В одном театре он в утреннем детском спектакле играл медведя, который время от времени ходил по сцене и рычал. У него была неожиданная задача – текст на самом деле был написан, но режиссер просил этот текст не говорить совсем. Запомнить, но все слова заменять рыком. Это было очень смешно, дети радовались, партнеры – тоже. Степа уставал от этой роли невыносимо. Казалось бы – отчего тут можно устать? Не шпалы носить, не уголь копать… Все смеются… Но после того, как он полтора часа рычал на сцене, Степа старался как можно больше со всеми разговаривать. Говорил, говорил, просто так, чтобы говорить, словно боялся забыть речь… Ведь так удобно и даже приятно в какой-то момент издавать только страшные нечленораздельные звуки. В голове что-то отключается, ты словно перестаешь быть самим собой. Потом наваливались усталость и тоска, как от вина. Степа прорычал так всю осень и зиму – спектакль играли в каникулы и в выходные, зал был крохотный, поэтому играли часто, – и ушел.
Во втором театре у Степы трудовую книжку не взяли, но зато сразу дали роль в пьесе Чехова. Он ее репетировал три месяца, пытаясь понять, почему же герою всё время так грустно и грустно – любить грустно, есть грустно, писать письмо грустно, гладить собаку грустно… Кажется, понял. Нашел что-то созвучное в своей душе. Режиссер его хвалил. А потом вернулся со съемок в Казахстане другой актер, за два дня ввелся, и Степа сел в зал. Сидел два месяца, слушал, смотрел, запоминал новые мизансцены, пришел на премьеру, на второй спектакль, который мог бы сыграть он по закону театра, который никто никогда не соблюдает – нет в творчестве законов, на то оно и творчество, а не бухгалтерия… И… опять ушел, чтобы не провалиться надолго в глубокую вязкую яму депрессии, где нет света, нет смысла, нет дороги. Сидеть молча, без движения, никому не нужным и не интересным, шесть часов в зале, ничего не делая, было просто невыносимо. Стоять в сторонке на премьере, которую ты не сыграл, – тоже. Режиссер тогда ему сказал, пожимая руку на прощание: «Я тебя понимаю, давай, ищи себя! Попробуй, может, в мимансе что-то выйдет? Ты красивый, пластичный… К глухонемым сходи, у них театр хороший…»
– Кофе будешь? – спросила помреж и подмигнула ему. – Красивый ты… Даже лучше, чем на фото. Я думала, в фоторедакторе себя сделал… – Она заглянула в соседнюю комнату. – Петр Андреич! Пришел Васильков!
– Пусть зайдет! – услышал Степа хорошо знакомый голос, с легкой хрипотцой, с легкой ленцой, с легкой усталостью от всего и вся, которая так привлекательна, так загадочна… Сколько же у него было всякого за сорок лет, если он уже так устал…
Степа молча зашел и улыбнулся.
– Опа! – сказал Мазоров. – Абсолютный герой! Давай еще раз. Кстати, привет.
Степа не понял, что именно «еще раз», и на всякий случай опять улыбнулся.
– Шикарно. Вот так и стой!
Степа в замешательстве провел руками по волосам. К нему подошла женщина и, ни слова не говоря, убрала ему волосы со лба, пребольно зажав их руками.
– Так? – спросила она Мазорова.
Тот скривился:
– Не-а.
Женщина ловко перекинула волосы на одну сторону.
– Так?
– Не-а. Не блондин он. Не вижу блондина.
– Искали же блондина, Петр Андреич…
– Раньше видел, теперь не вижу.
– Покрасим, Петр Андреич.
– Ага… Повернись-ка спиной… Давай-давай! – Мазоров небрежно махнул рукой.
Он разглядывал Степу, и все остальные разглядывали его, а тот не знал, куда деваться от смущения. Конечно, он дипломированный актер, и Гамлета играл в дипломном спектакле, плохо, но играл, и Чехова репетировал, и сорок раз медведя изображал, но зачем же так-то? Как будто он конь, а не человек… И коню бы было обидно…
Степа оглянулся, увидел свободный стул у стены и сел.
