От печальных слов у Феди Ртищева задрожала роса на длинных ресничках.
– Ты скажи им! – Алексей покраснел: самому приказать – все равно что нож за лезвие голой рукой схватить. – Ты уж, пожалуйста, сам все скажи.
Ртищев вышел, и тотчас за дверью раздался его негромкий, такой преспокойный, домашний голос, что никто не посмел возразить бесчиновному другу безусого царя.
– Его царскому величеству угодно, – сказал Федя Ртищев, – чтобы разложили костер. За деревней, на сухом, добром месте. А возле костра чтоб постелили постель и поставили бы еду, да чтоб поблизости никого не было.
Алексею Михайловичу понравились слова Ртищева. Но пуще всего – догадливость. Дорожный друг затаенное желание учуял: одному хотелось побыть Алексею.
Костерок горел небольшой – как раз для двух людей. Сидели на огромной медвежьей шкуре. Над корчагой курился парок, от одного запаха слюнки текли. Возле корчаги – две ложки.
Алексей за ложку, а Федя Ртищев скорей его зачерпнул да, чтоб царя опередить, не подул даже. Съел – не умер, ложку отложил.
Алексей с края зачерпнул, подул, губами попробовал, качнул ложку туда-сюда, чтоб скорее остудилось. Отведал, потом уж наконец съел.
– Вкусно! А ты чего ж отложил ложку?
– После тебя, государь, поем.
– Чего после? Вместе веселей.
Хлебали, вдыхая до тихого кружения в голове запах дыма, запах холодной осенней травы, горьковатую сладость отживающих листьев.
Вскрикивали ночные птицы.
В дальнем болоте, за лесом, вдруг страшно хлюпнуло, и тотчас закатился смехом неунывающий дядя филин.
Ртищев вздрогнул, Алексей улыбнулся:
– А я, грешен, люблю ночной лес. Страха перед ним не ведаю. Ночной лес – диво. Каждый шорох неспроста. Слыхал, как на болоте-то? То ли водяной вылез, то ли лошадь засосало трясиной. А какая жуть, когда на болоте огоньки голубые бродят!
– Государь, неужто ты на болоте ночью был?
– Не один, с охотниками. О-о! Я бы все лето с болота не уходил. Комаров не терплю, но какая же на болотах тишина бывает! Вода непроглядная. Цветы все неподступные, трясиной, как заклятьем, отгораживаются. Стрекозы летают красоты ласковой. А потянись поймать – с головой ухнешь, над самой зыбью мерцают.
Алексей замолчал. Слушал ночь, шевелил еловой лапой огонь. Долго прослеживал улетающие в небо искры.
– Пойду пока? – осторожно предложил Ртищев. – Помолюсь.
Алексей благодарно улыбнулся:
– Пойди. Помолись. А спать лягу – приходи. Вместе спать будем.
Федор Ртищев был сыном стряпчего с ключом Михаила Алексеевича Ртищева. Род свой Ртищевы вели от Османа-Челеби-мурзы. Мурза выехал из Орды при Дмитрии Донском, крестился, поступил на службу к московскому князю, получил поместья. У него было пятеро сыновей: Арсений, Федор, Павел, Яков Ждан и Лев Широкий Рот. Каждый из сыновей стал родоначальником дворянского гнезда. От них пошли Арсеньевы, Павловы, Сомовы, Кремницкие, Ждановы, Яковцевы. Лев Широкий Рот – родоначальник Ртищевых. Были они лихвинскими городовыми дворянами, породнились с Соковниными, пошли в гору. В 1629 году Михаил Алексеевич Ртищев занесен в списки московских дворян с поместным окладом в 600 четвертей (900 десятин) земли в трех полях, и денежного жалованья дадено ему 14 рублей. В 1640 году стряпчий с ключом Михаил Ртищев имел уже 1000 четвертей земли и 120 рублей деньгами.
