– Садитесь рядом со мною, я хочу видеть, переменились ли вы со вчерашнего дня.
– О да, – ответствовал Филипп.
– А чем же?
– Вчера, – продолжал наш хитрец, – я любил вас, а нынче вечером мы любим друг друга, и из бедного страдальца я стал богаче короля.
– Ах ты, малыш, малыш! – воскликнула она весело. – Ты, я вижу, и впрямь переменился: из молодого священника стал старым дьяволом.
И они сели рядышком возле жаркого огня, от которого по всему их телу ещё сильнее разливалось любовное опьянение. Они так и не начинали ужинать, не касались яств, глаз не отрывали друг от друга. И когда наконец расположились привольно и с удобством, раздался неприятный для слуха госпожи Империи шум, будто невесть сколько людей вопили и дрались у входа в дом.
– Госпожа, – доложила вбежавшая служанка, – а вот ещё другой!
– Кто? – вскричала Империа высокомерно, как разгневанный тиран, встретивший препону своим желаниям.
– Куарский епископ{21} хочет поговорить с вами.
– Чтоб его черти побрали! – ответствовала Империа, взглянув умильно на Филиппа.
– Госпожа, он заметил сквозь ставни свет и расшумелся.
– Скажи ему, что я в лихорадке, и ты не солжёшь, ибо я больна этим милым монашком, так он мне вскружил голову.
Но не успела она произнести эти слова, пожимая с чувством Филиппу руку, пылавшую от любовного жара, как тучный епископ Куарский ввалился в залу, пыхтя от гнева. Слуги его, следовавшие за ним, внесли на золотом блюде приготовленную по монастырскому уставу форель, только что выловленную из Рейна, затем пряности в великолепных коробочках и тысячу лакомств, как то: ликёры и компоты, сваренные святыми монахинями из аббатства Куарского.
– Ага! – громогласно возопил епископ. – Почто вы, душенька, торопите меня на вертел к дьяволу, я и сам сумею к нему отправиться во благовремение.
– Из вашего брюха когда-нибудь сделают изрядные ножны для шпаги, – ответствовала Империа, нахмуря брови, и всякого, кто узрел бы грозное её чело, ещё недавно ясное и приветливое, пробрала бы дрожь.
– А этот служка ныне уже участвует в обедне? – свирепо вопросил епископ, поворачивая к прекрасному Филиппу своё широкое и багровое лицо.
– Монсеньор, я здесь, дабы исповедовать госпожу Империю.
– Как, разве ты канона не ведаешь? Исповедовать дам в сей ночной час положено лишь епископам. Чтобы духу твоего здесь не было! Иди пасись с монахами своего чина и не смей носа сюда показывать, иначе отлучу тебя от церкви.
– Ни с места! – воскликнула, разъярясь, госпожа Империа, ещё прекраснее в гневе, нежели в любви, а в то мгновение в ней сочетались и любовь и гнев. – Оставайтесь, друг мой, вы здесь у себя.
Тогда Филипп уразумел, что он воистину её возлюбленный.
– Разве не поучает нас Писание и премудрость евангельская, что вы оба равны будете перед ликом Господним в долине Иосафатской? – спросила госпожа Империа у епископа.
– Сие есть измышление дьявола, каковой своих адских выдумок к Библии подмешал, но так и впрямь написано, – ответствовал тупоумный толстяк, епископ Куарский, поспешая к столу.
– Ну так будьте же равны передо мною, истинной вашей богиней на земле, – промолвила Империа, – а то я прикажу вас превежливо задушить чрез несколько дней, сдавив хорошенько то место, где голова к плечам приделана. Клянусь в том всемогуществом моей тонзуры, которая ничуть не хуже папской! – И, желая присовокупить к трапезе форель, принесённую епископом, равно как и пряности и сласти, она сказала: – Садитесь и пейте.