– Вот так, значит? – засмеялся Мазоров, и за ним – все остальные. – Характер? Это хорошо. Когда ваш товарищ совсем без хребта… Наш товарищ, – поправился он. – Это не катит. Хотя с характером тоже не катит. Ну, поговори. Давай, давай!..
Степа удивленно взглянул на Мазорова. Не таким он себе его представлял. Мазоров всегда играл таких замечательных людей, душевных, теплых, открытых…
– Расскажи о себе, – кивнул ему Мазоров. – Хочу послушать, как ты говоришь. Ну?
– Я окончил ГИТИС… – начал Степа.
– Что сделал? – захохотал Мазоров.
Степа замолчал.
– А как же ты окончил-то с таким дефектом речи? Ты не придуряешься?
Степа помотал головой, встал и хотел уйти.
– Куда-а-а… Ну-ка, девки, в дверях встаньте и молодца этого мне не выпускайте. Ладно, придумаем. Озвучим. Отжаться можешь? Бегаешь, прыгаешь? Или каскадеров вызывать будем?
– Шестьдесят раз, – сказал Степа.
– Что «шестьдесят»? – не понял Мазоров.
– Отжимаюсь шестьдесят раз, – как можно твёрже повторил Степа.
– Ну, шестьдесят не надо, – ухмыльнулся Мазоров. – Машину водишь?
– У меня нет машины.
– Так и у меня нет машины! – засмеялся режиссер. – Разве это машина? Так, развалюшка какая-то… старьё прошлогоднее… Не водишь, значит?
Степа опять помотал головой.
– Ты правильно делаешь, что помалкиваешь, – кивнул Мазоров. – У кого учился?
– У Арефьевой он учился, – подсказал кто-то.
– Что ж тебя Людмила Григорьевна с таким дефектом выпустила? – покачал головой знаменитый режиссер. – Ну, ладно. Жаль. Тембр у тебя красивый. Если б таким голосом говорил мой герой, я бы не отказался. Ну что, давай мы тебя на всякий случай поснимаем…
Мазоров кивнул помрежу, та – ассистенткам, те тут же сорвались с места, побежали готовить свет.
– А то вдруг снимем тебя, а ты другой какой-нибудь окажешься. Ты работаешь, кстати?
– Нет. Сейчас нет.
– Вот и хорошо. Нам это даже удобно. А как снимешься у меня – если я буду тебя снимать, конечно, – Мазоров подмигнул Степе, – то и все театры за тебя драться будут.
– А… какая роль? – Степа решил всё-таки спросить. Не оказался бы опять какой-нибудь медведь… С нечеловеческим рыком.
Мазоров прищурился:
– А ты какую бы хотел?
Степа понимал, что знаменитый Мазоров – сам актер, и неплохой, о чем он думает на самом деле – не поймешь. О чем думает, что хочет сказать, что имеет в виду… Ничего не поймешь. На всякий случай отвечать тогда Мазорову не стал. Да и не такой он дурачок – понятно же, раз все собрались и смотрят, раз ищут и ищут и найти не могут, двадцать девять претендентов уже забраковали, значит, роль-то немаленькая, важная, скорее всего – положительная. На отрицательного героя его не позовут.
Степа свернул из дворов в парк, шел теперь по широкой аллее, усыпанной листьями, и думал, что, наверное, самая большая загадка живой природы – это наш мозг. Но есть еще бо́льшая загадка – наша душа. Мозг силится понять, что такое он сам, что такое душа, есть ли она вообще, нисколько не сомневаясь, что он-то сам есть… Раньше Степа не любил таких размышлений. А сейчас не может не думать. Почему? Что изменилось в нем? Уперся в стену? Приближаются тридцать лет, первые итоги?
Вот куда он сейчас идет, зачем? Почему раньше вопрос «зачем?» не приходил ему в голову? Откуда вообще приходят вопросы в нашу голову?
В парке, огромном старом парке, на краю которого все плотнее и плотнее встают многоэтажные дома, в одном из которых живет или пытается как-то жить Степа, народу было мало. Степа заметил, что при этом довольно много молодых мужчин, таких же, как Степа, наверное, половина. Все они не работают. Кто-то бегает по парку, кто-то гуляет с девушкой, кто-то с собакой. Может быть, у них выходной? И у Степы тоже выходной, бессрочный. Вчера он опять ездил на «показ» в очередной театр. Ведь Мазоров обещал ему, что театры будут драться… Дерутся, наверное, но по другим каким-то причинам, не за него.
