Молчание.
МАРАТОВ. Конечно, не мог. И потому, не скрою, искал фотографию. Она мне по ночам снилась!
ЮРОВСКИЙ. Но не нашел. Ее нет.
МАРАТОВ. Совершеннейшая правда. И мне оставалось только понять: почему ее нет. И тут помог ты сам. Записка твоя и выступления о расстреле!
Молчание.
Ты пишешь. «Когда раздели трупы, увидели – все дочери имели на шее ладанки с изображением Распутина и его молитвой». А Алексей – мог ли он не иметь такую ладанку? Ведь Распутин приходил во дворец ради него. Он его лечил! Где его ладанка?
ЮРОВСКИЙ. И что?! Я просто забыл написать.
МАРАТОВ. Ты пишешь: «Когда раздели девиц, на трех дочерях оказались особые корсеты с вшитыми бриллиантами». На трех? А четвертая дочь – что ж не имела бриллиантов? Ведь вшили им драгоценности – на случай побега. Значит вшили каждой. Где четвертый корсет с бриллиантами? И, наконец, Алексей. В письме в Музей Революции ты справедливо описал «странную живучесть Наследника». Целую обойму израсходовали, а он все жил. Неумение чекиста Никулина владеть оружием мы с тобой исключили. Значит? Да, паренек тоже был защищен бриллиантами! Где они? Бриллианты с двух тел? Где?! Тут забыть тебе никак нельзя. Драгоценности – не ладанки! Они нужны мировой Революции!
ЮРОВСКИЙ. Ах ты, подлец, думаешь, я мог?!
МАРАТОВ. Никогда! Скорее бы умер, чем взял. Нет, нет… Корысть исключается. Ты предан Нашей горькой Революции. Но куда исчезли бриллианты с двух тел? Не можешь ответить? А ведь ответ прост – и только один. Ты попросту их не видел.
ЮРОВСКИЙ. Кого?
МАРАТОВ. Двух тел: мальчика и одной из дочерей. Когда у шахты выгрузили убитых, двух тел не оказалось. Вот почему ты не смог сфотографировать трупы Романовых, да? Хотя, конечно, же взял с собой камеру. Вот почему драгоценностей с двух тел не хватает. И оттого ты придумал написать «два тела сожгли». Дескать, вместе с бриллиантами.
Молчание
ЮРОВСКИЙ. Ты сумасшедший!
МАРАТОВ. Два тела исчезли! Но как? Отвечу: исчезнуть они могли только по дороге. Когда грузовик с расстрелянными ехал из Ипатьевского дома к шахте. Сначала я решил что это – ты!
ЮРОВСКИЙ. Я?!!
МАРАТОВ. Ну да! Римма дочь-раскрасавица рассказывала мне, как в молодости ты написал письмо Толстому. Спрашивал совета можно ли тебе жениться. Дескать, безумно любите друг друга, но муж у нее в тюрьме, и совесть мучает тебя. Совесть не позволяет. И когда я всю историю представить пытался, я про письмо твое вспомнил… Итак! Уложили вы расстрелянных в грузовик, чтоб царской кровью кузов не залить, постелили солдатское сукно. И солдатским сукном трупы накрыли, да? Ермаков сел с шофером в кабину грузовика. Он ведь теперь становился главным – ответственным за захоронение. Его люди должны встретить вас в дороге, чтоб хоронить несчастную семью. А тебе пришлось ехать в кузове вместе с трупами. Стеречь. И когда ехали, ты и услышал стоны из под солдатского сукна… Недостреленные двое мальчик и девочка. И после всех зверств, луж крови и ужаса не смог дострелить, не смог остаться муравьем. Тот, мучившийся когда-то совестью, победил. Когда ехали через глухой, непроходимый лес, сбросил их с грузовика. И до сих пор этого простить себе не можешь!
ЮРОВСКИЙ. Ты сумасшедший!
МАРАТОВ. Но удалой чекист, матрос Медведев-Кудрин эту красивую историю разрушил.
ЮРОВСКИЙ. И с ним говорил?!