Но хитрой девке не впервой было проказничать, и она подмигнула милому своему: пренебреги этим тевтоном, чем больше он отведает разных вин, тем скорее придёт наш час.
Прислужница усадила епископа за стол и захлопотала вокруг него; тем временем Филипп онемел от ярости, ибо видел уже, что счастье его рассеивается как дым, и в мыслях посылал епископа ко всем чертям, коих сулил ему больше, чем существует монахов на земле. Трапеза близилась к концу, но наш Филипп к яствам не прикоснулся, он алкал одной лишь Империи и, прижавшись к ней, сидел, не говоря ни слова, кроме как на том прекрасном наречии, которое ведомо всем дамам и не требует ни точек, ни запятых, ни знаков восклицания, ни заглавных букв, заставок, толкований и картинок. Тучный епископ Куарский, весьма сластолюбивый и превыше всего радеющий о своей бренной шкуре, в каковую его заправила покойная мать, пил гипокрас, щедро наливаемый ему нежною рукою хозяйки, и уже начал икать, когда раздался громкий шум приближавшейся по улице кавалькады. Топот множества лошадей, покрики пажей – го! го! – возвещали, что прибывает некий вельможа, одержимый любовью. И точно. Вскоре в залу вошёл кардинал Рагузский{22}, которому слуги Империи не посмели не открыть дверей. Злосчастная куртизанка и её любовник стояли в смущении и расстройстве, словно поражённые проказой, ибо лучше было бы искусить самого дьявола, нежели отринуть кардинала, тем паче в тот час, когда никто не ведал, кому быть папой, ибо три притязателя на папский престол уже отказались от тиары к вящему благу христианского мира.
Кардинал, хитроумный и весьма бородатый итальянец, слывший ловким спорщиком в богословских вопросах и первым запевалой на всём Соборе, разгадал, долго не раздумывая, альфу и омегу этой истории. Поразмыслив с минуту, он уже придумал, как действовать, чтобы ублажить себя без лишних хлопот. Он примчался, гонимый монашеским сластолюбием, и, чтобы заполучить свою добычу, не дрогнув, заколол бы двух монахов и продал бы свою частицу честного Креста Господня, что, конечно, достойно всяческого осуждения.
– Эй, дружок, – обратился он к Филиппу, подзывая его к себе.
Бедный туренец, ни жив ни мёртв от страха, решив, что сам дьявол вмешался в его дела, встал и ответствовал грозному кардиналу:
– К вашим услугам!
Последний взял его под руку, увёл на ступени лестницы и, поглядев ему прямо в глаза, начал, не мешкая:
– Чёрт возьми, ты славный малый, так не вынуждай же меня извещать твоего пастыря, сколько весят твои потроха. Могу же я потешить себя на старости лет, а за содеянное расквитаться благочестивыми делами. Посему выбирай: или сочетаться тебе крепкими узами до окончания дней своих с некиим аббатством, или с госпожой Империей на единый вечер и за то принять наутро смерть.
Бедный туренец в отчаянии промолвил:
– А когда, монсеньор, пыл ваш уляжется, дозволено будет мне сюда вернуться?
Кардинал хоть и не рассердился, однако ж ответил сурово:
– Выбирай – виселица или митра!
Монашек лукаво улыбнулся:
– Дайте аббатство покрупнее да посытнее…
Услышав это, кардинал вернулся в залу, взял перо и нацарапал на обрывке пергамента грамоту французскому представителю.
– Монсеньор, – сказал наш туренец кардиналу, пока тот выводил наименование аббатства. – Куарский епископ не уйдёт отсюда так быстро, как я, ибо у него самого аббатств не менее, нежели в граде Констанце найдётся солдатских кабачков, вдобавок он уже вкусил от лозы виноградной. Посему, думается мне, дабы возблагодарить вас за столь славное аббатство, должен я дать вам благой совет. Вам, конечно, известно, как зловреден и прилипчив проклятый коклюш{23}, от которого град Париж жестоко претерпел, – итак, скажите епископу, что вы сейчас напутствовали умирающего старца, вашего друга – бордоского архиепископа. И вашего соперника выметет отсюда, как пучок соломы ветром.
