не смотреть на целлофановые обертки, полукругом окружившие баркалаунджер.
Не скажу, что мама легко сдалась: после ухода папы она перекрасила холл, начала заниматься перед телевизором с Джеком ЛаЛеном, кричала и пинала газонокосилку, пока та наконец не заработала. Усилия жить самостоятельно снова привели ее к воскресной мессе и разнообразным подработкам: повар в санатории, кассирша в банке, продавец галантерейного отдела в дисконтном магазине мистера Бига. Когда зимой от мороза лопнула одна из наших труб, мать обзвонила половину «желтых страниц» и нашла-таки водопроводчика, который поднялся с постели и приехал чинить нам трубу.
Прошлой осенью мы ничего не сделали, чтобы подготовить бассейн к зиме. Листья падали на поверхность воды, тонули и гнили, и к весне вода в бассейне стала походить на бурый суп.
Майским утром мать спустилась вниз и нашла Пети мертвым в его клетке.
– За что мне все это? Почему всегда мне? – все еще всхлипывала она, когда я вернулась домой из школы. В тот день она не пошла на работу и на следующий тоже. К концу недели ей позвонил мистер Биг и сказал, что она может не приходить. К этому времени мама уже не вылезала из халата.
Допекли меня ее волосы. В школе я сосала ментоловые пастилки для освежения дыхания и носила с собой маленький флакон дезодоранта «Тасси» на случай, если придется брать в руки пропуск в туалет[5]. Мамины немытые, свалявшиеся волосы встревожили меня настолько, что я приостановила холодную войну с отцом и позвонила по телефонному справочнику в Тенафлай, Нью-Джерси.
Прошел почти год с тех пор, как отец переехал в Тенафлай и открыл цветочный магазин со своей подругой Донной.
– Добрый день, «Эдемский сад», – произнесла Донна. Я говорила с ней всего однажды, в день, когда родители официально развелись, и обозвала ее шлюхой. Двумя главными тайнами моей жизни были: как Донна выглядит, и из-за чего конкретно папа променял нас на нее.
– Могу я поговорить с Тони? – ледяным тоном спросила я. – Это его дочь, мисс Долорес Прайс.
Когда папа взял трубку, я перебила его нервные разговоры ни о чем:
– С мамой проблема. Она странно себя ведет.
Он кашлянул, помолчал и снова кашлянул.
– Насколько странно?
– Ты понял. Очень странно.
Ни мне, ни Донне не улыбалось жить под одной крышей. Также ни Норды, ни мой отец не воодушевились идеей, чтобы мы с Джанет летом пожили у нас, а миссис Норд завозила бы нам еду и чистую одежду. Было решено, что я перееду к бабушке на Пирс-стрит в Истерли, дом в Род-Айленде закроем, пока мама не поправится.
До бабушки Холланд ехать было час. Я всю дорогу сжимала записную книжку с адресами девчонок, у которых вырвала обещания регулярно мне писать. Папа нервно поглядывал на меня в зеркало заднего вида. За нами тащился мебельный фургон, трясясь и покачиваясь из стороны в сторону. В тишине я нетерпеливо ожидала трагедии на дороге, в результате которой меня парализует, и это заставит родителей одуматься. Я представляла, как мы снова заживем втроем на Боболинк-драйв, и папа будет катать меня по двору в инвалидном кресле, по гроб жизни благодарный за мое прощение. А в дверях будет стоять мать с грустной улыбкой и чистыми блестящими волосами, как у девушки на шампуне «Брек».
С бабушкой папа говорил мало – сгрузил мой велосипед, занес чемоданы и картонки в прихожую, поцеловал меня в лоб и уехал.
Мы с бабушкой были осторожно-предупредительны друг с другом.
– Чувствуй себя как дома, Долорес, – нерешительно сказала она, открывая дверь в бывшую комнату моей матери. Там пахло сухостью и пылью. Разбухшие рамы не открывались, подоконник был усыпан дохлыми мухами. Когда я села на жесткий матрас, он затрещал подо мной. Я попыталась представить двенадцатилетнюю маму в этой комнате, но видела только Анну Франк на обложке ее «Дневника».
