– Я ее часто слышу. Только она все время разная. Похожая, но разная… И как будто играет… я забыл как называется… дудочка, и еще с кнопками сверху… Флейта!
– Понятно. А ты не пробовал записать мелодию? Или наиграть ее?
– Да, я иногда потом ее играю…
– А учительнице в музыкальной школе показывал?
– Нет. Я же давно не ходил в музыкальную школу. Меня водить некому.
Конечно. Как же я забыла! Лиля мне рассказывала, что ее мама вышла замуж и не может пока сказать мужу, что у нее есть внук. Вероятно, любовь к противоположному полу передалась Лиле по наследству, и она ничего не может с этим поделать, точно так же как кто-то не может никак наесться – ест, ест, толстеет, сидит на диете, потом опять ест и ест – любит есть, и все тут. Любит вкус еды, запах, процесс поглощения. Когда еда во рту, когда она в тебе – так хорошо, так приятно, задействованы все клетки мозга, отвечающие за удовольствие и счастье. А если в тебе ее временно нет, ты думаешь только о ней, какая она будет, эта еда…
– Когда у тебя урок, ты не помнишь?
– Во вторник, кажется… Нет, я не знаю. У меня записано! – Гриша остановился и, совершенно по-детски поставив рюкзак прямо в лужу, стал что-то искать в нем. – А тетрадок из музыкальной школы нет…
– Ладно. Мы позвоним в школу и спросим, когда у тебя урок. Договорились? И я отведу тебя.
– Хорошо, – обрадовался Гриша. – А заберет мама?
– Конечно, малыш. – Я отвернулась. – Заберет тебя мама. Обязательно.
В тот момент я даже не могла себе представить, что еще ждало меня впереди.
У меня дома Гриша, раздевшись, постоял в комнате, оглядываясь, и вдруг куда-то направился. Я спешила приготовить обед, поэтому не стала помогать ему осваиваться. К тому же новое пространство для ребенка, если оно не враждебное, – всегда приключение. Через несколько минут я услышала простую мелодию. Вот оно что! Гриша как-то разглядел, что в маленькой комнате стоят пианино… Я вышла из кухни, тоже огляделась, сдвинула кресло и столик ближе друг к другу и сказала Грише:
– Хорошо, что ты пришел. Поможешь мне одно пианино выдвинуть в комнату. То есть, в большую комнату. Давай выдвинем то, что ближе к двери стоит…
Обед мой Гриша есть почти не стал. Посидел, задумчиво вертя ложку в супчике, молча встал из-за стола, взял кусок хлеба и с ним вернулся к инструменту. Я не стала его останавливать – ребенок не ест, значит, не голоден.
Мне надо было бежать на вызовы, в сумке у меня лежало не меньше двадцати карточек. С некоторых пор наш главврач вернул традиции еще советских времен – все карточки хранятся в регистратуре, и врач на вызове обязан все вписать в карточку. Для наших пенсионерок это оказалось почти невыполнимым заданием – карточки некоторых ребятишек весят по триста-четыреста граммов. И надо топать и топать – по лужам, по лестницам, таща с собой всю эту тяжесть. Я-то, конечно, смирилась с новым указом, мне так даже удобнее, не приходится с нуля начинать каждый осмотр.
Я уже надела сапоги, когда раздался звонок. Определившийся номер мне показался незнакомым, голос поначалу – тоже.
– Ну, слава богу, – сказал кто-то, и я не сразу поняла, что звонит тот мужчина, с которым я нарушила свой вынужденный обет целомудрия сегодня ночью. – Я думал, ты не поднимаешь трубку.
– Нет, я только пришла с работы и ухожу на вызовы.
– Ясно. Зачем ты так исчезла утром? Тебе было плохо со мной?
Да, мне было плохо, когда я увидела аккуратно пришитые пуговички на твоей рубашке и детские наклейки, могла бы сказать я. И не сказала. Зачем пускаться в такие разговоры? Что бы он смог мне ответить? «А! Не обращай внимание!» или: «Я с женой не живу, просто вместе покупаем продукты, вместе их едим и обсуждаем за едой дочкины тройки»? Зачем ставить в идиотское положение его и себя? И решив так, я ответила:
– Я боялась опоздать на работу.
– Ясно…
Почему-то мне было совсем его не жалко. Даже просто по-человечески. Даже если он подумал, что потерпел какое-то мужское фиаско.
– Я еще позвоню тебе? – спросил Олег.
