На этом благодеяния провидения и завершились.
Чтобы уравновесить все сии, совершенно не заслуженные бароном, блага, провидение послало ему и персональную кару в лице огненно-рыжей супруги и не менее рыжих дочерей. Когда барон сватался, дамы носили парики, вот он и обнаружил подарочек судьбы уже на третий день после венчания. Первым делом госпожа баронесса родила господину барону сына, но с ним-то как раз оказалось меньше всего хлопот – как уехал в Европу получать достойное образование, так и пропал. Но судя по тому, что регулярный пенсион, назначенный студиозусу, ни разу к господину барону не вернулся, то, значит, с ребенком последние десять лет все было более или менее в порядке.
Барон фон Нейзильбер пребывал в заботах.
Дать должное приданое дочкам, да еще и не промахнуться с женихами, – над этой задачей господин барон уже лет шесть назад, побуждаемый госпожой баронессой, начал ломать голову. Как на грех, по соседству случилась предурацкая свадьба. Ехал некто в карете, с сундуками, нарядный и очаровательный, остановился переночевать, назвался французским маркизом и даже грамоту какую-то, мерзавец, предъявил! Французского здешние бароны не разумели. Свадьба с богатой наследницей сладилась как-то молниеносно. После чего обнаружился-таки проезжий знаток французского языка. Он-то и установил, что маркиз – никакой не маркиз, а малограмотный комедиант из Лиона, и ехал он из Варшавы в Санкт-Петербург с целью наняться учителем в почтенное дворянское семейство.
Так что пять дочек основательно обременили собой барона. И чувствовал он себя, как комендант осажденной крепости с крайне ненадежным гарнизоном.
Само собой разумеется, что в усадьбе, где жило столько чувствительных женщин – дочки, их мамочка, гувернантки, чтицы, даже выписанная из Вены камеристка, – и порядки были заведены пречувствительные.
Весь парк, граничащий с лесом, дам не интересовал – он был безобразно велик. Они облюбовали небольшую его часть, примыкавшую прямо к дому, которая насквозь просматривалась из окон. Опять же, для ухода за ней много людей не требовалось. Там не осталось ни соринки на дорожках, ни сухого листика на кустах, потому что за соринку и листик садовникам пришлось бы расплачиваться спиной. Сами кусты были подстрижены то шарами, то пирамидами, а то образовывали очаровательные боскеты, где в зеленых нишах стояли прелестные маленькие беленькие скамеечки.
Чуть подальше был крошечный пейзаж в английском стиле – лужайка, с виду как будто не тронутая рукой человека, с луговыми цветочками, разбросанными вопреки симметрии, крошечный чистенький пруд с беседкой на островке и деревянным мостиком, ведущим к этой беседке, и дюжина деревьев, растущих совершенно вольно. Отдыхом для души было гулять среди пестрых клумб под крошечным зонтиком, уходить по мостику в беседку, смотреть на стайки рыб и читать трогательные стихи в присланном из самого Берлина литературном альманахе.
Конечно, в усадьбе не было недостатка в пяльцах, клавикордах, модных журналах, рукодельях и болонках, которые запросто могли перелаять охотничью свору господина барона. На всех подоконниках лежали заложенные вышитыми платочками и сушеными цветочками книжки.
В этот-то земной рай, в этот парадиз и прокрался Мач.
Близко к господским покоям он, понятно, не подходил, а отыскал те грядки, где старший садовник Прицис пробовал выращивать новые цветы, а то и овощи из семян, присылаемых госпоже баронессе.
На самом деле когда-то давно садовника звали Янкой, имя «Фриц» собственноязычно присвоил ему господин барон, желая таким образом дать понять Янке, что он отныне – лицо, приближенное к господской ономастике. За неимением в тогдашнем латышском языке звука «эф», окрестное население произносило немецкое имя как умело. Всякий раз, услышав такое звуковое издевательство, старый садовник морщился и задирал нос – заново ощущал свою причастность к высшему кругу, но и заново переживал неотесанность низшего круга, откуда имел несчастье произойти.
Впрочем, Прицис надеялся, что его единственному внучку повезет больше. Недаром же этот внучек, не достигнув и двадцати лет, уже знал целую сотню немецких слов, а то и поболее!
Пока Мачатынь возился над грядками, семейство фон Нейзильбер вышло завтракать на открытую веранду, поскольку утро было ласковым и солнечным.