Федор Михайлович родился в 1625 году, в апреле. Маленьким мальчиком лишился матери, отец всегда на царских службах. Стали его друзьями, утешителями и наставниками книги: жития святых, Евангелие, Библия…
Он и теперь, оставив царя, пошел в светелку и при свечах читал жития киево-печерских преподобных. Дивился Ртищев великой святой силе малоросских угодников. И, прочитав сказания, плакал перед иконами, моля святых послать ему крепость одолеть мирские соблазны.
Царь Алексей тоже пребывал в молитве. Вечерняя молитва была для него как утреннее умывание. Не умоешься – на ходу спать будешь целый день, не помолишься на ночь – промаешься без сна до полночи. Глядел государь на звезды, все ждал – не будет ли ему даден знак от матушки, от батюшки.
Звезды многоярусным шатром стояли на безмерно высоких небесах, и всякий взирающий был перед ними как на духу.
Костер прогорел, кто-то из слуг подошел, подкинул дров.
Алексей ничего не сказал человеку, хотя яркий огонь мешал ему. Много ли в молитве проку, когда весь ты на виду. Хотел отойти в темь, но передумал. Господи, да пусть глядят слуги! Пусть знают, как молится за их же счастье молодой царь. Такое знание о царях царям не вредит.
Долго ждал Федор Ртищев окончания молитвы Алексея. А когда решился подойти, царь обнял его, поставил рядом с собой, и молились они в ту ночь до зари.
В Троицкую лавру Алексей и Федор пришли неразливными друзьями.
Встречали царя колокольным звоном, вся братия монастырская вышла ему навстречу. Среди встречающих был и Стефан Вонифатьевич, протопоп кремлевского Благовещенского собора.
Глава вторая
1Благовещенский протопоп Стефан Вонифатьевич шел с царем Алексеем и с товарищем его, молодым Ртищевым, к заутрене. Начиналась неделя молитвенного усердного труда. Шел Стефан Вонифатьевич весь в себе, не видя благолепия церквей, земной осенней красы, боярынь с кралями девками, прикативших в лавру поглядеть на молодого неженатого царя, но прозрел вдруг перед старичком уродцем. Сидел старичок на нижней ступени паперти, никак не мог лапти обуть, вывернутые руки до ног не доставали.
Протопоп кремлевской церкви встал вдруг перед уродцем на колени, обул его и поцеловал братским христовым поцелуем.
– Благодарю тебя, Господи! – воскликнул царь Алексей, глядя на деяние протопопа. – Благодарю тебя, Господи, что в церкви моей такие пастыри, великомудрые и, паче того, смиренные.
– Великий государь, – заплакал протопоп, – не хвали ты меня, Бога ради! Смирение должно прорастать в человеке так же естественно, как растут его власы. Если же оно прорастает от ума, в надежде на похвалу вельможи, или в назидание, а того хуже – в порицание гордому, то золото благодеяния тотчас покроется медной прозеленью.
Сурово звучали слова протопопа, но Алексей приник к нему, и оба они поплакали, и Федя Ртищев плакал на коленях, лобызая ступени святого храма.
По окончании службы царь прикладывался к иконам. Долго стоял перед «Троицей» святого отца живописного мастера Андрея Рублева. За великую радость и красоту икон своих удостоился Рублев святости, было это дорого Алексею, ибо видел – за что человек свят.
– Господи! – молился Алексей. – Ниспошли на дни царства моего тишину. Избавь от войны, мора, глада и злобы. О Господи, верую и вверяюсь силам твоим. Святые отцы, Сергий и Андрей, заступитесь за меня, грешного, перед светлым престолом.
Обедал государь в тот день в общей трапезной с монахами и странниками.
2Лес вприсядку пошел, колеса на каждой кочке лётом летят, да только и дрожки тяжелы коням.
Возница-монах поворотился к игумену, прокричал:
– Отче, лошадям передохнуть нужно!
– Гони!
– Шибче не пойдут! Они ж кони, не птицы.