Степа приехал заранее на «показ», чтобы не опоздать. Прошел через служебный вход и брел не спеша по полутемному театру, повторяя по себя монолог. У него есть отличный монолог князя Мышкина, который он учил еще в институте. Сыграть не пришлось, Арефьева зарубила весь отрывок, не поставила на экзамен. «О, я только не умею высказать… – повторял Степа слова, когда-то казавшиеся ему волшебными. – А сколько вещей на каждом шагу таких прекрасных, которые даже самый потерявшийся человек находит прекрасными? Посмотрите на ребенка, посмотрите на божью зарю, посмотрите на травку, как она растет, посмотрите в глаза, которые на вас смотрят и вас любят…» Арефьева когда-то остановила его на первом же «О!..» и сказала: «Фуфло!» Людмила Григорьевна припечатывала всегда этим словом, и все знали: если «фуфло», то лучше спрятаться и помолчать.
– Ты не князь Мышкин, – твердо сказала она ему. – Я тебя в эту сторону тянуть не буду.
– Почему? – все-таки спросил Степа. Дослушала хотя бы до середины…
– Почему-почему… – Арефьева подошла к окну, пошире открыла его и закурила. – Потому что ты… идиот, Степа. Понимаешь? В тебе это на самом деле есть, и тебе это не идет.
– Почему? – удивился Степа.
Арефьева покачала головой.
– Как с тобой разговаривать? Потому что у тебя другой типаж, понимаешь? Разные, конечно, Мышкины бывают… Но я не хочу в тебе это вытягивать. Заиграешься. Я до сих пор не могу понять, откуда это у тебя. Ты же в армии служил. И живым-здоровым вернулся. Как тебя не убили? С такими мозгами.
– Нормальные у меня мозги, – обиделся Степа. – А что мне играть?
– Получается, кроме «Идиота», играть нечего?
– Мне князь Мышкин нравится, – тихо сказал Степа.
– Вот, я ж говорю – идиот! Как он может тебе, красавцу, здоровому, великолепному, нравиться, зачем? Что у тебя с той девушкой, кстати? Вера, кажется… Как, всё серьезно?
Степа пожал плечами:
– У меня серьезно, у нее нет.
– А почему? – Арефьева подошла к нему и обняла за плечо. – Почему у тебя серьезно, если тебе такие девушки попадаются? Мой сын уже двух жен бросил с детьми, все мои внуки, трое, а он гуляет себе, знать ничего не хочет, копеечку им дает, да и всё. Не чувствует в себе отца, так мне сказал. Чувствует только сына.
Степа не знал, что на все это сказать, и лишь улыбнулся.
– Улыбка у тебя… – Арефьева погладила его по голове. – Меня тут тетки в деканате подначивают, не любовник ли ты мне?
Степа от неловкости отвернулся.
– Ладно, – усмехнулась Людмила Григорьевна. – Лучше ведь я это скажу, будешь хотя бы в курсе, готов дать отпор… Тебе-то ничего не говорят?
Степа, так же отвернувшись, пробормотал:
– Говорят… Ну, то есть там…
– Хороший ты, Степка. Тяжело тебе будет, – вздохнула Арефьева. – Нет в тебе нормальной доли сволочизма, без которой не проживешь. Так и будут все этим пользоваться.
– Можно мы отрывок из «Идиота» сделаем, покажем? – попросил Степа.
– Нет. Нормальным героем будешь. Если хочешь пострадать, давай Гамлета. Попробуем, а? Переубедим всех, кто считает, что у тебя только мордашка и рост и больше ничего?
– Попробуем, – вздохнул Степа, прекрасно зная, что отступать сейчас нельзя.
Потому, что все всегда уговаривают Людмилу Григорьевну, она не стоит на своем до последнего, слушает аргументы, может поддаться на уговоры. Любой может ее убедить. Любой, кроме него. Он, как обычно, поддался сам. Почему? Нет характера? Есть. Так почему? Степа взглянул на своего худрука. Красавица, даже в неполные шестьдесят – красавица. Статная, с тонким лицом, аристократка. Руки немного подкачали – крупноваты, но пальцы длинные, ровные… Сейчас она сложила из этих длинных крупных пальцев фигу и покачала перед его носом.