Всякий раз, поднимаясь или спускаясь по лестнице, я проходила мимо фотографии Эдди, моего покойного дядюшки. Торчащие светлые волосы, остриженные почти под ежик, глаза из-под густых бровей следили за мной со зловещей веселостью. Его улыбка казалась почти издевательской, будто он мог дотянуться из рамки и врезать мне под ребра.
На ужин был мясной хлеб и шпинат под белым соусом. Мы сидели вдвоем и молча ели – тишина нарушалась только случайным звяканьем вилки о тарелку или покашливанием бабушки. Когда она встала налить себе чаю, то сказала, обращаясь к плите:
– Запомни, мать не спятила. Это Тони взял на душу смертный грех, а не Бернис.
Вечером я прикнопила к стене коллаж с доктором Килдером и разложила свою одежду. Бабушка держала в комоде маленькие подушечки-саше, и когда я рывком выдвигала ящики, по комнате плыл запах старух из церкви с напудренными морщинистыми шеями и дребезжащими голосами. В углу нижнего ящика я увидела строчку, написанную красными чернилами прямо на дереве: «Я люблю Бернис Холланд. Искренне твой, Алан Лэдд». Ночью я дважды включала свет и вставала с кровати убедиться, что надпись на месте.
Бабушка включала телевизор на полную громкость и пеняла мне, что я еле слышно бормочу. Она по-прежнему обожала сериал «На пороге ночи». Иногда я брала из холодильника колу и нехотя садилась рядом с ней на диван, нарочно прихлебывая из горлышка.
– Надеюсь, ты не так сидишь в школе, – сказала бабка. – Настоящие леди так не сидят.
Я пролистала телепрограмму и напомнила, что у меня каникулы.
– Я в твоем возрасте ходила в епископальную школу и при выпуске получила медаль за манеры. Люсинда Коут думала, что медаль дадут ей, – она мне так и сказала. Коут походила на большой кусок сыра и очень любила себя. Но нет, медаль дали мне. А моя внучка даже не умеет правильно сидеть на тахте!
– На какой еще тахте? – спросила я, глотая колу.
– На диване, – сердито пояснила бабушка.
Она с ужасом смотрела, как я затыкаю бутылочное горлышко пальцем и трясу, а потом направляю вулкан пены себе в рот.
– Можно, я потише сделаю? – спросила я. – Я не глухая, между прочим.
По вечерам, вымыв посуду, бабушка ковыляла по дому со своим потрепанным молитвенником, перетянутым резинками, а затем усаживалась перед телевизором смотреть свои вестерны – «Бонанцу» и «Сыромятную плеть». Я на кухне надписывала безвкусные открытки с пожеланием здоровья маме и строчила многостраничные жалобные письма Джанет.
В первую же неделю бабушка сказала, что грех так тратить горячую воду, туалетную бумагу и свободное время, как я. Она не знает ни одной девицы, которая дожила бы до двенадцати лет и не научилась вязать крючком. В отместку я всячески ее доводила: за завтраком заливала яичницу кетчупом, по вечерам буйно отплясывала под свои пластинки, а бабка смотрела с порога. Специально для нее я подпевала: «Моя любовь – как жаркая волна!.. Это моя вечеринка, и я буду плакать, если хочу!» Однажды вечером бабушка начала вслух размышлять, почему я не увлекаюсь певцами, которые умеют вести мелодию.
– Кем это, например? – презрительно спросила я.
– Ну, допустим, Перри Комо.
– Этот старый динозавр? – фыркнула я.
– Тогда сестры Леннон – они ненамного старше тебя.
Я солгала бабушке, что одна из ее драгоценных сестер Леннон – Диана, бабкина любимица – родила внебрачного ребенка.
– Пф, – отмахнулась от моих инсинуаций бабушка, но ее губы задрожали, и она вышла из моей комнаты, перекрестившись на ходу.
На Пирс-стрит пахло выхлопными газами и жареной едой. Со звоном разбивались стекла, кричали люди, дети швырялись камнями.