Был еще для такой надобности приспособлен небольшой висячий сад, куда выходила дверь спальни госпожи баронессы. Но там чета фон Нейзильберов завтракала только после совместно проведенной ночи, значит – довольно редко.
Господин барон сел за стол вольготно – в малиновом бархатном халате и пантуфлях на босу ногу. Госпожа баронесса же с утра, в назидание дочерям, была одета и причесана. Она выбрала платье из довольно плотной розовой ткани, подпоясанное, как требовала мода, под самой грудью, и с высоким рюшевым воротничком. А поскольку местные дамы по-своему понимали парижское модное изящество, рюшевый воротничок домашние швеи преобразили под руководством баронессы в ту плоеную фрезу, какую носили ее высокородные прабабки лет этак двести назад. Остроумцы того времени прозвали милый воротничок «мельничным жерновом».
Голову госпожа покрыла вполне солидным чепчиком, тоже с рюшами, который завязывался под подбородком и совершенно скрывал волосы.
Назидание было бесполезно. Юные баронессы справедливо считали, что в этой глуши им не от кого скрывать свои прелести. Да и мода такому решению благоприятствовала.
Их барежевые платьица с короткими рукавами, модных цветов – палевого, бланжевого и жонкилевого, сильно открытые, были почти прозрачны. Разве что легкие складки, драпирующиеся на груди, рюши вдоль подола да пояски из атласных лент имели материальный вид. Все остальное было, хоть и ощутимо рукой, но, увы, почти неуловимо глазом.
Господин барон и госпожа баронесса хмурились, глядя на это безобразие, и с ужасом вспоминали, что лет пятнадцать назад, а то и больше, из проклятого взбунтовавшегося Парижа пришли слухи о совершенно невообразимой моде. Якобы дамы стали появляться на балах, потеряв всякий стыд, с одной обнаженной грудью! Бог миловал Курляндию – кошмарная мода до нее не добежала. Но господин барон и госпожа баронесса сильно беспокоились насчет очередных парижских штучек. Тем более, что мирная жизнь усадьбы вскоре должна была нарушиться, и это, с одной стороны, сулило дочкам женихов, а с другой – даже страшно подумать, как бы пришлось баронской чете пристраивать впоследствии пять утративших невинность невест…
Итак, с томиками стихов, шарфиками, веерочками и платочками юные баронессы, быстренько поев, выскочили в парк. Бегать мода им дозволяла – в то время она отрицала каблуки всех видов и фасонов, обувая красавиц в легонькие танцевальные туфельки, шелковые и атласные, невзирая на время года, с перекрещенными на щиколотке лентами.
Госпожа баронесса, правда, требовала, чтобы при таких ранних прогулках непременно надевались коротенькие спенсеры с длинными рукавами, потому что выхаживать простывших и капризных дочек – удовольствие сомнительное. Но девицы берегли свои нарядные яркие спенсеры для вечерних прогулок с господами офицерами, которые вскоре ожидались.
На лужайке уже пасся барашек с розовым бантом на шее.
Это, надо полагать, был тот самый барашек, которого доблестно отказался пасти альпийский стрелок, воспетый стихотворцем Шиллером. Но в кротких сердцах юных баронесс нашелся ему приют. Барашек еще невинным ягненком был взят к баронскому двору, вымыт и приучен к порядку. Ныне он вырос, возмужал, и его блеянье, столь беззащитное в юные годы, весьма смахивало на медвежий рык.
Жил баран, как в раю, постоянно причесываемый и приглаживаемый нежными ручками, украшенный разнообразными бантами, а то и чепчиками, навеки избавленный от общества своих неотесанных родственников.
Приласкав барашка, юные баронессы взялись за томики стихов. И тут обнаружили завидное единодушие. Хотя девицы и разбрелись по всему обжитому уголку парка, хотя мыслями могли обмениваться лишь телепатически, однако книжицы у всех были раскрыты на одном и том же стихотворении господина Шиллера – нужно сказать, весьма буйном и смущающем душу стихотворении. Называлось оно «Достоинство мужчины». Пребывая в уединении, юные баронессы лишь этим стихотворением и утешались.
А поскольку достоинство, о котором с таким знанием дела толковал стихотворец, с иными другими спутать было невозможно, над лужайкой и подстриженными кустиками раздавались томные вздохи.