МАРАТОВ. А как же без него! Он ведь рядом с тобой стрелял в той комнатке. И до сих твердит – его выстрел убил царя. Оказалось, всю жизнь ты с ним сражался за право считаться цареубийцей. Вы, говорят, даже соревнования устраивали – два безумца. Кто раньше выстрелит! Он из браунинга или ты из кольта. И Медведев-Кудрин рассказал. В кабину, действительно сел комиссар Ермаков. А ты ехать в кузове с трупами отказался. Поехал, важный, в автомобиле. А в кузов к трупам приставил красногвардейца – стеречь. И вот этот красногвардеец, видать, услышал в пути стоны мальчика и девушки. Это было для него избавление – придут белые и он спаситель. И вскоре в кузове уже не было – ни красногвардейца, ни их… А ты, удалой автомобилист, когда положили Романовых у шахты, все понял.
ЮРОВСКИЙ. Я сжег двоих! Двоих сжег!
МАРАТОВ. Ну если настаиваешь, тогда у нас с тобой только два решения. Когда ты понял, что исчезли двое, помчался прочесывать лес. И нашел их… Уже мертвых и без бриллиантов – постарался красногвардеец. И пришлось тебе и вправду сжигать два трупа.
Но есть и второе решение! Не стал искать их! Пожалел! И тогда? Она жива?! И потому не приходит в моем бреду?! Отвечай! Отвечай!
МАРАТОВ вдруг замолкает, прислушивается. Потом бросается в темноту палаты, и прячется за шторой огромного окна.
Входит МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК с чемоданчиком.
МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК. Утро доброе …Очень доброе утро.
Напевая, вынимает шприц из чемоданчика.
ЮРОВСКИЙ. Не надо! Зови начальство! В палате – предатель!
МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК молча всаживает шприц. Юровский тотчас затихает.
Входит молоденькая СЕСТРА.
СЕСТРА. Готово, котик? (прижалась к молодому человеку).
МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК. Уймись! У меня еще три укола!
Гасит свет – светит только ночник. Уходят.
Тишина.
ЮРОВСКИЙ недвижно лежит в постели. Из-за оконной шторы появляется МАРАТОВ. Постоял у кровати.
МАРАТОВ (Юровскому). Прощай, товарищ.
Тихо смеется, глядя в темноту.
МАРАТОВ. Все по-прежнему, Ваши Величества. Всё, как раньше – она живет, но в воздухе, траве и листьях… (Останавливается.) Да-да, слышу звонки (лихорадочно) Звонки, звонки! Всю жизнь звонки!
«И тогда соблазнятся многие. И друг друга будут предавать и возненавидят друг друга. И многие лжепророки восстанут и прельстят многих. И по причине умножения беззакония во многих охладеет любовь. Но претерпевший до конца спасется».
Господи! Претерпевший до конца … спасется?!
Биографическая справка
Яков Михайлович Юровский умер в Кремлевской больнице в 1938 году в 20-ю годовщину расстрела Царской Семьи.
Федор Николаевич Лукоянов (Товарищ Маратов) из-за тяжелого нервного заболевания был вынужден оставить работу в ЧК.
Умер накануне 30-й годовщины расстрела Царской Семьи.
Все руководители Красного Урала, подписавшие решение о расстреле Царской Семьи, были расстреляны сами или погибли в сталинских лагерях.
Все исполнители расстрела умерли в своих постелях, как и просил о том Господа Последний царь.
Царство палача
Зимой 1996 года я приехал в Париж. И все представлял, как ровно сто лет назад были в Париже – Они…
Шел 1896 год. Это был первый визит русского царя во Францию – после того, злополучного, когда поляк Березовский выстрелил в его деда. Поляк мстил за поруганную Польшу. К счастью, Александр II тогда остался жив (его убьют потом – бомбой).
Теперь никто не стрелял. Толпы восторженных парижан заполнили улицы. В открытой коляске ехали: красавица императрица, Государь – милый молодой человек в военной форме – и очаровательная дочка.
Он записал в дневнике:
«25 сентября произошла закладка моста, названного именем папа. Отправились втроем в Версаль. По всему пути от Парижа до Версаля стояли толпы народу, у меня почти отсохла рука, прикладываясь. (Он отдавал честь, прикладываясь к козырьку фуражки. – Э.Р.) Прибыли туда в четыре с половиной и прокатились по красивейшему парку, осматривая фонтаны… Залы и комнаты интересны в историческом отношении».
Это «историческое отношение»… Оно уже тогда должно было Их поразить.