Игумен потянулся, вырвал у монаха вожжи, поднялся на ноги, хлипкие дрожки заерзали в пыли.
– Кнут!
Выхватил протянутый робко кнут, раскрутил, ожег правую – скакнула, ожег левую – распластались над землей.
– Г-и-и-и-и! – как шакал завыл, кнутом хлещет без роздыху, дрожки сами собой вскок пошли, и гнутся, и валятся. Монах голову руками обхватил и заплакал от страха. – Ги-и-и-и!
И только хлесть, хлесть. Шкура клочьями с лошадей летит. И вдруг тише, тише. Встали. Легли, захрипели, дрыгая предсмертно ногами.
– Держи! – игумен кинул монаху кнут. – Сбрую и дрожки продай и возвращайся на монастырское подворье.
Не оглядываясь, пошел по дороге.
– Отец Никон! Отче! – крикнул, опамятовавшись, монах, пускаясь бегом за игуменом. – Кому же я тут дрожки продам?
Никон, не замедляя шага, глянул на бегущего сбоку монаха, глянул и отвернулся. Монах тотчас и стал, послабело в ногах.
3В деревянных царских хоромах, построенных в лавре Михаилом Федоровичем на месте дворца Ивана Грозного, было просторно и горестно. Где бы ни притулился Алексей, ему чудился запах отца. Любимый запах отцовских рук. Руки отца всегда были чистые и холодные. Пахло от них анисом, мятой – осенними яблоками. Даже по весне. От отца никогда не пахло по́том, пылью, лошадьми, даже ладаном и свечами не пахло.
В саду среди пожухлых листьев, как праздничные фонарики, налитые светом изнутри, сидели на ветках никем не тронутые созревшие яблоки.
«Надо бы велеть, чтоб сняли, – думал о яблоках Алексей. – Ртищеву надо б сказать, чтоб он сказал…»
В носу у государя хлюпало от частых плачей. Совсем в лавре расклеился, разжалобился. Его все теперь называли царем, хотя на царство он должен был венчаться после Собора. Отца Собор позвал в цари, и сына должен назвать царем Собор. Морозов хлопочет. Все и так уже присягнули, а Собор скликают.
Царь-расцарь – и никто сиротой не назовет, не пожалеет.
Троице-Сергиева лавра принимала Алексея как государя, без всяких оговорок. Службы шли торжественные, полные, без пропусков и сокращений, тяжелые службы. К тому обязывали пребывание царя и славное трехсотлетие.
В 1345 году преподобный Сергий Радонежский да брат его родной срубили на горе Маковец келью для жилья и церковку малу для молитвы. Посвятил Сергий церковь Святой Троице. Через сто лет свершилось открытие мощей преподобного – первых мощей первого святого Московской земли. В похвалу Сергию на месте деревянного был поставлен каменный Троицкий собор, а расписывали его Андрей Рублев и Даниил Черный с братией. В эти годы, на склоне лет своих, Андрей Рублев, возликовав душою, написал для иконостаса святую «Троицу».
Был монастырь сей отменным воином. Бился он с татарами, горел дотла. Здесь получил благословение на битву с Мамаем московский князь Дмитрий. Здесь, под стенами Троицы, повяла воинская доблесть рыцарей Речи Посполитой. Шестнадцать месяцев полки Сапеги и Лисовского ломились в монастырь. Лбы зашибли, и только. Преградили путь им железо, мужество и крепкие стены. Через десять лет королевич Владислав тоже пытал счастья. Да встретили его не колоколами, а страшным огненным боем. Королевича та гроза наставила на ум, и подмахнул он в монастырском селе Деулине мирный договор.
Батюшка царь Михаил Федорович любил Троицу, а любя, строил. Церкви, хоромы, сады. Деревянные кровли при нем заменили каменными сводами, купола перекрыли белым немецким железом, кресты вызолотили.