– Ты достоин большей награды, нежели аббатство, – воскликнул кардинал. – Чёрт возьми, мой милый, вот тебе сто экю на дорогу в аббатство Тюрпеней, я их вчера выиграл в карты, прими от меня их в дар.
Услыхав эти слова и видя, что Филипп де Мала удаляется, не ответив даже, как она уповала, на нежный взгляд её глаз, из коих струилась сама любовь, красавица Империа запыхтела подобно дельфину, ибо догадалась, почему отрёкся от неё пугливый монашек. Она ещё не была столь ревностной католичкой, чтоб простить любовнику, раз он изменил ей, не желая умереть ради её прихоти. И в змеином взоре, коим Империа смерила беглеца, желая его унизить, была начертана его смерть, что весьма позабавило кардинала: распутный итальянец почуял, что аббатство, подаренное им, вскоре обратно к нему вернётся. А наш туренец, нимало не обращая внимания на гнев Империи, выскользнул из дома, как побитый пёс, которого отогнали от господского стола. Из груди госпожи Империи вырвался стон: в тот час она бы жестоко расправилась со всем родом человеческим, будь это в её власти, ибо пламя, вспыхнувшее в её крови, бросилось ей в голову, и огненные искры закружились в воздухе вкруг неё. И немудрёно – впервые случилось, что её обманул какой-то жалкий монах. А кардинал улыбался, видя, что теперь дело пойдёт на лад. Ну и хитёр был кардинал Рагузский, недаром заслужил он красную шляпу{24}.
– Ах, дражайший мой собрат, – обратился он к епископу Куарскому, – я не нарадуюсь, что нахожусь в столь прекрасной компании, и паче рад, что прогнал отсюда семинариста, недостойного быть в обществе госпожи Империи, – особенно потому, что, коснувшись его, моя красавица, бесценная моя овечка, вы могли бы умереть самым недостойным образом по вине простого монаха.
– Но как это возможно?
– Он писец у архиепископа Бордоского, а наш старичок нынче утром заразился…
Епископ Куарский разинул рот, словно собираясь проглотить круглый сыр целиком.
– Откуда вы это знаете? – спросил он.
– Мне ли то не знать, – ответил кардинал, взяв за руку простодушного немца, – я только что исповедал его и напутствовал. И в сей час наш безгрешный старец готовится прямым путём лететь в рай.
Тут епископ Куарский доказал, сколь люди тучные легки на подъём. Доподлинно известно, что праведникам, особливо пузатым, Господь по милости Своей и в возмещение их тягот дарует кишки весьма растяжимые, как рыбьи пузыри. И вышеназванный епископ, подпрыгнув, отпрянул назад, обливаясь потом и до времени кашляя, будто бык, которому в корм подмешали перья. Потом, вдруг побледневши, бросился он вниз по лестнице, не сказав даже «прости» госпоже Империи. Когда двери захлопнулись за епископом и он уже припустился бегом по улице, кардинал Рагузский рассмеялся и сказал, желая позабавиться:
– Ах, милочка моя, ужель недостоин я стать папою и – того лучше – быть хоть на сегодня твоим возлюбленным?
Увидев, что Империа нахмурилась, он приблизился к ней, желая заключить её в объятия, приголубить, прижать к груди по-кардинальски, ибо у кардиналов руки лучше подвешены, чем у прочих людей, лучше даже, чем у вояк, по той причине, что святые отцы в праздности живут и силы свои зря не расточают.