С площади Согласия (бывшей площади Революции) хорошо видны колонны церкви Маделен. Здесь, на кладбище у храма, когда-то были похоронены жертвы фейерверка. Он случился в знаменательные дни для той, французской королевской четы – во время бракосочетания Людовика XVI и Марии Антуанетты. И окончился страшными жертвами – сгорело много людей. Тогда в Париже говорили: это предзнаменование! Не к добру такое начало совместной жизни!
И у Них тоже произошло страшное и тоже в знаменательные дни. Случилось это незадолго до поездки в Париж, во время коронации… Они приехали на Ходынское поле – сверкало солнце, гремел оркестр. В павильоне – вся знать Европы. Но Они знали – все утро отсюда вывозили трупы: во время раздачи бесплатных подарков в ужасающей давке погибли почти две тысячи несчастных…
И тот же страшный шепот: не к добру это! С кровавой приметы начинается царствование!
«Интересны в историческом отношении»… Только потом царь узнает, как связан был с Ними Париж в этом самом «историческом отношении». Какой пророческой оказалась безликая фраза! Все, что узнали Они тогда в Версале, повторится в Их жизни.
Был мягкий, безвольный Людовик – и Николая будут называть мягким и безвольным.
И две Елизаветы – сестра Аликс, набожная основательница Марфо-Мариинской обители. И другая, столь же набожная, с той же неземной улыбкой – сестра Людовика XVI.
Мария Антуанетта была властной и надменной красавицей. И его жена – властная и надменная красавица. И та же ненависть народа к королеве – Марию Антуанетту называли «австриячкой» и обвиняли в измене и разврате. И его жену будут называть «немкой» и обвинять в прелюбодеянии с мужиком. И ненавидеть! Так же ненавидеть!
И как те в любимом Версале, Они в любимом Царском Селе увидят те же страшные, яростные толпы восставших и станут их пленниками.
На кладбище у церкви Маделен Революция похоронит обезглавленных короля и королеву. Они будут лежать в безымянной могиле, в грязной яме, облитые негашеной известью.
И Их впереди ждала такая же участь – безымянная могила, грязная яма. Их, которые ехали тогда такие счастливые по Парижу!
Оскверненный собор Парижской Богоматери, храмы, превращенные в склады провианта, убитые священники, свергнутые с пьедесталов статуи королей… Поруганные мощи святых (святую Женевьеву, покровительницу Парижа, к мощам которой за помощью столько раз обращался народ в дни великих бедствий, разрубили топором на позорном эшафоте и бросили в Сену)…
Страшное кладбище у парка Монсо (оно было совсем недалеко от православного собора, который посетил Николай)… На этом кладбище они лежали вместе – блестящие аристократы и убившие их революционеры. И убившие этих революционеров другие революционеры…
Все эти воспоминания времен Французской Революции станут Их будущим. Возвращаясь из Версаля, Они не знали: перед ними было зеркало.
Царица до конца поймет это лишь в страшном 1917 году.
И поэтому, узнав о его отречении, она в ужасе и странном безумии будет шептать по-французски – «abdiqua» (отрекся). И должно быть, вспоминать, как Они стояли в той зеркальной зале.
Зеркала Версаля…
Последний русский царь был мистиком. Рожденный по церковному календарю в день Иова Многострадального, он был уверен в своем трагическом предназначении.
И конечно, он не мог не заинтересоваться тем мистическим рассказом, о котором тогда, в дни столетия Революции, много говорили и спорили в Париже. Речь идет о пугающем пророчестве, сделанном за два десятка лет до Революции другим мистиком, неким Казотом.
Казот был масоном и сочинителем. Мистические взгляды придавали его изящным творениям несколько тяжеловесный характер пророчеств.
Но однажды случилось невероятное. В тот вечер в салоне маркиза де Водрейля собрался один из тех очаровательных кружков, которые исчезнут вместе с Галантным веком: несколько умных и весьма вольно мыслящих аристократов, несколько очень красивых и пугающе умных дам (в век господства философов красивым женщинам приходилось быть еще и умными, коли они хотели быть модными). Приглашен был и Казот – философ, литератор и блестящий рассказчик. Но утонченной беседы не получилось – Казот весь вечер пребывал в тоскливом молчании, причем долгое время угрюмо отказывался объяснить свое непонятное поведение.
Однако настойчивые дамы победили. И он рассказал, как внезапно перед ним предстало некое видение – тюрьма, позорная телега, потом эшафот со странным сооружением…
Он описал его. Впоследствии оказалось: он описал гильотину… за двадцать лет до ее изобретения!