Не надо – могла бы сказать я. Я вполне умею говорить «нет». Но мне не хотелось так уж до конца, из-за собственной слабости и глупости, терять друга юности.
– Конечно, Олежек, позвони, – согласилась я и сама услышала, как неискренне это прозвучало.
– Ясно… – опять сказал он. – Ну, ладно. Олежек так Олежек. Но я позвоню.
Я побыстрее нажала «отбой». Чем-то ему не понравилась такая конфигурация своего имени, хотя я ровным счетом ничего не имела в виду. Но я вот тоже терпеть не могу, когда меня называют Шурой или, что еще хуже – Шуриком. Одна моя подружка, Ксения, сколько ей ни говори, сбивается на «Шурика» в моменты особой откровенности. Может, я кажусь ей в эти моменты теплым, близким, все понимающим другом Шуриком, надежным и мудрым, таким, каких в природе просто не бывает?
Перед уходом я взглянула на Гришу, увлеченно подбирающего что-то на пианино. Мне пришла в голову отличная мысль. Я быстро сняла сапоги, прошла в маленькую комнату, взяла кучу Ийкиных нот, там наверняка найдутся и чистые нотные тетрадки, и положила всю стопку перед своим маленьким гостем.
– Разбирайся, здесь много хорошей музыки. Ты ведь умеешь по нотам читать?
– Конечно! – обрадовался Гриша.
– И записать можешь ноты, если опять… услышишь что-то.
Он как-то странно взглянул на меня и опустил глаза.
– Ты что, Гришенька?
– Мама не разрешает об этом никому говорить. Я плохо сделал, что сказал вам…
– Да почему? Что ты? – Я присела перед ним на корточки, чтобы лучше видеть его глаза.
– Потому что мама говорит, что я… – он подумал, смешно наморщив лоб, – шизоид.
– Шизоид… – невольно повторила я за ним это слово. – Да что ты, Гриша!.. – И я замолчала. Потому что даже и не знала, что сказать дальше. Сказать, что мама его – дура? Или что она пошутила? А может быть, просто слова перепутала? Имела в виду, что он вундеркинд, а сказала – шизоид… Или надо было сказать – наплюй на то, что говорит мама? Ведь она объяснила ему, что означает это слово, судя по ужасному, убитому выражению лица мальчика. В растерянности я перебирала стопку нот, лежавших на пианино, и увидела старую Ийкину тетрадку по сольфеджио.
– Вот смотри, это моя дочка писала диктанты в музыкальной школе. А это, кажется, задание по композиции, она сама пыталась музыку придумывать, несколько фраз, и записывала нотками. Можешь попробовать сыграть…
Гриша недоверчиво посмотрел на меня.
– Хорошо…
Оставив Гришу за пианино, я как могла быстро вышла из дома. Уже в лифте я просмотрела адреса. Ну, как нарочно! Хоть бы два вызова в одном и том же доме или в соседних! Была бы машина, конечно, все было бы проще. А так… Автобусы в Строгино, как начали ходить тридцать пять лет назад по маршруту «Метро „Щукинская“ – кровати граждан вот этих пяти громадных домов, еще тех и вон тех», так и ходят. Внутри нашего района, состоящего из нескольких огромных замкнутых дворов – фантасмагорических потомков традиционных московских двориков, передвигаться можно или пешком, или на собственной машине.
Я остановила свой ворчащий внутренний голос и, взглянув на совершенно ослепительное небо, густо-синее, с чистейшими легкими облачками, стремительно мчащимися по небу, вдруг подумала: как хорошо, что в такой прекрасный день я могу пешочком пройтись по улице, и не раз, кстати. А вот каково же тем людям, кто работает в метро, или в полуподвальных помещениях с мертвенным белым светом и принудительным воздухообменом, или в книгохранилищах? Они даже не узнают, какой чудесный сегодня был день. А ведь утро было совершенно другое – когда я шла по дороге, не надеясь поймать машину на трассе.
Неужели это все один и тот же день? Как будто целая неделя прошла со вчерашнего вечера…
Я несколько раз пыталась звонить домой, но Гриша не поднимал трубку. То ли боялся, то ли так увлекся музыкой. Я заходила в очередной подъезд, когда у меня промчалась какая-то мысль, даже не мысль, а тень мысли. Что-то хорошее, связанное с этим мальчиком, которому в раннем детстве приходится узнавать, что такое – быть нелюбимым. Что это может означать для всей последующей жизни ребенка, многие родители просто не понимают. Так много говорится о папах, не дающих детям достаточно любви, но уж если малыш не получает в нормальном количестве витамина маминой любви, последствия могут быть непредсказуемыми и самыми ужасными. Но сейчас я как раз подумала, что… Я не успела ухватить свою мысль, меня отвлекла женщина, вместе с которой я вошла в подъезд, не позвонив по домофону в квартиру больного ребенка. Женщина подозрительно посмотрела на меня и спросила грубоватым, натруженным голосом:
– Куда?