Видимо, просматривая в свое время Шиллера, госпожа баронесса была крайне невнимательна, иначе быть бы «Достоинству мужчины» выдранным с корнем и сожженным в камине.
Пока примерная мать наблюдала с веранды за дочками, отец семейства велел позвать старшего садовника и спустился в парк.
Прицис почтительной рысцой явился на зов.
Он, будучи ростом даже повыше господина барона, пребывал при нем в неком вечном поклоне, так что глядеть снизу вверх ему приходилось, скособочив голову.
А голова, кстати, была интересная – лицо продолговатое, подбородок твердый, нос тонкий с горбинкой. Длинные светлые волосы, расчесанные на прямой пробор, свисали по обе стороны этого выразительного лица и малость закручивались на концах. Возможно, в роду у садовника были шведы. А скорее всего, какой-нибудь бравый немецкий рыцарь лет триста назад снизошел до хорошенькой крестьянки.
– Посадил ли ты, Фриц, те семена, что я дал тебе в прошлый вторник? – сурово спросил господин барон.
– Посадил, милостивый господин, в тот же день. Хотя и странные это семена, совсем рыбья икра… Одно слово – господские семена.
– Пойдем, посмотрим всходы, – распорядился господин барон.
– Какие же всходы? – удивился Прицис. – Всходам быть, милостивый господин, еще рано.
– Но ведь ты посадил семена три дня назад! – возмутился господин барон. – Выходит, ты нерадивый слуга. А что делают с нерадивыми слугами? Пойдем, Фриц, посмотрим на твою грядку.
И господин барон с достоинством направился по дорожке, а Прицис, приличным образом склонившись и заглядывая сбоку в баронскую физиономию, не отставал от него.
– И Господь один знает, что может взойти и вырасти из таких диковинных семян! – приговаривал он перепуганно, и тем не менее почтительно. – Ни дать ни взять селедочная икра… Но из господских семян и цветы должны вырасти господские!
Когда господин барон и его садовник наконец увидели искомую грядку, то оба замерли перед ней в полнейшем ужасе.
И было отчего!
Из заботливо взрыхленной и с раннего утра политой земли торчали аккуратным строем рыбьи головы с дружно раскрытыми ртами.
Селедочный рассол еще не успел обсохнуть на них.
– Нечистый! Это сам нечистый! – опомнившись, первым прохрипел Прицис, ибо голос его от такой неожиданности словно бы провалился куда-то вовнутрь глотки.
Реакция же господина барона свидетельствовала о практическом складе его ума.
Господин барон еще не успел осмыслить, человеческих или дьявольских рук это дело, но что виновный нуждается в исправлении – это он уразумел сразу.
– Выпороть! – возопил господин барон, да так, что Прицис в панике шарахнулся, споткнулся и растянулся на грядке. Еще бы – это могло относиться в первую очередь к нему…
– Выпороть!! – еще громче заорал господин барон. – Вы-по-роть!!! По песчаным дорожкам к нему уже неслись, почуяв неладное, Лотхен, Анхен, Лизхен, Гретхен, Амальхен, госпожа баронесса, болонки, камердинеры, горничные, младшие садовники – все, кто в эту минуту находился в парке и около. Следом за юными баронессами поскакал и привыкший к их беготне барашек.
Никто ничего толком не понял в происходящем, потому что Лотхен первой налетела на Прициса, споткнулась и повалилась на него, кто-то из лакеев рухнул на Лотхен, перекатился через девицу и оказался у самых баронских ног, обутых в великолепные пантуфли. А тут подоспели и прочие юные баронессы, чтобы рухнуть и завизжать истошными голосами. Последней, естественно прибыла хозяйка дома, но ей и вовсе ничего не удалось понять, потому что к той минуте один из камердинеров, вытаскивая из всей этой колготни Амальхен, утратил равновесие и сел на грядку с селедочными всходами. Болонки, обезумев от радости, оглашали все это столпотворение торжествующим лаем, так что и слов человеческих было не разобрать. Время от времени девицам удавалось перекричать болонок.
– Выпороть! Выпороть! – вскрикивал господин барон, и уже было решительно непонятно, к кому это относится, поскольку командовал он, по колено торча из возившегося и брыкавшегося клубка конечностей и безнадежно в нем увязнув.