– Ах, – воскликнула Империа, отшатнувшись, – ты ищешь моей смерти, митроносец безумный! Для вас превыше всего ваше распутство, бессердечный грубиян! Что я тебе? Игрушка, служанка твоей похоти. Ежели страсть твоя меня убьёт, вы причислите меня к лику святых, только и всего. Ты заразился коклюшем и смеешь ещё домогаться меня! Ступай прочь, поворачивай отсюда, безмозглый монах, а меня и перстом коснуться не смей, – кричала она, видя, что он к ней приближается, – не то попотчую тебя этим кинжалом.
И лукавая девка выхватила из кошелька свой тонкий стилет, коим она при надобности умела владеть.
– Но, птичка райская, душечка моя, – молил кардинал, – ужели ты не поняла шутки? Надобно же было мне выпроводить прочь престарелого куарского быка.
– Да, да, сейчас я увижу, любите вы меня или нет. Уйдите немедля. Если вас уже взял недуг, погибель моя вас нимало не тревожит. Мне достаточно знаком ваш нрав, знаю я, какую цену вы готовы заплатить ради единого мига услады; в тот час, когда вам придёт пора помирать, вы всю землю без жалости затопите. Недаром во хмелю вы сами тем похвалялись. А я люблю только себя, свои драгоценности и своё здоровье. Ступайте! Придите завтра, если только до утра не протухнете. Сегодня я тебя ненавижу, добрый мой кардинал, – добавила она, улыбаясь.
– Империа! – возопил кардинал, падая на колени. – Святая Империа, не играй моими чувствами.
– Да что вы! – отвечала куртизанка. – Никогда я не играю предметами священными.
– Ах ты, тварь! Завтра же отлучу тебя от церкви!
– Боже правый! Да ваши кардинальские мозги совсем свихнулись!
– Империа, отродье дьявольское! Нет! Нет! Красавица моя, душенька!
– Уважайте хоть сан свой! Не стойте на коленях. Глядеть противно!
– Ну, хочешь, я дам тебе отпущение грехов in articulo mortis[1]. Хочешь, подарю тебе всё своё состояние или, того лучше, частицу животворящего Креста Господня? Хочешь?
– Нынче вечером моё сердце не купить никакими богатствами, ни земными, ни небесными, – смеясь, отвечала Империа. – Я была бы последней из грешниц, недостойной приобщаться Святых Тайн, не будь у меня своих прихотей.
– Я сожгу твой дом! Ведьма! Ты приворожила меня и за то сгоришь на костре… Выслушай меня, любовь моя, моя душенька, обещаю тебе лучшее место на небесах. Ну скажи! Не хочешь? Так смерть тебе, смерть, колдунья!
– Вот как? Я убью вас, монсеньор!
Кардинал даже задохнулся от ярости.
– Да вы безумны, – сказала Империа. – Ступайте прочь, вы последних сил лишитесь.
– Погоди, вот буду папою, ты за всё заплатишь.
– Всё равно и тогда из моей воли не выйдешь!
– Скажи, чем могу я угодить тебе сегодня?
– Уйди.
Она вскочила, проворная, словно трясогузка, порхнула в свою спальню и заперлась на замок, предоставив кардиналу бушевать одному, так что пришлось ему в конце концов удалиться. Когда же красавица Империа осталась в одиночестве перед очагом у стола, убранного к трапезе, покинутая своим юным монашком, она разорвала на себе в гневе все свои золотые цепочки.
– Клянусь всеми чертями, рогатыми и безрогими, раз этот негодный мальчишка побудил меня задать кардиналу подобную трёпку, за что меня завтра могут отравить, а сам мне никакого удовольствия не доставил, клянусь, я не умру прежде, чем не узрю своими глазами, как с него живого шкуру будут сдирать. Ах, сколь я несчастна! – горько плакалась она, на сей раз непритворными слезами. – Лишь краткие часы радости урываю я то здесь, то там и должна оплачивать их тем, что подлым ремеслом занимаюсь, да ещё душу свою гублю!