– В двадцать девятую, – миролюбиво ответила я, понимая ее опасения – мало ли кто с милой улыбкой и потрепанной кошелкой может проникнуть в закрытый подъезд.
– В двадцать девятую!.. – повторила женщина недовольно и так громко, что я даже отступила от нее на шаг. – Смотри, я потом там на лестнице проверю! Если ты там…
Слушая, как она вслух предполагает, что я могу сделать на лестнице, я поспешила пешком подняться на шестой этаж – все лучше, чем она скажет мне это в лицо. Все равно я вряд ли сумею ловко и остроумно ответить. А уж ругаться точно сегодня не смогу. Я вдруг почувствовала, что ужасно устала. Между четвертым и пятым этажом я приостановилась, чтобы отдышаться, и услышала все тот же грубый голос. Надо было сразу рявкнуть на нее в ответ, тогда она давно была бы уже дома. А так женщина все кричала и кричала мне вслед и никак не могла успокоиться.
Таким голосом кричала одна преподавательница у Ийки на танцах – года два я пыталась водить ее на хореографию. Но, несмотря на прекрасную природную растяжку и музыкальность, Ийка совершенно равнодушно относилась к занятиям. Однажды я пришла чуть пораньше и услышала, как ее преподавательница, энергичная женщина лет сорока пяти, вдруг взвыла за дверью: «Стоять! Всем стоять по стойке смирно! Рты свои закрыть! Навсегда-а-а!» Если бы голос был не такой страшный, не напоминал бы рев раненого бегемота, это звучало бы даже смешно.
Ийка вышла тогда с занятия бледная, напряженная, прижалась ко мне, и я решила больше не водить ее на танцы, где под прелестную музыку Шопена просят навеки закрывать рты и вытягиваться по стройке «смирно». Через пару лет мы встретили эту преподавательницу, она узнала Иечку, посетовала, что та перестала ходить на танцы, и рассказала, что сама нашла теперь хорошую работу в закрытом фитнес-центре. Глядя на улыбающуюся, спокойную женщину, мне трудно было поверить, что именно из-за нее Ийка перестала ходить на танцы, которые ей поначалу так нравились.
Есть родители, которые считают, что детишкам полезно с малых лет привыкать к жестокости жизни и даже хорошо, если встречаются такие преподаватели. Ребенок, который научился спокойно пережидать крики и ругань учителей, не погибнет, как нежный оранжерейный цветочек, от первого дуновения промозглого ветерка. Мне же почему-то кажется, что дети, вынужденные терпеть жестокость и грубость родителей или преподавателей, становятся похожими на хитрых, злых зверьков, действительно умеющих пережидать страшные минуты, закрыв глаза, напрягая все свое маленькое закаленное тельце и ненавидя, истово ненавидя и воспитателя, и весь мир – враждебный, лживый, несправедливый.
Обход занял у меня часа три, сегодня я старалась не пускаться в подробные разговоры с мамами и бабушками. Как только разговор плавно переходил на дурные привычки мужа или на подорожание электричества, я показывала сумку с карточками и помахав на прощание своему очередному сопливому пациенту, быстро уходила дальше.
Я звонила и звонила Грише, и, слава богу, один раз он все-таки снял трубку. Задумчиво и тихо ответил мне почти на все вопросы, и я несколько успокоилась.
Было уже около семи часов вечера, когда у меня остался один только вызов. Вернее, даже не вызов, а адрес. Ведь меня никто к Владику не вызывал. Я взглянула на себя в стекло киоска с газетами… Так. А что, собственно, гонит меня туда? Только ли бедный маленький мальчик, еще один бедный мальчик… Мальчик и правда тронул мою душу. А зачем я тогда посмотрела, как выгляжу? Я иногда по несколько дней причесываюсь и мажусь кремом не глядя в зеркало, не подкрашиваюсь вовсе и совершенно не интересуюсь, как при этом выгляжу… Благо светлые, слегка вьющиеся от природы волосы, доставшиеся мне от мамы, всегда создают впечатление некой, очень приблизительной прически. Изящная блондинка, милая и невредная, – просто мечта любого мужчины. Идет сейчас эта мечта одна, в невероятно потрепанной шубейке, похожей на двенадцатилетнего эрдельтерьера, и сама себе не очень нравится.