Каким-то непонятным образом в эту возню замешался баран. Но юным баронессам было не до нежностей. А от кого-то из слуг баран схлопотал основательный пинок.
Оглушенный лаем и воплями, насмерть перепуганный баран метнулся вправо, влево и наконец влетел прямо в розовые кусты.
И оттуда бедное животное вдруг провозгласило совершенно человеческим и возмущенным голосом:
– Скотина ты чертова!
В кустах произошла короткая и энергичная возня, завершившаяся, очевидно, еще одним пинком. После чего баран легче пташки вылетел обратно, врезался в кучу-малу и угодил господину барону башкой пониже живота.
Господин барон не то чтобы сел – а как бы приземлился на несуществующий стул, настолько прочно его ноги увязли в человеческой каше. При этом он успел ухватиться за рога.
– Выпороть! – проорал господин барон прямо в баранью ошалелую рожу.
Но баран потерял всякое представление о реальности. Он, недолго думая, уперся задними ногами и попер прямо на господина барона. То ли это было минутное помешательство, то ли бедная скотинка решила наконец рассчитаться за годы унизительного хождения с бантиками и вынужденного холостяцкого положения, но страху он на всех нагнал препорядочно.
Ему удалось-таки опрокинуть господина барона, сбить с ног взывающую к небесам госпожу баронессу и много синяков понаставить всем, кто не успел увернуться.
Господина барона поставили на ноги – и при очередной попытке барана взять разбег с него всю монументальность как ветром сдуло. Господин барон попросту побежал по дорожке к усадьбе, причем побежал босиком, потому что пантуфли увязли в свалке. И бежал он, совсем несолидно подхвативши полы халата, – лишь бы подальше от ополоумевшего барана.
Пока растаскивали и приводили в чувство девиц, пока ловили барана и усмиряли болонок, Мач прокрался в дальний конец парка, махнул через ограду и понесся прочь со всех ног.
Положение возникло – хуже не придумаешь.
Кроме всего, он поцарапал в розовых кустах лицо и руки, порвал рубашку. Дома показываться в таком виде, мягко говоря, не стоило. Умнее всего было бы найти Качу и попросить ее помощи. У девушки вполне могли быть при себе иголка и нитки, хотя, скорее уж, она прихватила спицы с клубком. Хорошая пастушка успевала за день, проведенный на пастбище, связать рукавицу. Мач всегда удивлялся, как это девушки вяжут на ходу, да еще и напевают при этом. Или ей дали ручной ткацкий станочек, чтобы за день она изготовила пояс.
Он отыскал Качу там, куда она обычно выгоняла овец. И явился как раз вовремя – девушка присела на кочке под кустом и устроилась перекусить.
Она достала из узелка выданный ей на весь день огромный ломоть хлеба и задумчиво на него смотрела. Вроде и рука сама к нему тянулась, однако что-то запрещало поднести этот черный, душистый, вкуснейший, хотя и выпеченный с отрубями, даже чуть ли не с соломой хлеб. Был еще туесок с квашей, поставленный от жары в самую середину развесистого куста.
Увидев этот туесок, Мач вспомнил, что с самого утра ничего не пил – только облизал смоченные селедочным рассолом пальцы. И сразу же на него напала жажда. С каждым шагом она делалась все неприятнее. А когда Кача запрокинула голову, угощаясь из туеска, Мачу и вовсе чуть худо не стало.
– Не угостишь? – спросил, возникая из куста, Мач.
Кача чуть не выронила туесок с кисловатой и прохладной курземской квашей, главным летним блюдом косцов и пастухов.
– Кто это тебя так отделал? Ты что, с кошками воевал? – ошарашенно спросила она.
– С бараном, – честно и лаконично отвечал Мач.
Но в это трудно было поверить.
– Где ж ты раздобыл барана с когтями? – язвительно полюбопытствовала девушка. – Небось, в Риге купил, деньги платил?
– Это не когти, – понуро объяснил Мач. – Это господские розы, будь они неладны…
И тогда, разумеется, Кача потребовала подробного отчета о всех событиях этого бурного утра.
– Откуда же я знал, что господин барон сам туда забредет? – оправдывался парень, поглядывая на туесок. – Я хотел только этого подлизу Прициса проучить! Представляешь, как он с перепугу на грядки грохнулся? Да он же сам все и подсказал… Когда господин барон дал ему эти немецкие семена, Прицис три дня ворчал – что за господские причуды, не семена, а селедочная икра, что путного вырастет из этой икры!.. Ну, я и решил ему показать, что путного вырастет из икры…
Кача нахмурилась.