Так Империа горестные пени свои изливала, словно телок, ревущий под ножом мясника, и вдруг увидела она в венецианском зеркале румяное лицо монашка, который ловко проскользнул в комнату и тихонько встал за её спиной. И тогда воскликнула она:
– Ты самый распрекрасный из монахов, самый миленький монашек на свете, который когда-либо монашничал, монашился, монашулил в сём священном любвеобильном городе Констанце. Поди ко мне, мой любезный друг, любимый мой сынок, яблочко моё, услада моя райская. Хочу выпить влагу очей твоих, съесть тебя хочу, убить любовью. О мой цветущий, благоуханный мой, лучезарный бог! Тебя, простого монаха, я сделаю королём, императором, папой римским, и будешь ты счастливее их всех! Твори тогда твою волю, рази мечом, пали огнём! Я твоя и докажу тебе это, ибо станешь ты вскорости кардиналом, хоть бы пришлось мне отдать всю кровь сердца, чтобы в алый цвет окрасить твою чёрную шапочку!..
Дрожащими руками наполнила она греческим вином золотую чашу, принесённую толстяком епископом Куарским, и поднесла, счастливая, своему дружку, желая услужить ему, опустилась она перед ним на колени – она, чью туфельку принцы находили куда слаще для уст своих, чем папскую туфлю.
Но туренец молча смотрел на красавицу взором, столь алчущим любви, что она сказала ему, трепеща от блаженства:
– Ни слова, милый. Приступим к ужину!
Невольный грех
Перевод H. Н. Соколовой
Глава первая. Как старый Брюин выбрал себе жену
Мессир Брюин, тот самый, что достроил замок Рош-Корбон ле Вувре на Луаре, был в молодости отчаянным повесой. Ещё юнцом он портил девчонок, пустил по ветру родительское достояние и дошёл в своём негодяйстве до того, что родного отца, барона де ла Рош-Корбон, засадил под запор; став сам себе господином, он денно и нощно бражничал и блудил за троих. Порастряс он свою мошну, погряз в распутстве с продажными девицами, провонял вином, предал запустению свои поместья и был отринут честными людьми, – остались ему друзьями лишь ростовщики, коим отдавал он в заклад последнее добро. Но лихоимцы весьма скоро стали скупеньки, и ничего из них нельзя было выжать, как из сухой ореховой скорлупы, когда увидели они, что ему нечем больше отвечать, кроме как фамильным замком де ла Рош-Корбон, ибо этот «Рюпес-Корбонис» находился под опекой самого короля. Тогда Брюин взбесился, бил правого и виноватого, сворачивая людям скулы, норовил по пустякам затеять драку. Видя это, аббат Мармустьерского монастыря, его сосед, весьма острый на язык, сказал ему, что такие поступки – верные признаки вельможных качеств и мессир стоит на правильном пути, но куда разумнее будет к вящей славе Господней бить мусульман, поганящих Святую землю; без сомнения, он вернётся в Турень, нагруженный сокровищами и индульгенциями, или же проследует прямо в рай, откуда и ведут своё происхождение все бароны.