– Ах, чтоб тебя, прости Господи, – бормотала бабка, когда машины с визгом проносились на большой скорости. Она говорила, что предупреждала своего мужа, моего деда, – надо было поступить так же, как врачи, юристы и учителя, уехавшие отсюда после войны. Но дед все тянул и тянул с переездом, а в 1948-м взял да и умер, оставив ее с двумя детьми на руках, да еще в доме с прохудившейся крышей.
– Этот дом – мой крест, и я его несу, – любила повторять бабка. Со временем она убедила себя, что живет среди «подонков общества» по воле Господа, который поместил ее сюда в качестве модели праведной католической жизни. Она не обязана переубеждать соседей, достаточно просто подавать хороший пример.
Каждый вечер на закате миссис Тингли, бабкина жиличка с третьего этажа, стуча каблуками по лестнице, спускалась со своим пучеглазым чихуахуа Сахарным Пирожком.
– Ну иди, иди покакай, Сахарный Пирожок, – всякий раз говорила миссис Тингли, пока песик нервно бегал кругами на поводке. При жизни мистера Тингли бабка считала, что пьяница он, а не его жена, но после кончины мистера Тингли доставка из винного магазина по-прежнему останавливалась перед нашим домом. Потолок моей комнаты был полом комнаты миссис Тингли. Единственным звуком, доносившимся сверху, было цоканье собачьих когтей по деревянным половицам, и я представляла, как миссис Тингли лежит там в кровати и тихо надирается виски.
Напротив бабушкиного дома стоял магазин под железной гофрированной крышей. В одной половине была парикмахерская. Мастер, тощий, но с двойным подбородком, большую часть дня печально сидел за своей витриной, читая журналы в ожидании клиентов. Вторая половина называлась «Империей павлиньих татуировок», и заправляла там худая пожилая женщина с крашеными черными волосами и в красных штанах, как у тореадора. Во второй день моего пребывания у бабки, когда я сидела на крыльце в ожидании почтальона, соседка помахала мне рукой. Она назвалась Робертой и попросила сбегать в магазин за пачкой «Ньюпорт». От сдачи она отмахнулась и ослепила меня экзотической историей своей жизни: когда-то она была замужем за глотателем шпаг, который сейчас сидит в тюрьме, где ему самое место. Ее второй муж, канадец французского происхождения, прости его Боже, умер. Роберта ездила со своим канадцем на Аляску и Гавайи, причем Аляска ей больше понравилась. Она видела убийство президента Кеннеди во сне за неделю до того, как оно случилось. А еще она вегетарианка с 1959 года, потому что открыла тогда банку говяжьего гуляша и увидела в ней крысенка.
Бабушка, выйдя подмести крыльцо, через витрину увидела меня у Роберты и поманила домой. В прихожей она хлопнула меня по голове свернутой в трубку газетой.
– Чтобы не смела больше слова сказать с этой подзаборницей, – сказала она, побагровев от гнева. – И россказней ее не слушай!
– У меня есть право самой выбирать друзей! – заорала я.
– Только не среди дешевок вроде этой!
Средоточием жизни на Пирс-стрит была суперетта Конни – мини-маркет в подвале большого, обшитого асбестом жилого дома. Конни, толстуха с рыжими, как у Люсиль Болл, волосами сидела за прилавком на плетеном стуле, повернув к себе электровентилятор, и очень берегла свои длиннейшие ногти, с ворчаньем пробивая покупки. Ее племянник Биг-Бой работал в суперетте мясником. Похожий на Дага Макклюра из «Виргинца», он насвистывал сквозь зубы и носил полосатые рубашки и фартук, перемазанный кровью.
Бабка отоваривалась у Конни, потому что так и не научилась водить машину, но лелеяла обиду на Биг-Боя, который однажды обратился к ней в присутствии прямо-таки всех покупателей: «Чего желаете, дорогуша?» Когда я к ней переехала, бабушка была просто счастлива сделать меня девчонкой на побегушках. Каждый день она вкладывала деньги мне в ладонь и посылала за антацидом, крахмалом или сливовым соком, всякий раз напоминая мне держаться подальше от Биг-Боя и стойки с грязными журнальчиками.