Но не диковинное сооружение напугало Казота. Он увидел нечто более страшное – очередь людей, поднимавшихся на эшафот к гильотине, длиннейшую очередь, в ней были все самые блестящие фамилии Франции. И что самое ужасное – в ней были все присутствовавшие в тот вечер. И первым стоял он сам – Казот! Сверкал падающий топор гильотины, но очередь не уменьшалась, ибо все время к эшафоту подъезжала позорная телега и оттуда высаживались очередные жертвы…
После такого рассказа, естественно, воцарилось тягостное молчание. И тогда одна из дам попыталась пошутить:
– В вашем рассказе меня более всего пугает не эшафот, но позорная телега, любезнейший Казот. Оставьте мне, по крайней мере, право подъехать к вашему загадочному сооружению в собственном экипаже.
– Нет, – вдруг сказал Казот каким-то странным, чужим голосом. – Право ехать на казнь в экипаже получит только король. А мы с вами отправимся туда в позорной телеге.
Поразительно: пророчество Казота приводит в своей книге внук того, кто был в то время хозяином этой самой позорной телеги. Когда 26 сентября 1792 года Казота повезли на гильотину, этот человек был рядом с ним, и у него было время поговорить с Казотом о его пророчестве. И внук услышал от него рассказ о господине Казоте и его последних минутах: как спокойно, но «без наглой самоуверенности» взошел он на эшафот… Что ж, двадцать лет назад Казот все это уже пережил – так что он приготовился! И хозяин телеги оценил это по достоинству, как знаток смерти.
Это был он – Месье де Пари, палач города Парижа Шарль Анри Сансон.
Ради него я и приехал в Париж в те зимние дни 1996 года. Я приехал на свидание с ним, следуя уморительной привычке литераторов, – решил подышать, так сказать, «теми же воздусями» и насладиться лицезрением мест, где жил мой герой. И все представлял себе, как ровно сто лет назад на обратном пути из Версаля царская семья проехалась по Парижу – по древнему кварталу Маре с его старинными сонными отелями, где в Тампле в дни Революции томилась несчастная королевская семья. Затем на площади Республики их коляска сделала круг…
От площади Республики и идет та самая улица Шато д'О. Александра Федоровна была нервной женщиной, и она наверняка вздрогнула, когда проезжала мимо этой улицы! Ибо здесь, в глубине сада, возделанного его женой, стоял дом моего героя.
Дом Сансона. Палача Сансона. Сансона Великого. Каждый вечер я шел к тому месту, где когда-то стоял его дом. Я хорошо изучил все его жизнеописания – и подлинные, и ложные. Лучшая книга о нем принадлежит перу его внука. Но он писал ее, когда короли снова вернулись во Францию. Он жил в дни правления внуков тех, кого обезглавил его дед. И пришлось ему сочинять жизнеописание, в котором Сансон Великий выглядел добрым роялистом, нежно любившим короля, королеву и всех бесчисленных аристократов, которых он почему-то отправил к Господу с головами под мышкой… Но мы-то хорошо понимаем этих вчерашних революционеров, которым пришлось менять свои убеждения.
В Париже я часами стоял у его дома. Я старался увидеть, как выходил он на свою вечернюю прогулку, как редкие прохожие (это была тогда окраина Парижа), завидев его, торопливо переходили на другую сторону улицы…
А он шел. Один. Он тогда был молод, высок, красив.
Он привык разговаривать сам с собой. Ибо тогда он был презираем, и не было у него собеседников.
Сансон – палач города Парижа… Именно в те молодые годы он и начал вести Журнал, куда аккуратно записывал свой кровавый отчет. И я все представлял, как уже потом – старый, разбитый болезнью и страхом – пытался описать он свою жизнь. Жизнь, столь необыкновенную именно «в историческом отношении»…
И однажды, придя в гостиницу, я услышал голос. Слов не было – одно далекое, невнятное бормотание… Я бросился к крохотному гостиничному столу и начал торопливо писать. Голос тотчас пропал, но я не останавливался… Только впоследствии я понял: я переносил на бумагу чужие мысли. Его мысли. Я обнаружил их потом в «Записках палача», написанных его внуком.
Это были те же мысли, но… одновременно и другие! И тогда мне стало казаться – он сам говорил со мной.