Названный барон, восхищаясь великим умом аббата, отбыл, снаряжённый в дорогу попечением монахов, благословляемый аббатом и при громком ликовании своих соседей и друзей. Тогда пустился он грабить многие города Азии и Африки, избивать нехристей, без зазрения совести резать сарацин, греков, англичан и прочих, не заботясь о том, друзья они или нет и откуда они берутся, ибо к чести своей мессир Брюин не страдал излишним любопытством и спрашивал, с кем бился, лишь после того, как уже сразил противника. В этих трудах, весьма приятных Господу, королю и ему самому, Брюин заслужил славу доброго христианина, верного рыцаря и немало развлёкся в заморских странах, поскольку охотнее он давал экю девкам, нежели медный грош беднякам, хотя чаще встречал честных бедняков, чем заманчивых девиц. Но, как истый туренец, не брезгал он никакой похлёбкой. Наконец, пресытившись турками, священными реликвиями и прочей добычей, захваченной в Святой земле, Брюин, к великому изумлению жителей Вуврильона, воротился из Крестового похода, нагруженный золотом и драгоценными камнями, не в пример тем, которые уезжают с набитым кошелём, а возвращаются отягчённые проказой и с пустой мошной. На обратном пути из Туниса король наш Филипп{25} наградил его графским титулом и назначил сенешалом{26} в нашей округе и в Пуату. С тех пор его весьма полюбили, и стал он уважаем всеми по той причине, что, кроме всех прочих своих заслуг, основал собор Карм-Дешо в Эгриньольском приходе, чувствуя себя должником перед небесами за все грехи своей молодости, чем в полной мере снискал расположение самого Господа и святой церкви. Оплешивев, наш гуляка и злодей образумился и зажил честно, а если и блудил, то лишь втихомолку. Редко он гневался, разве только когда роптали при нём на Бога, чего не терпел, ибо сам в безумные годы своей младости был завзятым богохульником. И уж конечно, ни с кем больше он теперь не ссорился, да и не с кем было – кто не уступит сенешалу по первому его слову? А раз все желания твои исполняются, тут и сам чёрт ангелом сделается.
Был у графа замок сверху донизу в живописных надстройках, подобно испанскому камзолу. Замок сей был расположен на вершине холма, откуда смотрелся он в воды Луары. Внутри все покои разукрашены были роскошными шпалерами, мебелью разной, драгоценными занавесями, всякими сарацинскими диковинками, на которые не могли налюбоваться турские жители и сам архиепископ с монахами обители Святого Мартина, коим граф подарил стяг с бахромой из чистого золота. Вокруг того замка жались разного рода постройки, мельницы, амбары с зерном и всевозможные службы. Это был военный склад всей провинции, и Брюин мог выставить тысячу копий в распоряжение нашего короля. Если случалось местному бальи{27}, склонному к короткой расправе, приводить к старому графу бедного крестьянина, заподозренного в каком-либо проступке, то старик говорил, улыбаясь:
– Отпусти этого, Бредиф, за него уже поплатились те, коих я в своё время по легкомыслию обидел…
Нередко, правда, и сам он приказывал вздёрнуть кого-нибудь без долгих слов на ближайшем дубовом суку или же на виселице. Но происходило это лишь во славу правосудия, чтоб добрый обычай не забывался в его владениях. Посему народ там был благоразумен и смирен, подобно монашкам, некогда здесь обитавшим, люди жили в спокойствии, зная, что сенешал защитит их от разбойников, злоумышленников, коим и впрямь он не мирволил, помня, какая язва оные проклятые хищники. А впрочем, сенешал весьма был привержен Господу и прекрасно управлялся со всем: и с церковной службой, и с хорошим вином, и суд чинил по-турецки, заводя весёлую болтовню с тем, кто проигрывал тяжбу, и даже некоторых к трапезе приглашал, им в утешение. Повешенных хоронили по его повелению в освящённой земле, наравне с людьми чистыми перед Богом, ибо он рассуждал так: повешенному и той кары довольно, что жизни своей лишился. Что же касается евреев, то притеснял их лишь по мере надобности, когда слишком уж они жирели, давая деньги в рост и набивая мошну. Потому и дозволял им собирать свою дань, как пчёлы собирают свою, говоря, что они лучшие сборщики податей. Обирал же их только на благо и пользу служителей церкви, короля, провинции или себя самого.
Такое добродушие привлекало к нему все сердца от мала до велика. Когда барон, отсидев положенное время на своём судейском кресле, с улыбкой возвращался домой, то аббат мармустьерский, тоже глубокий старец, говорил:
– Что-то вы нынче веселы, мессир, наверное, вздёрнули кого-нибудь.
А когда барон проезжал верхом но дороге из Рош-Корбона в Тур, через предместье Святого Симфориона, люди промеж себя говорили:
– Вот едет наш добрый барон вершить суд!