Вот, наверно, в чем моя беда и ошибка: я никогда себе не нравилась. Когда мне говорили: «Ты такая тоненькая!», я слышала: «Ты такая худосочная…» Когда делали комплимент моим серым глазам, я присматривалась к ним и обнаруживала, какие же они невыразительные и неяркие… Я всегда хотела быть выше, крупнее, иметь тело, говорить так, чтобы меня было слышно. Я хотела быть какой-то другой, не такой, как родилась. Почему? Мне не хватало родительской любви в детстве?
Мама очень любила папу, всегда, сколько я помню себя и их. Родители были сами по себе, любящие друг друга, нежные, дружные, как ниточка за иголочкой, а я – сама по себе. Они отправляли меня в лагерь, а сами ехали отдыхать в санаторий. Они оставляли меня дома, а сами шли в консерваторию. Они укладывали меня спать пораньше, как положено, чтобы я могла выспаться перед школой, а сами долго сидели и увлеченно о чем-то говорили за стеной. Я слов не разбирала, только лежала и слушала веселый, невероятно интересный и непонятный, словно на иностранном языке, разговор.
Нет, у меня нет обид на родителей. Они давно состарились. Я родилась поздно, мои мама с папой всегда оказывались старше родителей моих подружек. Я люблю их, навещаю, мне казалось, что я и Ийке сумела привить уважение к ним – любовь не привьешь.
Размышляя, я, наверно, не сразу услышала, как какая-то женщина говорит мне:
– Александра Витальевна! Да что ж такое!..
Она обогнала меня и остановилась передо мной, так, как тормозят машину, раскинув обе руки в стороны.
– Зову, зову вас… Не узнаете? Медсестрой я у вас работала… Вера Васильна… Вспомнили?
Да, точно. Нин Иванна бастовала, когда нам полгода не платили зарплату. Это было лет десять назад. Менялись министры здравоохранения, каждый что-то пытался реформировать, то давали, то отбирали, меняли порядки, структуры, имеющие мало отношения к реальной жизни. И месяцев шесть до нас почему-то не доходила зарплата. Мне помогали родители, но я даже подумывала – не устроиться ли хотя бы нянечкой в платный садик, где зарплата стабильная…
Нин Иванна сидела на даче, и, наверно, правильно делала. Лето стояло жаркое, и бесплатно ходить на работу смысла не было. Вот тогда и появилась Вера Васильевна. Образования у нее было маловато – фельдшерица со стажем работы в военной части под Алма-Атой. Но она согласна была ждать зарплату и помогать мне, чем могла. Правда, когда в ноябре заплатили зарплату за полгода и стали платить каждый месяц, Веру Васильевну наш главврач перевел в кастелянши, а потом вообще уволил – у нее не оказалось никакой прописки на тот момент.
– Здравствуйте, Вера Васильевна, я помню вас, конечно. Как вы поживаете?
– Да как! – улыбнулась та и махнула рукой. – Никак. Нормально. Замуж вот вышла.
– Поздравляю… – я с некоторым сомнением посмотрела на свою бывшую медсестру. Хотя на самом деле ей и лет-то не так уж много, сорок пять – сорок семь, наверно.
– Особо не с чем, – вздохнула она. – Уже развелась. Пил новобрачный мой так, что штукатурку по ночам ходил слизывать в подъезде. Да, да! Ты не смейся. Так все горело внутри – мелом заедал. Ну, а вообще ничего. Я что тебя догнала, вас то есть… Я нетрадиционной медициной сейчас занимаюсь. У меня же все – и мать, и бабка – травы варили, шептали там, ну, понимаешь… Я тоже умею. Только раньше-то все смеялись над этим, а сейчас – сама знаешь. Вот и я тоже – устроилась в центр один… – Она протянула мне листочек. – Может, так и неудобно говорить… Но если кто у тебя будет… сложный случай какой-нибудь… Из деток или взрослый кто… Можешь к нам направить… Консультация бесплатно.