Рассказ Cансона, исполнителя высших приговоров уголовного суда города ПарижаВАРИАЦИИ НА ТЕМУ «ЗАПИСОК ПАЛАЧА»
Я привык быть один. Я гуляю вместе с самим собой. Я и Я – мы шествуем вдвоем.
Я иду и думаю – как всегда, об одном и том же.
С тех пор как существует человечество – существует казнь. Сколько наказаний придумал зловредный человеческий род – и поручил Исполнителю. И все – с изощренными, изобретательными муками!
Возьмем самое легкое – бичевание. Вы думаете, просто секут? Нет, поусердствовали, выдумали – и поручили палачу волочить по городу несчастного, привязанного к телеге, а на каждой площади останавливаться и сечь! Сечь!
Но бичевание – это детские шалости по сравнению с клеймом, навсегда отлучающим человека от общества, с дыбой, ошейником и прочими пытками. Но разве палач их придумал? Люди придумали – и поручили палачу! И презирали его за это.
Венец нашей работы – смертная казнь. И опять: людям мало убить – им надо еще мучить, мучить, мучить!
Смерть на кресте – самое древнее из мучений казни. Но распятие было отменено римским императором Константином, ибо стало предметом поклонения христиан. Ничего, сколько новых казней придумали – и куда страшнее!
Колесование! После каждого колесования я, привыкший к ужасам палач, не в себе – мне все мерещится, все снится, как я раскладываю человеческое тело на колесе, ломаю суставы, залезаю в рот, отрезаю язык… Нет ни одной частички тела, которую при колесовании не «ласкает» палач! Но и это еще не самый худший вид смерти. Люди придумали сдирать кожу с живых, варить их в кипятке, сажать на кол… О, изобретательное человечество!
А эти тысячные толпы, приходящие глазеть на мучения… Им интересно! Складывается костер из дров и соломы, на него возводят осужденного, привязывают к столбу… Он будет долго мучиться, сгорая живьем, а толпа – смотреть, как корчится в огне несчастная жертва. Иногда мне кажется, что самые гуманные люди – это палачи. Во всяком случае, мы, палачи, придумали милосердную хитрость: при сожжении на костре мы ставим багор с острым концом для перемешивания соломы точнехонько против сердца осужденного, чтобы он мог лишиться жизни до мучений от огня…
Кого мы только не сжигали на кострах: еврея – потому что он не христианин; христианина – потому что он протестант; католика – потому что он стал атеистом… Люди приказывали – и мы сжигали! И они же нас за это презирают.
Почему же люди так презирают того, кого они же выбрали быть Исполнителем? Точнее – презирают и боятся… Боятся? Еще бы! При встрече со мной каждый невольно представляет себя в объятьях палача.
В заключение назову две самых простеньких казни – на виселице (для простолюдинов) и от меча (для дворян). Даже здесь, на последнем пути, – нет равенства.
Впрочем, Великая Революция отменила все эти многообразные ужасы и всех уравняла в смерти. Был принят закон: с 1790 года казнь для всех граждан стала единой – гильотина.
О том, что вышло из этого «облегчения», вы вскоре узнаете из моего рассказа.
Во Франции должность палачей – наследственная, передается от отца к сыну. Неважно, сколько тебе лет, когда умирает твой отец. С этого мгновенья ты – палач!
В нашем доме была комната, где висели мечи (каждый имел свою историю). Как справедливо заметил один из нас, свою профессию и свои мечи палачей – как скипетр королей – передавали мы, Сансоны, из рук в руки, от отца к сыну. А если после тебя не осталось сына, пусть приготовится муж твоей дочери – быть ему палачом!
Именно так стал палачом мой прадед Шарль Сансон – Сансон Первый.
Его предки были дворянами и участвовали в крестовых походах. Шарль Сансон родился в 1635 году. Вот он-то и женился на дочери палача города Руана. То ли это была безумная страсть, то ли попросту выгода: поговаривали, что Шарль впал тогда в большую бедность, а палачи очень неплохо зарабатывали…
Но уже вскоре тесть стал требовать от Шарля помощи на эшафоте.
В судебных актах города записана такая история: «Когда руанский палач потребовал от своего зятя нанести железным шестом удар преступнику, зять упал в обморок, и это сопровождалось хохотом толпы».