Радел батюшка царь Михаил Федорович о доме Бога, а Бог не дал ему долгих дней. Кого любит – того и прибирает.
Алексей, сидя возле открытого в сад окошка, горе свое как злую кошку ласкал: ее гладят, а она когтями дерет.
Набравшись храбрости, пришел к царю протопоп Стефан Вонифатьевич. Был протопоп ладен собой, черняв, лицом строгий, а глазами добр. Поглядит – приветит.
Алексею и хотелось, чтоб его пожалели, и боялся жалости, боялся не те слова услышать, фальшивых слов боялся.
Стефан Вонифатьевич на порог, а царь, опережая протопопа, наказ ему:
– Как я сюда шел, дивное пение слыхал. Слепцы пели, по-малоросски на голоса расходились. Ты разыщи их, они в лавру шли. Такое пение – великое украшение службы.
– О государь наш, цветочек наш! – Протопоп Стефан опустился на колени. – Прости мои слезы. Молод ты, как вишенка в цвету, горе твое – горше не бывает, а о нас, сирых, думаешь… О красоте церкви Христовой печешься… Дозволь, государь, руку твою поцеловать.
Алексей подошел к протопопу, поднял с колен и сказал ему:
– Поцелуй меня, отец святой, в лоб, как батюшка целовал. Будь мне отцом духовным.
Алексей прикипал к людям сердцем сразу и надолго. Протопоп Стефан, обувший на паперти урода, сумевший пожалеть, не растравляя боли, покорил Алексея, как и Федя Ртищев, как малоросское церковное пение.
4Перед сном Федя Ртищев, который, как заправский постельничий, осматривал приготовленную царю постель и ложился спать в той же комнате, у двери, нашептал Алексею на сон грядущий:
– Государь, нашел я место для истинно божеской милостыни… За монастырским селом, верстах в трех, – починок. Там мужика громом убило, а медведь лошадь задрал. Семеро сирот, мал мала, вдова топиться бегала, да вытащили.
– О Господи! – воскликнул государь. – Одним людям Новый год – радость и ожидание новых радостей, а другим горе и горе.
– В молитвах и позабылось, что завтра первое сентября – Новый год! – удивился Ртищев.
– После молебна сразу и пойдем в починок, – сказал царь. – Сотворить завтра милостыню – многих угодников порадовать. Святых всех знаешь?
– На первое сентября, – начал вспоминать Ртищев святых, загибая пальцы. – Восемь получается.
– А забыл-таки одного! – воскликнул Алексей, радуясь тому, что молодой Ртищев – великий знаток церковных дел, и тому, что сам-то он, царь Алексей, знаток больший. – Забыл-таки…
– Какого же? – Ртищев быстро перебрал в памяти святых. – Может, не сказал, что первое сентября – начало индикту, еже есть новому делу.
– Запамятовал Марфу, матерь Симеона Столпника, – подсказал Алексей. – Давай поспим, Федя. Завтра, чует сердце, Господь пошлет нам трудный, но благостный день.
В обыкновенных монашеских рясах, с посохами, с котомками, в лаптях, юркнули за монастырские ворота, степенно дошагали до леса, а по лесу бегом, хохоча, упиваясь игрой в переодевание, волей, молодостью. Они наперебой передразнивали монастырского воротника, который благословил их в дорогу.
– «Чьи?» – спрашивает! – хохотал Алексей.
– А я ему: «Иноки Кожеозерского монастыря!» – покатывался Ртищев.
– А почему Кожеозерского?
– Сказалось.
– Ох-ха-ха-ха! – заливаясь, Алексей прыгнул в зеленый мох, повернулся на спину, поглядел, как сосны покачивают головами высоко-высоко над землей, и перестал смеяться.
Они пошли тропинкой, плутавшей в папоротниках, и вскоре услышали многоголосый недобрый шум.
– Не погоня ли? – остановился Алексей.
– Нет, – сказал Ртищев, – это в монастырском селе.