– Ага, – вздохнула я. – А на консультации скажут: у вас неоперабельная опухоль, последствия от трех инсультов и скорая смерть. Но если пошептать чуток, но все само рассосется, особенно последняя…
Вера Васильевна растерянно взглянула на меня. А мне стало неудобно. Что это я, в самом деле? Устала, наверно. Или волнуюсь, ведь я сейчас встречусь с папой Владика, который чем-то так меня задел… Неожиданно задержавшимся на мне взглядом, чем-то еще? Откровенным барством? Или, наоборот, искренностью и беспомощностью? Мне он в целом не понравился, я уже это честно сама себе сказала. Но что-то же мне в нем понравилось? Или в самой себе, когда я с ним общалась… И теперь что-то гонит и гонит к нему снова – проверить, не возьмет ли он снова меня за ногу, что ли? Понимая, что идти туда не обязательно, я все же иду. И сама на себя при этом сержусь. Но при чем тут бедная женщина, которая выживает, как может? Я побыстрее взяла у нее рекламный листочек.
– Конечно, Верочка Васильна. Если кто заинтересуется, я передам.
Она кивнула. И как-то очень внимательно посмотрела на меня. Так внимательно, что я даже опустила глаза.
– Ей не очень хорошо сейчас, – негромко проговорила Вера Васильевна.
– Кому? – удивилась я.
– Твоей дочке.
Я подумала, что ослышалась.
– Дочке?
Моя бывшая медсестра кивнула.
– А… откуда вы знаете про Ийку?
Она пожала плечами:
– А я и не знаю. Так, увидела что-то… сама не знаю что…
Ох, как же я не люблю того, чего никак не могу объяснить с медицинской точки зрения! В тот момент первое, о чем я подумала, – как тесен мир. Наверняка просто каким-то образом Вера Васильевна узнала, что Ийка ушла из дома. И хочет поговорить на эту тему.
На мое счастье, из-за поворота появился автобус, и Вера Васильевна радостно воскликнула:
– Шестьсот пятьдесят четвертый! Побегу, Сашуня! Звони, если что!
Только разве «что» – недобро подумала я и побыстрее ушла. Ужасно не люблю, когда кто-то вмешивается в мою жизнь без спросу. Наверно, это тоже родом из детства. Родители мои жили замкнуто, и я привыкла, что подруги, если они и есть, существуют на расстоянии, причем очень приличном. С ними можно пойти в парк, погулять во дворе, но главное – не пускать их на некую запретную территорию – территорию семьи. Все, что происходит дома, касается только домашних. А если дома у тебя никого нет, то, значит, никого твоя жизнь и не касается.
Живущие по своим собственным законам мысли вдруг по неведомым для меня дорожкам сомкнулись, переплелись и вытолкнули такую странную мысль, что я даже сбавила шаг. Вот так же, как я шла, погруженная в свои размышления, не слыша Веру Васильевну, когда та пыталась окликнуть меня, так и Гриша не слышит меня. И ничего со слухом у него не происходит. И вовсе он не глохнет. Мальчик – не глохнет! Поэтому обследование, куда Лиля после полугодовых уговоров возила его, ничего не показало. И не надо больше его возить ни в Филатовскую, ни куда-то еще. У него совершенно нормальный слух, но не очень обычная способность погружаться в интересующее его занятие настолько, что он практически перестает слышать то, что происходит вокруг. Я ведь об этом уже думала, вернее, было какое-то смутное, неопределенное ощущение, а теперь, благодаря встрече с Верой Васильевной, оно сформулировалось в четкую идею.
Я отогнала другую мысль – о том, что неспроста я встретила ее и что это все странная мистика. Никакой мистики для выпускника медицинского вуза, честно сдавшего все практикумы по анатомичке, нет и не может быть. В человеке все предельно ясно. Конечно, кроме одного – того, чего нет ни на одной анатомической карте: где живет душа, как она выглядит, из чего состоит, чем ее можно определить и почувствовать – разве что другой такой же душой.
Незамысловатые эзотерические размышления мои пришлось прервать – я подошла к подъезду дома Владика. Попытки быть с собой откровенной иногда заводят в тупик. Видимо, в природе человека себя обманывать. Например, полжизни не думать о смерти вообще. Или не думать об опасности – невероятное количество вещей угрожает жизни каждую секунду, по крайней мере, городскому человеку, особенно в мегаполисе. И эта мысль блокируется в мозгу нормального человека тонкой и хитроумной системой самосохранения. Как страшно, как опасно жить в большом городе: куча транспорта, много недобросовестных или неумелых водителей, яды, выделяемые в воздух выхлопными трубами, прорытые глубоко под землей тоннели с мчащимися поездами, искусственно вентилируемые и освещаемые… Но я, горожанин, всего этого не боюсь. Если я буду думать о постоянной опасности, подстерегающей меня здесь и там, меня просто раздавит этот страх. И я умру раньше, чем попаду под машину, задохнусь от высокой концентрации диоксида азота или отравлюсь сырой хлорированной водой.