Но уже вскоре Шарль Сансон не только привык к казням – он преуспел в них. О его ударах мечом гремела такая слава, что после Смерти жены ему тотчас предложили уехать из Руана и стать палачом Парижа. Он переехал туда и поселился в месте, которое народ звал «Дворцом палача». Это было мрачное восьмиугольное строение с башенкой, около которой привязывали приговоренных к позорному столбу. Рядом шумел парижский рынок – там прадед брал припасы и товары. Таков был закон: палач мог взять с рынка столько, сколько мог унести в руках. Но он уносил слишком много, и однажды толпа торговцев подожгла его дом. Тогда мой предок и решил переехать в пустынный квартал, называвшийся Новой Францией, – теперь это часть Пуассоньерского предместья.
Ему было за шестьдесят, когда он женился на молодой женщине – разумеется, тоже родственнице палача. И в 1703 году, в самом начале века, который сделает наше имя воистину знаменитым, Шарль Сансон передал свою кровавую должность моему деду, ибо «душа почтенного старца осветилась нежными утехами любви». Он захотел отдохнуть от крови.
Я не смогу перечислить всех, кого покарал меч моего деда – Сансона Второго, ибо он, к сожалению, весьма неаккуратно вел Журнал казней. Отмечу, пожалуй, только Картуша. Это был великий грабитель, о подвигах которого народ до сих пор слагает легенды. (Дед колесовал его в 1721 году на Гревской площади.)
Тогда было много грабежей, целые банды нищих разбойничали на дорогах Франции… Людовик XIV умер, оставив страну в состоянии печали и крайнего разорения. Правил пятилетний король, вернее, его регент – герцог Орлеанский, провозгласивший очаровательный закон: «Запрещено все, что мешает наслаждению».
И действительно, после мрачного аскетизма последних дней Людовика XIV двором овладело безумие удовольствий. Сам бедный регент попросту сгнил от дурных болезней – этими «дорогими наградами, полученными от самых разнообразных прелестниц», «доблестными ранами, заработанными на поле самого восхитительного из сражений» герцог поистине гордился.
В то время топор палача часто бездействовал, и жертвы были малопримечательны – в основном все те же грабители, доведенные нищетой до преступлений.
Сансон Второй умер в 1726 году, сорока пяти лет отроду. Он оставил двух сыновей – Жана и Николя. И несмотря на возраст, старший из них, семилетний Жан, был тотчас посвящен в звание палача. А на время его малолетства обязанности палача были возложены на некоего месье Гаррисона. Он-то и заставлял несчастного ребенка присутствовать при казнях на Гревской площади, ибо без Исполнителя казнь незаконна и является попросту убийством. И маленькая кукла – мой будущий отец – стояла на кровавом эшафоте и смотрела, как рубили головы…
Я думаю, именно тогда нестерпимый ужас поселился в детском сердце – оттого Жан Сансон так недолго орудовал на эшафоте. Отца разбил паралич, когда мне было только семнадцать лет.
Я уже упоминал о комнатке в нашем доме, где в полумраке на стенах висели мечи – наши родовые мечи палачей – выбирай любой! С детства я любил приходить туда. В колеблющемся пламени свечи сверкали лезвия… На всех этих великолепных широких клинках с удобными рукоятками кованого железа было вырезано одно слово – ПРАВОСУДИЕ.
Я много слышал от матери о своих предках – как они страдали от человеческого презрения, как таились от людей, как редко выходили из дому, стесняясь взглядов прохожих… Ничего этого во мне не было – я с детства ощущал себя палачом и с гордостью готовился к этой роли. Я презирал людское презрение.
Когда я взошел на эшафот в первый раз, отец рубил голову знатному дворянину. Помню, как тот ослаб и как отец ободрял его – когда-то гордого вельможу. Мне понравилось… И когда отец, побежденный болезнью, более не мог действовать мечом – меч оказался в надежных руках. Может быть, впервые в нашем роду за него взялся тот, кто хотел быть палачом.
Однако больной отец прожил еще два десятилетия. Все это время я без него орудовал на эшафоте, но… отец был жив, и потому он по-прежнему считался палачом города Парижа. С трудом шевеля ногами, тяжело дыша, он поднимался на эшафот и стоял в стороне – наблюдал за моей работой… Исполнителем я был утвержден только после смерти отца в августе 1778 года.
Между тем работы становилось больше – король старел, характер у него портился… И все чаще мне приходилось встречаться на эшафоте со знаменитостями. Вся Франция следила за моим топором, когда четвертовали беднягу Дамьена, покусившегося на жизнь самого короля.