Они ускорили шаги, но двигались молча, ступали мимо сучков. Ртищев, шедший впереди, поднял руку и остановился. Алексей глядел из-за его плеча. Монастырское село гуляло, выставив столы на улицу.
– Новый год справляют, – громко, не таясь, сказал Ртищев. – Обойдем его стороной?
Алексей сжал ему рукой плечо:
– Погоди!
Посреди деревни из обычных снопов был сложен и связан огромный сноп, с избу. Из этого снопа посыпались вдруг людишки с харями, у кого лошадиная, а у кого и с рогами. Засвистели людишки в дудки, ударили в бубны. Медведь выскочил на задних лапах. Подбежал к столу, лапу тянет. Мужики смеются, а скоморох из кружки вино посасывает и медведя поддразнивает. Тут медведь схватил бабу скоморошью, задрал ей подол до головы и бегает по кругу. Потом уронил бабу и опять к столу. Мужики на баб своих покосились, поднесли медведю не то что кружку – бадью. Медведь прильнул, осушил. Напялил бадью на башку, сел и башкой крутит, довольный-предовольный. Пустились скоморохи скакать, зады голые выставлять и всякое безобразие творить. Из грудей женских, фальшивых, молоко струей пускали, девок своих через голову кидали.
Смотрел Алексей на гулянье не шелохнувшись, и еще бы смотрел, да Федя Ртищев потянул его за собой и увел.
Шел Алексей за Федей Ртищевым да вдруг схватил его, повернул к себе и стал кричать ему в лицо, трясти и слюной брызгать:
– Да где же молитвами дойти до Господа, когда в монастырском селе стыда не понимают? Перебить всех! Всех перебить – одно спасенье!
Накричался и опять пошел следом, задумчивый, безвольный.
– Вот и починок, – сказал Ртищев.
5Починок был в три избы. Федя указал на крайнюю, ближнюю к ним.
Изба как изба. Зашли. Черно, блестит на потолке и стенах сажа. Детишки голые по полу ползают, а какие побольше – за столом. Корчага посреди стола с пареной репой. Едят едоки репу, водой запивают, а на хлеб только глядят. Четверть краюхи посреди стола лежит – на закуску.
Карапуз к Алексею подполз, за ногу схватился, встал да шлеп на попу, звонко. И глядит. Дети не засмеялись, есть перестали. Женщина из-за печи выглянула:
– Чего вам, странники? Нет у нас ничего. Одна репа, садитесь, коли голоднее нас.
Ртищева передернуло, а Алексей подошел к лавке, помолился на иконку, сел, взял репу. Пожевал. Ртищеву деваться некуда, тоже за репу принялся. Ребятишки от стола откачнулись, уступили еду святым странникам, но глядят исподлобья, глазенки голодные. Карапуз вдруг припустился к столу, забрался на лавку, голым задом проерзал до корчаги, схватил репку – и назад.
– Спасибо за угощение! – Алексей встал, опять помолился.
Развязал котомку, и Федя свою развязал. Положили они на стол хлеба, сала, бочоночек меду и пошли вон под звучное урчание пустых детских животов.
А в монастыре царь спохватился вдруг: не та милостыня.
– Возьми денег, – сказал Ртищеву, – пошли вдове на лошадь и на две коровы. Да проверь, сполна ли донесли деньги.
6На вечерне, во время чтения Евангелия, как бы дохнуло ветром, свечи затрещали, огоньки качнулись и пришли в трепет. Алексей Михайлович, сидевший на своем царском месте, удивился и оглянулся.
Подметая пол свободной черной рясой, к алтарю стремительно шел высокий, чернобородый, с черным огнем в глазах, незнакомый Алексею игумен. В сторону царя даже не покосился. Упал перед алтарем на колени, задрожал огромным телом, удерживая рыдания, и стал бить истовые поклоны.
От стремительных движений с монашеской одежды летела дорожная пыль. Свечи золотили пыль, и было Алексею удивительно.