Над супереттой жили Писеки. Их дочери-близнецы, Розалия и Стася, были моими единственными ровесницами на Пирс-стрит. Они вечно болтались на своем крыльце – танцевали, хихикали и показывали средние пальцы соседским мальчишкам, кричавшим вульгарные замечания. У них был маленький проигрыватель в пластмассовом клетчатом чемодане и одна поцарапанная пластинка «Большие девочки не плачут», которую они крутили не переставая на полной громкости. Близняшки носили шорты и короткие блузки с рюшами и были тощими, как палочки для ушей, хотя постоянно что-то жевали и пили. Каждый день у них проходил как частная вечеринка. Я завидовала девчонкам – и смертельно их боялась. Бабка однажды плеснула в сестер водой из графина и назвала грязными пиэлями, когда они звонили к ней в звонок и прятались за стволом катальпы. Стася и Розалия немедленно меня невзлюбили, и ежедневные походы в магазин превратились в кошмар.
– Эй, ты! – крикнула мне вниз Розалия в первый раз. Ее сестра перегнулась через перила, издевательски смеясь и жуя картофельные чипсы из пакета. – Ты воображала, что ли? Или у тебя швабра в заднице? – За ее спиной скрипучими фальцетами завывали «Времена года».
– Здравствуйте, – ответила я, через силу улыбнувшись. – Какую хорошую пластинку вы слушаете, я ее тоже люблю.
Я уже представляла, как мы вместе будем ходить из школы, и я одолжу им мои пластинки.
– Ка-ку-ю хоро-шу-ю плас-тин-ку вы слушаете, я ее тоже лю-блю-у-у, – передразнила Розалия, и девчонки заржали, как ослицы.
– Как тебя зовут? – крикнула Стася.
– Долорес, – это вышло робко, почти просительно.
– О, – сказала она, – а я думала, Страхудла!
Ее сестра завизжала от восторга, срывая зубами обертку с леденца и бросая ее через перила на меня.
Это повторялось каждый день.
– Привет, Блевота, – кричала одна, когда я подходила к магазину.
– Передай привет своим вшам, – кричала другая, когда я выходила с покупками для бабушки. Сердце у меня билось, бабкина сдача становилась горячей в кулаке. Я улыбалась храброй улыбкой Анны Франк и сдерживала желание перейти на бег. Дома я рассматривала свое лицо в зеркале аптечки, думая, из-за чего они меня возненавидели. Я принимала каждую из их воображаемых причин. Однажды ночью я проснулась, дрожа, – мне приснилось, что близнецы заманили меня к себе на крыльцо предложением дружбы и пытались сбросить через перила головой вниз.
– Что такое пиэли? – спросила я у бабки. Был вечер, она сидела за столом, бормоча молитвы и перебирая четки, пока я вытирала посуду.
– Перемещенные лица. Люди, которых мы вывезли из Европы после войны. Кажется, мы вправе ожидать от них благодарности!
Я понимала, почему благодарности не дождаться. Будучи сама перемещенным лицом, я была не особо признательна бабке за ее благотворительность: у меня вызывали отвращение ее пигментные пятна, говорившие о больной печени, ее тихая отрыжка, то, как она совала пальцы в рот и с горловым звуком снимала верхние зубы. Долорес Прайс, перемещенное лицо – даже в этом я была похожа на Писеков, но девчонки не желали видеть во мне ровню.
Письма Джанет приходили нерегулярно и были переполнены обидными свидетельствами, что жизнь продолжается и без меня. Две бывшие подруги вообще ни разу не написали, зато каждую субботу неуклонно приходило письмо от матери из бесплатной больницы. Мысли в письме разбегались: сначала она писала о прекрасных людях из группы арт-терапии, а в следующей фразе волновалась об утюге, который мы наверняка забыли выключить, когда запирали дом. «Я жар отсюда чую, – настаивала она. – Дом сгорит дотла, прежде чем кто-нибудь признает гребаную правду».