– Вот тебе «Идиот», – сказала Арефьева. – Будешь играть то, что я скажу. Я знаю, что тебе нужно. А ты – глупый маленький мальчик. Вырос такой балбес… – Она ласково потрепала его по голове и в результате настояла на своем.
В театре, куда он пришел устраиваться несколько дней назад, работала его сокурсница. Ничего сама толком не сыграла за несколько лет, но договорилась с помрежем о внеочередном показе для Степы.
Главный режиссер, сорокалетний светловолосый татарин, дружески подмигнул ему, протягивая руку:
– Привет! Как дела?
– Хорошо, – ответил Степа, пожав тому руку, улыбаясь и думая, как ему здороваться. Не говорить же в ответ «привет»…
– А я слышал, что хреново у тебя дела, – тоже улыбнулся режиссер, не зло, даже доброжелательно. – Что не берут тебя никуда. Метка Мазорова. Кто у него засветился – всё, капец тому. Да? Что скажешь?
Степа пожал плечами.
– Ладно. – Режиссер поудобнее уселся в невысоком кресле. – Хочешь что-нибудь прочесть? Показать? Что играл в дипломном?
– Гамлета.
– Сильно. Почитаешь?
Степа кивнул и начал читать отрывок из Достоевского. Главный режиссер театра слушал его полминуты, потом прервал:
– Слушай, какой странный перевод Шекспира. Чей?
– Это «Идиот», – объяснил Степа. – Монолог князя Мышкина о счастье.
– Вот я и думаю… А зачем ты мне из «Идиота» читаешь? Я же сказал – читай Гамлета. Кстати, вот что для тебя лично счастье? Давай вообще лучше поговорим.
Степа увидел стул у окна и пошел к нему, чтобы присесть.
– Нет уж, стой. Буду на тебя смотреть. Так что для тебя счастье?
Степа хотел было ответить, как часто на экзаменах по общеобразовательным предметам говорили его однокурсники, когда не знали ответа ни на один вопрос, что он белый лист, но постеснялся. Тем более, что он не белый лист. Стал читать. Прочитал почти всю программу, которую в институте сдавал по шпаргалкам, судорожно написанным девочками за ночь до экзамена. Кое-как тогда сдавал, на тройки. Знал подсознательно, что тройку по зарубежной литературе или истории театра ему всегда поставят. Герой курса, любимчик Арефьевой.
– Люблю таких актеров, – потянулся главный режиссер и взъерошил короткие волосы. – Больше всего таких люблю. С пустой головой. Давай, садись. Рассказывай, где работал, что играл.
– Медведя, – сказал Степа.
– Уже хорошо. Водевиль чеховский, что ли?
– Нет. Русская сказка.
– Ну… Гм… Кусочек покажи.
Степа пожал плечами – ему же хуже. Встал, отошел в дальний угол и со словами «Ах ты, Лиса Патрикеевна, сколько же ты мне раз дорогу перешла!» пошел на режиссера, заменяя, как и в спектаклях, все слова рыком.
В дверь заглянула испуганная помреж:
– Всё хорошо, Ильдар Гайнуттинович?
Режиссер, смеясь, отмахнулся:
– Чайку нам принеси!
Степа остановился.
– Ну, что же ты? Очень убедительно. А еще что-нибудь есть?
– Да, – кивнул Степа и начал сцену из постановки, где он играл чеховского героя.
У Чехова точно такого персонажа не было, драматург составил его из нескольких чеховских героев, мятущихся, томящихся, сомневающихся во всем – в себе, в жизни, в любви, в окружающих.
– Подожди, подожди, – остановил его режиссер. – Ничего не пойму. Ты за двоих, что ли, разговариваешь?
– За троих, – кивнул Степа.
– Так в спектакле у вас было?
– Нет. Ну, партнера же у меня сейчас нет…
– Логично… – хмыкнул режиссер. – А ты оригинал. Ну, а что ты со своим «с» будешь делать?
– Не знаю. Работать.
– А почему раньше не работал?
– Не получается, – честно сказал Степа. – Я так всегда говорю. Я его не слышу. Не слышу, что я неправильно произношу.