– Это игумен Кожеозерского монастыря Никон! – шепнул царю стоявший возле его места Стефан Вонифатьевич. – Великий молитвенник, не знающий пощады ни к себе, ни к братии. Очень строг!
После службы царь пошел прикладываться к иконам, и тут, раздвинув вельмож, светских и духовных, к нему подошел стремительный игумен. Встал перед государем на колени.
– Царь и великий князь, заступник нам перед Всевышним! Не ради своей нужды прошел я долгий путь, чтобы пасть к твоим ногам. Заступись, великий государь, за несчастную вдову Пелагею. Некий вельможа велел перепахать ее поле и оставил без хлеба насущного. Ныне тот вельможа осадил дом Пелагеи, домогаясь взять силой в наложницы ее красавицу дочь. Восстань, великий государь, против российских басурманов! Молю тебя слезно!
– Поднимись! – попросил Алексей.
Никон упрямо замотал головой:
– Обещай, государь, заступиться за вдову!
– Федя, – обратился Алексей к Ртищеву, – немедля пошли стрельцов, куда укажет игумен Никон, заступник за вдов и сирот. А ты, игумен, приходи ко мне на Верх. И теперь, и в Москве.
Никон вскочил на ноги, и сразу люди вокруг помельчали. Поклонился. Иерархи, стоявшие за спиной царя, зашептались осудительно, а Никон, не слыша ничего, отошел к иконе своего покровителя – святого Никона – и опять молился и бил несчетные поклоны.
7Молодой Ртищев, помня наказ царя послать в починок царскую милостыню, обратился к игумену Троице-Сергиева монастыря, чтоб тот указал человека скромного и честного.
– Возьмите для царского дела служку моего Втора, – посоветовал игумен. – Втор кротостью подобен овену. Он – не чернец, дальний мне родственник, сирота. Грамоте обучен. Я его взял бумаги мои разбирать.
И вправду паренек оказался тихим, от каждого обращенного к нему слова заливался краской. Глаза опущены. Ресницы девичьи. Да и лицом как дева. Кожа тонкая, нежная, губы румяные, волосы шелковые, русые.
Дал Ртищев Втору деньги, велел купить лошадь добрую, двух дойных коров и отвести в починок.
Дня через два у Ртищева выдался свободный час – государю показывали сокровищницу, – поскакал Ртищев в починок, другой наказ царя исполнить.
Вдова его узнала, к ручке кинулась. За овечек благодарила. И впрямь – в загоне стояли три овцы, Ртищев подарил вдове алтын, на коня – и в лавру.
Игумен узнал про деяние родственничка, побелел. Сам отогнал вдове из монастырского скота двух лошадей и трех коров. Тихого Втора на скотном дворе высекли, поставили на дорогу и дали пинка.
Ртищев игумену обещал царю о мерзком деле не рассказывать и не рассказал. Царь от печалей своих отходить помаленьку начал, чего зря тревожить?
Государь забавлялся пением слепцов, которых привел в лавру поводырь Саввушка.
– Какая сладость неизреченная! – воскликнул государь. – Ах, завести бы во всех церквах русских такое дивное пение!
– Заведем, великий государь! – обещал протопоп Стефан Вонифатьевич.
– Неужто по всей земле нашей так ангельски запоют? Не верится.
– Государь, – молодой Ртищев знал, когда вступить в разговор, – прости меня великодушно, но, видя радость твою и сам оттого пребывая в радости, послал я в Малороссию от себя за певцами и за учителями. Господь даст, будет у нас церковь Христова краше прежнего.
Стефан Вонифатьевич отправил слепцов в Москву, в свою церковь, государь собирался в обратный путь, да и нашлось у него новое приятное и полезное дело: вел беседы с игуменом Кожеозерского монастыря, подвижником Никоном.
Никону было сорок лет, самое время или крест на себе поставить, или, коль жажда жжет, схватить бычка, имя которому – Власть, за ноги и влачиться, покуда вытянет или растопчет.