– Когда Прициса пороть поведут, он сразу все вспомнит, – хмуро сказала мудрая невеста. – Как ты его про селедочную икру расспрашивал… Не он – так его чертов внучек!
– Под розги не лягу! – хрипло, но решительно заявил Мач. – Прициса-то давно пора… доносчик он подлый, а не садовник… вместе с внучком!
Перед внутренним взором Мача встала длинная блеклая физиономия, которую свисающие вдоль щек льняные пряди делали еще длиннее и неприятней. К тому же, внучек вымахал на две головы повыша Мача, и это тоже было неприятно.
– Далеко не убежишь, – сразу поняв намерение неудачного своего жениха, возразила Кача. – У тебя и денег-то нет…
– Дай хоть кваши хлебнуть, – попросил Мач. Теперь селедочная проделка не казалась ему больше такой замечательной. – Пить хочу, прямо помираю от жажды.
Кача протянула было ему туесок, но вдруг окаменела. Что-то следовало сейчас сделать… что-то важное… выполнить долг…
Другой рукой она провела по груди и нашарила каменный пузырек. Бессознательно Кача нашла на шее волосяной тонкости кожаный шнурок и потянула за него. Каменный пузырек медленно пополз вверх, к вороту рубахи.
– Если тебе дать – ты прямо до дна все выпьешь, – сказала Кача. – Дай-ка я еще отхлебну.
Она поднесла туесок к губам. И руки сами сделали все, что требовалось. Одна держала туесок так, чтобы понадежнее прикрыть грудь. Другая вытянула из-под рубахи шнурок с каменным пузырьком. Отнимая край туеска от губ, Кача ловко плеснула в него прозрачного зелья. И проделала это настолько быстро, что Мач ровно ничего не заметил. Очень удивилась Кача, как это у нее получилось, а главное – зачем? Ей даже показалось странным – откуда вдруг на шее взялся такой странный то ли талисман, то ли оберег? И тут же Кача поняла, что пузырек был всегда.
– Где же тебя спрятать? – задумчиво спросила Кача, протягивая туесок и уже не думая о пузырьке.
– Если б я знал! Счастье еще, что меня никто там не видел. А все этот проклятый баран… Я думал, он меня с ног собьет, такая здоровенная туша! Сам удивился, когда устоял. Домой мне показываться нельзя. Может, я у вас на сеновале заночую?
Мач отпил прохладной и приятно кисловатой кваши. Несколько мгновений длилось полнейшее блаженство! Оно текло от горла вниз, к животу, и наполняло тело сладостной свежестью. Стало легко и привольно, как будто все неприятности разом кончились.
И тут Мача осенило.
– Мне же ненадолго! – воскликнул он. – Мне бы только несколько дней переждать! А потом придут французы!
– Какие еще тебе французы? – изумилась Кача.
– Французская армия, которая всех освободит! – и тут на круглой физиономии Мача изобразился такой отчаянный восторг, что мудрой невесте стало даже как-то страшновато. – Пасторский кучер говорил, а он с пастором вчера из Митавы вернулся, что французы уже близко! И русские господа улепетывают!
Мач произнес это – и вкралось в его душу некое подозрение. Ведь он не видел пасторского кучера уже довольно долго, не меньше недели. Да и не собирался пастор в Митаву, ему здесь дел хватало.
Но подозрение оказалось какое-то туманное. Парнем полностью овладело то, что он назвал бы логикой сна, если бы знал слово «логика» и если бы не одурманило его зелье. Провалившись в сон, живешь не только теми вещами, которыми он тебя окружил, и теми событиями, через которые он тебя тащит, но и знаешь откуда-то предысторию этих событий, считаешься с ней и уважаешь ее.
Именно это и произошло с Мачем. Стоило ему сказать про пасторского кучера – как секретный разговор на конюшне стал для него подлинным событием вчерашнего дня. А дальше Мач понес такое, чего знать вообще не мог, и тем не менее уже откуда-то знал.
– Погоди, французы тут порядок наведут! Первым делом – баронов прогонят, и вообще всех немцев. Русские господа сами удерут. И нам дадут свободу. Они себе свободу завоевали – и нам ее дадут. Как полякам! Ведь освободили же французы крестьян от помещиков в Польше пять лет назад! И мы будем тоже свободны, опять свободны – как наши предки!..