И без страха смотрели на него, как он трусил рысцой на статной белой кобыле, которую вывез с Востока. На мосту мальчишки прерывали игру в камушки и кричали:
– День добрый, господин сенешал!
И он отвечал шутя:
– Играйте себе на здоровье, детки, пока вас не высекли.
– Слушаем, господин сенешал!
Так по милости его весь наш край был весьма доволен и забыл, какие такие бывают воры, и даже в приснопамятный год наводнения на Луаре в течение всей зимы повесили лишь двадцать два злоумышленника, не считая одного еврея, каковой был сожжён в округе Шато-Нёф за то, что украл хлеб причастия или купил его, как говорили в народе, ибо все знали о несметном его богатстве.
В следующем году, в канун Ивана Купалы, или святого Ивана Косаря, как говорится у нас в Турени, появились в наших краях египтяне или цыгане, а может, и другие воровские шайки, каковые святотатственно обокрали обитель Святого Мартина и как раз у подножия статуи госпожи нашей Богородицы, желая оскорбить и поглумиться над истинной нашей верой, оставили дьявольски красивую девчонку, совершенно голую, такую же фиглярку и черномазую, как они сами. За сие неслыханное преступление, по решению королевских судей, равно как и церковных, юная мавританка должна была расплатиться. Её приговорили к сожжению живьём на площади Святого Мартина, рядом с колодцем, что на зеленном рынке. Тогда добряк Брюин наперекор прочим искусно доказал, что было бы весьма угодно Господу, разумно и выгодно эту африканскую душу приобщить к истинной религии. Ибо если дьявол уже вошёл в оное женское тело и упорно гнездится в нём, то ни на каких кострах его не сожжёшь. Архиепископ признал сие соображение весьма мудрым и канонически правильным, полностью согласным с христианским милосердием и Евангелием. Однако ж городские дамы и иные влиятельные особы громко выражали своё неудовольствие, сетуя, что их лишают торжественной церемонии, ибо мавританка, говорили они, так горько оплакивает в тюрьме свою участь, кричит, как связанная коза, и, не раздумывая, согласится принять христианство, лишь бы остаться в живых, и, дай ей волю, проживёт с вороний век. На это сенешал ответствовал, что если чужеземка пожелала бы, как это и должно, принять христианскую веру, то по установленному обряду состоится куда более торжественная церемония, и он обещал устроить всё с королевским великолепием, сказав, что сам будет восприемником на крестинах, кумой же должна быть девственница, чтобы в полной мере угодить Господу, так как он, Брюин, «непосвящённый».
В нашем краю, в Турени, так называют молодых людей – холостяков или считающихся таковыми, в отличие от женатых и вдовцов. Но бойкие бабёнки превосходно узнают их без всякого прозвища по тем признакам, что оные молодые люди легкомысленнее и веселее, чем иные прочие, закосневшие в брачной жизни.
Мавританка не колебалась в выборе между огнём костра и водой крещения. Она предпочла жить христианкой, нежели сгореть египтянкой. За это нежелание пожариться единый краткий миг обречена была усохнуть сердцем на всю жизнь, ибо для вящей уверенности в её благочестии новообращённую поместили в монастырь рядом с Шардонере, где она и произнесла монашеский обет. Церемония крещения завершилась в доме архиепископа, где был задан бал. На нём плясали без устали в честь спасителя рода человеческого дамы и дворяне Турени, которая тем и славится, что там забавляются, едят, блудят, устраивают шумные игры и всякие увеселения чаще, чем где-либо на свете. Добрый сенешал захотел покумиться с дочкой мессира д’Азе-ле-Ридель, коего в ту пору просто называли Азе Сожжённый. Рыцарь этот участвовал в битве под Акрой{28}, городом весьма отдалённым, и попал в руки сарацина, потребовавшего за него королевский выкуп по той причине, что названный рыцарь отличался важностью осанки.