– Государь, – говорил Никон, запустив пятерню в густую, росшую сосульками бороду, – ты и без нас ведаешь: людишки твои, забыв Божий страх, предаются мерзостным увеселениям, монахи ищут роскоши, попы не знают грамоты и несут с алтарей такую дичь, что волосы встают дыбом. Спасать нужно мир от соблазнов! Спаси его, государь!
– Но что же я могу? – разводил беспомощно руками напуганный Алексей.
– Государь! Церковь Христова, вооружась именем Господа, одолела идолов римских и славянских. Привести дом в порядок – не заново строить, одним веником справимся.
– Ты прошлый раз говорил, мало святых у нас, своих, русских.
– Мало, государь! Мало!.. А почему бы, наприклад, мощи московского митрополита Филиппа, погибшего от руки адова исчадия Малюты Скуратова, не возвеличить? Государь, я бы сам за теми мощами пешком пошел и на себе принес. Мощи Филиппа Московского ныне на Соловках. Много исцелений и чудес от них молящимся.
– За какую провинность Малюта Скуратов убил святого отца? – Алексей спросил, а глазами в пол: ему стыдно за великого царя. Страшная память в народе о кровавом неистовстве Ивана Грозного, но отец царь Михаил держался за тонкую ниточку родства и сыну завещал напоминать при случае о великом родиче.
Иван Грозный первым браком был женат на дочери окольничего Романа Юрьевича Захарьина, Анастасии. За тринадцать лет жизни с нею у Ивана родилось шестеро детей; царевны Анна, Мария, Евдокия умерли во младенчестве, нелепо утонул по дороге из Кириллова монастыря шестимесячный первенец Дмитрий. Царевич Иван смертельно ранен отцом. Выжил последний ребенок, хилый Федор. Царь Михаил был сыном Федора Никитовича Романова, племянника Анастасии.
– О государь! – воскликнул Никон, готовясь отвечать на трудный вопрос. – Потомкам ли судить пращуров? Но грехи пращуров отмаливать потомкам. Великий твой прадед Иван Четвертый призвал Филиппа из Соловецкого монастыря, где Филипп устроил каменные соборы, кельи, соединил каналами озера, построил гавань и ладьи. Филипп, придя в Москву, был истинным пастырем овец христовых. Но он не пожелал благословить опричнину. Когда царь явился в Успенский собор с опричниками, митрополит не заметил царя. Кто-то из опричников закричал на него: «Владыко! Государь перед тобой. Благослови его!» На это митрополит Филипп ответил: «Государь, кому подражаешь, облекшись в такую одежду?» А царь ходил в те дни в монашеской рясе. «Ни в одеждах, ни в делах не видно царя! – воскликнул Филипп. – У татар и язычников есть закон и правда, а в России нет правды… Мы здесь приносим бескровную жертву, а за алтарем льется невинная кровь христианская». Так сказал митрополит царю. «Теперь вы у меня взвоете!» – затопал в ярости ногами царь Иван и низверг Филиппа с его престола. Самого не убил, отправил в Тверь, в монастырь, но убил десятерых Колычевых и поднес в подарок Филиппу голову любимого племянника.
Никон замолчал, перекрестился, зашептал молитвы.
Было поздно. За окошком, как больной зуб, ныл ветер. Хорошая погода кончилась утром. Дождь ворочается за стенами, словно живой, шуршит, шипит. Бьются друг о друга голые сучья яблонь. Стучат, бедные, как нищенки, просятся от непогоды в тепло.
Алексей оправил пальцами свечу. О больших делах он любил говорить при одной свече.
– Я знаю, – сказал он, – прадед мой грешен, я молюсь за спасение души его.
– Нужно восстановить справедливость! – Глаза у Никона засверкали. – Нужно вернуть митрополита Филиппа на его законный престол. Нужно его мощи перевезти в Москву.