Сказав это, Мач сам растерялся. Во-первых, он понятия не имел, в чем выражалась свобода его предков. А во-вторых – вовеки о них не задумывался.
Кача же помрачнела. Что-то с предками Мача было связано нехорошее… И с их свободой – тоже…
– Знаешь, как французы своим господам головы рубили? – задал Мач риторический вопрос, поскольку сам он этого тоже не знал, а Кача – подавно. – Жаль, к господину барону газеты привозят с опозданием, а то бы уж началась суматоха!
Мачатынь собрался было углубиться в полититические рассуждения (слово «политика» возникло в голове ниоткуда, как и неслыханное имя «Наполеон Бонапарт»), но тут заметил, что Кача не только не слушает его, но и смотрит мимо глаз.
И в лице ее радость, и брови изумленно приподняты, и губы полуоткрыты.
Мачатынь глянул через плечо и удивился – никаких достойных восторга чудес у него за спиной не творилось.
Ветер гнал волны по ржаному полю, уже не зеленому, а желтовато-серому. Пахло липовым цветом. Блеяли овцы и жужжали пчелы. Все это были вещи обычные.
Мач еще сильнее вывернул шею.
По косогору, поросшему ромашками, шагом ехал гусарский офицер на высоком и поджаром сером коне.
Глава третья, о родственнике шаровой молнии
«…на высоком и поджаром сером коне», – именно в таком виде высыпалась на монитор моего компьютера последняя строка. И я задумалась.
Великое множество самых непредвиденных вопросов смущало меня. Начать-то повесть о несусветном эскадроне оказалось проще простого – послышалось, как хрипловато выкликает где-то вдали тревогу боевой рожок, как стучат копыта, много ли надо? А вот продолжать…
Не было у меня ровным счетом ничего, ни архивных документов под длинными номерами, ни кандидатских или там докторских диссертаций многолетней давности о том, как проходил в Курляндии 1812 год. Ну, до такой степени у меня ничего не было, что даже пресловутый Дюма, который честно считал историю гвоздем, поддерживавшим его причудливые картины, – так вот, даже Дюма бы возмутился.
В довершение всех бед, я до сих пор путалась в хронологии, то не вовремя прибавляя, то не вовремя отнимая две недели разницы между старым и новым стилем.
Но страшное нетерпение владело душой.
Уже позвал рожок. Уже застучали копыта.
Слева от компьютера висела неважного качества репродукция – но висела не из-за качества, а чтобы душу будоражить. Это была «Свобода на баррикадах» Эжена Делакруа, глядя на которую, я слышала внутренним слухом отрывистый ритм «Марсельезы». Песня была моим ключиком к двери…
А по ту сторону двери, чуть приоткрыв ее, стояли за моей спиной живые люди. Я знала, что обернусь – и увижу их лица. Они пришли откуда-то из иной реальности и встали у двери – а отворить им эту дверь могла только я. Только я, одна во всем нашем мире, слышала сейчас их дыхание.
И эти люди уже начали вытворять что-то, чего я не задумывала. Я не могла следить за ними круглосуточно и описывать их жизнь минута за минутой – естественно, они в то время, которое я проскочила, как незначительное, уже ухитрились чего-то такого понаделать, чего сами, конечно же, не расхлебают. Расхлебывать придется мне.
А пока я страдала перед монитором компьютера, окончательно сгустилась за окном ночь, и погасли все окна в доме напротив, и подал свой заспанный голос мой убогий здравый смысл.
– Ну что за нелепые ночные бдения, – запричитал он на одной ноте, – Ты же все равно ничего не делаешь, а если и сделаешь – ничего ты своей повестушкой не изменишь. Лучше устраниться от того безобразия, которое тебе так осточертело, лучше махнуть на него рукой и лечь спать, завтра с утра столько всякого, ведь опять проспишь…
– Конечно, конечно, – отвечала я ему, – сейчас, сейчас…
И действительно отправилась бы, вздохнув, умываться на ночь и переплетать косы, но тут произошло неожиданное.
За двойными стеклами моего закрытого окна появился светящийся шар, с детский резиновый мяч величиной, весь в играющих язычках огня, золотых, оранжевых и даже розовых.