Однажды в дождь бабка обнаружила, что закончились яйца. Я нехотя согласилась сходить в магазин, рассудив, что даже непрошибаемые сестрицы Писек будут сидеть дома в такую погоду. К моему облегчению, на крыльце было пусто – горевшая желтая лампочка казалась единственным признаком жизни. Но в суперетте, свернув за морозильник с мороженым, я буквально столкнулась с ними нос к носу. Впервые увидев их так близко, я с ужасом рассматривала сестриц. Розалия ела из банки луковые кольца, Стася листала журнал о кино. У обеих были белые брови и множество родинок. У Стаси оказалось деформированное ухо: слева на голове росли два маленьких лоскутка плоти, а остальное было словно всосано в череп мощным пылесосом.
– О, привет, Долорес, – с издевкой начала Розалия. – Мокрая ты еще уродливее.
Я протолкалась к кассе.
– Эй, Конни! – заорала Стася через весь магазин. – Обслужи ее побыстрее, у нее вши!
Биг-Бой прибирался на своем рабочем месте, держа в руке гирлянду сосисок. При этих словах он замер и в первый раз за лето заметил мое существование. Конни подозрительно прищурилась, и ее пухлые пальцы быстро забегали по кнопкам кассы.
Мои щеки пылали. Я чувствовала, как подступили слезы.
– Нет у меня вшей, – прохрипела я. – Они просто ненавидят меня до печенок.
Конни взглянула на меня, а затем на близнецов в первом проходе.
– Не трожьте журналы грязными руками, – только и сказала она.
Стася и Розалия подошли к прилавку, хихикая и неистово чешась. Стася протянула большой флакон «Рейда»:
– Спасите! – смеялась она. – Вышвырните ее отсюда!
– Заткнись! – не выдержала я. – Пиэль кривоухая!
Началось царапанье и тасканье за волосы; банки с овощами полетели с полок. Не помню, которая из близнецов сбила меня с ног. Нас растащили Биг-Бой и Конни.
– Черт вас побери, сломали мой прекрасный ноготь! – взревела Конни. – А ну, вон из магазина, все трое!
В версии, которую я рассказала бабушке, я не сопротивлялась. Если не поостеречься, такими темпами я окажусь в Нью-Джерси, и придется быть вежливой со шлюхой Донной.
На другой день, когда мы с бабкой смотрели «Домашнюю вечеринку Арта Линклеттера», из больницы для меня доставили подарок. Я разорвала коричневую оберточную бумагу, и мы с бабушкой молча уставились на него. Это была одна из картин, созданных матерью на арт-терапии: в ясном голубом небе среди аккуратных облачков парила женская нога, обутая в красную туфлю на шпильке, а из бедра росли зеленые, как у попугая, крылья, только сильные и такого размера, что выдержали бы и летящего ангела.
Первой из оцепенения вышла бабушка. Она опустилась в свое большое кресло и судорожно обхватила себя руками. В морщинах вокруг глаз застряли слезы.
– В Истерли мне это точно пригодится, – прошептала я. Больше в голову ничего не пришло.
Бабушка потрепала меня по плечу.
– Не думай об этих перемещенных дурах, – сказала она. – Лучше будь дома с приличными людьми вроде нас, – она кивнула на экран, причислив к приличным людям и Арта Линклеттера.
В своей комнате я разложила мамины письма на кровати, силясь отыскать в них хоть крупицы здравого рассудка. Картину я сунула за комод.
В августе бабушка записала меня в седьмой класс школы Сент-Энтони, где училась и моя мать. О приходских школах рассказывали жуткие истории: двоюродная сестра Джанет Норд знала одну девочку, которую так часто били по голове учебником арифметики, что у нее повредился мозг и возникло стойкое облысение. Но мне не терпелось познакомиться с ровесниками. Бабушка сказала, что грубые девчонки вроде Писеков посещают общественную школу. Окончательно меня убедила Ингрид Бергман: ее трагическая храбрая смерть в «Колоколах святой Марии» («Воскресный утренний спектакль» на десятом канале) пронзила мне сердце. Мы записались в Сент-Энтони на следующий день.