И каждый день я себя обманываю для своего же душевного равновесия. Вот ведь сейчас я несколько раз пыталась честно спросить себя: а что же я иду, что же иду, не позвонив? Только ли мысль о малыше не дает мне покоя или что-то еще? И каждый раз мысли неуловимо разбегались, уводили меня в сторону от вполне очевидного ответа. Хотя правдой было и то, что меня волновало, что будет с этим мальчиком, если мама его не вернется. И что будет, если она вернется…
Я достала телефон и вдруг вспомнила: я сегодня еще не звонила Ийке, даже не пыталась. Ничего себе мамаша – сама-то… Жалею чужих детей, ночую непонятно где…
Я быстро набрала Ийкин номер. А пока набирала, то поняла – нет, как же, звонила, после приема. А она не брала трубку. Просто бесконечный день, начавшийся засветло у Олега на даче, все тянется и тянется.
Ийка ответила сразу же, как будто ждала звонка – видимо, держала телефон в руке. Правда, ответила как-то разочарованно – будто ждала услышать кого-то другого. Или у нее все так действительно неважно?
– Иечка, малыш, как ты?
– Я – нормально, мам, – своей обычной фразой ответила мне дочка, фразой, не означающей ровным счетом ничего.
– Тебе по-прежнему нравится у папы?
– Да, конечно. Здесь все очень красиво.
– Ия, я не об этом тебя спрашиваю. Тебе там хорошо?
– Да, хорошо.
У меня было ощущение, что я соскальзываю с невысокой, но очень гладкой и скользкой горочки. Шажок – и назад, еще шажок – и оступилась, чуть не упала…
Я никак не могла ухватить Ийку, проникнуть в ее маленький, несчастный домик, куда она залезла, повесила нехитрый замочек и сидит там одна, страдает.
– Мне нужна твоя помощь, Ия, – решила я зайти с другой стороны, вдруг она хотя бы заинтересуется.
– Я не могу сейчас никому помогать, мама. Ты не понимаешь? Мне и так…
– Что?
– У меня нет времени. Извини. Очень дорогой разговор.
– Для тебя бесплатный, Ия, – вздохнула я.
– Для тебя дорогой, мам, – четко ответила мне Ийка. – У тебя же всегда нет денег. По сто рублей на телефон кладешь.
От каждого ее слова мне становилось физически больно, как если бы кто-то пинал меня носком ботинка то в колено, то в спину, то в плечо… Никогда раньше она так со мной не говорила, никогда. Но значит, она об этом просто молчала. Думала и молчала. Смотрела на меня прекрасными прозрачными глазами и ненавидела. За нашу бедность, за мою несостоятельность. Какая разница, сколько детишек я вылечила за год от соплей и вирусных инфекций? Если я свою собственную дочку упустила, довела до того, что она ушла из дома! Да куда – к мачехе! Жить в богатом красивом доме и зарабатывать там свою сиротскую копеечку…
Странно, как все странно. Понятно, что воспитать человека сложнее, чем, скажем, испечь булочку – положил тесто в духовку и точно знаешь, что через двадцать пять минут испечется булка. А с человеком… Вкладываешь одно, а получается другое, совсем другое.
– Иечка. Тебе нужно завтра идти в школу, ты помнишь? Что вы там решили со школой? Ты будешь ездить в свою?
– Можно я тебе не буду говорить, мам?
– То есть как?
– Мы еще не решили. Марина говорит, что мне вообще учиться не надо. Некоторые модели даже восемь классов не закончили. А зарабатывают по пять тысяч евро за показ.
От ее глупого, детского, безапелляционного тона, от невероятной чепухи, которую она уверенно произносила, повторяла за неведомой мне и, похоже, не очень честной Мариной, у меня застучало в висках.
– Ийка… Это… это неправда! Послушай меня! Нельзя бросать школу, понимаешь? Какие модели? С чего вдруг ты – и модели? Ты хочешь стать моделью?
– Конечно. А кто ж не хочет?
Я представила, как моя тоненькая, невысокая Ийка пожимает своими худенькими плечиками и сдувает со лба светлую челку. Модель…
– Ия…
Так, нет. По телефону все это не скажешь. Надо сказать главное.