Первого сентября бабка много раз одернула мое клетчатое форменное платье в талии и вручила термос с виноградным «Зарексом» и сандвич с яйцом и салатом. Она очень надеялась, что он не испортится к полудню. Шагая по Пирс-стрит, я смотрела на свое отражение в витринах. «Вот девушка, исполненная тихой прелести, – думала я. – Наверное, у нее очень печальная жизнь».
На школьном дворе я прислонилась к прохладной кирпичной стене и стала натянуто улыбаться, показывая всем, как я счастлива, что мне не с кем поговорить. Когда мяч игравших в «вышибалы» ударил меня в плечо, я ошибочно приняла это за предложение дружбы, но двое мальчишек ростом мне по пояс нетерпеливо замахали руками, крича: «Эй, ты!» Я подняла мяч и замахнулась его бросить, когда у меня перехватило дыхание от увиденного.
У сетчатого забора, втершись в шумную компанию девчонок, стояли Стася и Розалия Писек в шерстяных клетчатых платьях, идентичных моему. Вдруг все страшно ускорилось: загремел звонок, появились монахини, захлопали в ладоши и призвали к порядку. Сестры Писек меня не заметили. Я поплелась в школу, держась от них на безопасном расстоянии.
В коридорах пахло свежей краской, половицы скрипели. Тускло-зеленые стены были увешаны фотографиями выпускных классов прошлых лет, и, несмотря на страх, я попыталась найти на них маму. Стася Писек свернула в другой коридор за монахиней, которая вела шестиклассниц, но Розалия, явно более умная из сестер, шла среди семиклассниц со смертоносным хладнокровием горного льва.
Наши занятия проводились на втором этаже у самой лестницы. У двери на сером пьедестале стояла гипсовая статуя Святой Девы с распростертыми руками. Я вошла последней, обратившись к статуе с экстренной молитвой, чтобы помогла изобрести какой-нибудь хитроумный способ избегать Розалию Писек еще сто восемьдесят учебных дней. К счастью, меня усадили за последнюю парту в ряду у окна, за которым была пожарная лестница. Пригодится, если дело запахнет жареным, подумала я.
Учительница мисс Лилли работала в этой школе первый год. Это была высокая хрупкая женщина с сухими, словно запыленными волосами, начесанными спереди и почти не тронутыми сзади. Много раз за утро она открывала ящики стола и с грохотом их закрывала, маскируя гнев краткими улыбками и прищуром глаз. Я всматривалась в мисс Лилли, и во мне увядала уверенность в ее способности защитить меня от Розалии. Пожарная лестница казалась ржавой и шаткой. Я представила, как под моим весом лестница отходит от стены, и под хохот Розалии я шмякаюсь с изогнувшейся аркой железяки на асфальтобетон.
К середине дня каждой ученице выдали стопку пахнущих плесенью учебников: «Приключения в мировой истории», «Арифметика для современной молодежи», «Наука и здоровье для католических школьников». Был еще религиозный текст, иллюстрированный черно-белыми снимками одних и тех же мальчика и девочки, занятых благочестивыми делами. Они то радовались, то стояли с торжественным видом, как этого требовало событие, и выглядели идиотски старомодными. Я задалась вопросом, уж не выдали ли мне, по странной причуде судьбы, учебник, по которому училась мать. Я сразу невзлюбила мальчика и девочку с фотографий – жизнерадостных, здоровых пай-деток, которых обожала бабка. Это она меня в это втравила, старая клюшка.
К обеду я сошла за остальными вниз, в лабиринт пластиковых столов и металлических складных стульев. Девчонки Писек, снова вместе, обедали – жевали попкорн с сыром из большого целлофанового пакета. Их подруги вытягивались и глазели на меня, и вскоре гулкая подвальная столовая гремела от взрывов смеха в мой адрес.
– Кто? – заорала одна, приподнимаясь с места, чтобы лучше меня рассмотреть. – Вон та?