– Я-я-сно… – протянул режиссер. – Хорошо. Ну… – Он подал ему руку, и Степа недоумевающе пожал ее. – Приятно было увидеть звезду воочию. Ты как, чувствуешь себя звездой? Зря, что ли, Мазоров метку поставил?
– Уже нет, не чувствую, – ответил Степа.
Хотел добавить, что звёзды, наверно, так не живут – в кредит, одиноко, неприкаянно, но не стал. И слова сразу не нашлись, и ныть как-то неудобно, не милостыню же он пришел просить, просто на работу хотел устроиться, хотя бы на разовые, чтобы играть что-то, репетировать, думать о роли. Чтобы появился в его жизни смысл.
…Степа гулял до рано наступившей темноты, вернулся домой, радуясь, что опять не столкнулся в лифте с Верой, посидел на кухне, не включая свет. Налил себе вина, но пить не стал. Сидел и смотрел, как вспыхивает на высоком доме невдалеке красный сигнальный огонь. Чтобы вертолеты не врезались. Есть люди, летающие на вертолетах. А есть люди, летающие из окна… Вот только вчера ему снилось, как он летит, переступив порог своего окна, – не вниз летит, а вверх, легко, свободно, ощущая силу в теле, зная, как лететь, куда лететь, зачем…
Степа подошел к низкому окну почти во всю стену, открыл его. Чуть-чуть перегнулся вниз. Две тонкие ограничительные жердочки, которые никак не помешают ни коту, захотевшему свободы, ни человеку, потерявшему равновесие в жизни и шагнувшему из жизни, неудавшейся, разбитой, – в никуда. А как чувствует себя человек, который летит вниз и понимает, что спрыгнул зря? Тот, кто за короткие секунды полета вдруг осознает, что ничего нет такого, ради чего стоит прерывать свою жизнь, пока она еще есть, пока тебе не сказали – всё, хватит, нажился, иди! Иди туда, где ничего нет. Иди туда, где никто тебе уже не скажет – ты не нужен. Туда, где нет тоски и боли.
Степа резко закрыл тяжелое окно, провернул до конца ручку, прислонился обеими руками к стеклу, прижался к нему лицом. Почему так? Почему один люди бились за жизнь – не за свою, за чужую, проживали свою короткую жизнь в борьбе – за какие-то эфемерные, неосуществимые идеалы, за свободу родины, за счастье и благополучие других, а теперь эти другие, сытые и здоровые, открывают окно, за которым не рвутся снаряды, за которым гудит, бежит, суетится прекрасный в своей беспечности и благополучии живой город, и размышляют, не спрыгнуть им с семнадцатого этажа, потому что жить совершенно незачем… Потому что жизнь пуста и бессмысленна, потому что нет места на земле, где тебя ждут, где ты нужен, где ты незаменим. Родители… Родители живут душа в душу, много лет, всегда жалеют, что у них нет еще дочери, любят Степу как данность и… И что? Этого мало? Почему ему этого мало? Не проживешь родительской любовью. Тем более не проживешь прошлой славой.
Так быстро закончилась эта слава. Вот только что шел Степа по улице, люди через одного узнавали его, оглядывались, шептались… Сначала это было приятно, потом стало немного раздражать, надоедать. А тут оно и закончилось. Закончились запросы в друзья в Интернете, письма, улыбки… Кто-то помнит фильм, кто-то узнаёт в лицо, не понимая, откуда помнит Степу. И зачем ему была нужна эта слава? Что она ему дала? Ничего. Взнос за квартиру, короткую шумиху вокруг него, несколько статей в дешевых популярных журналах, в которых ловкие журналисты навязчиво задавали не слишком удобные и этичные вопросы, а он, Степа, как последний дурак, отвечал и отвечал… И теперь все знают, как просто и бедно живут его родители, ничего в этом плохого нет, родители – порядочные люди, но – зачем? Все знают, что Степа плохо выговаривает букву «с», знают, что Степа боится дотронуться до лягушки – с детства, в этом тоже ничего нет, но зачем он об этом рассказал?
Знают даже о Вере. Приятная корреспондентка, интеллигентная, вежливая, взрослая, так осторожно спросила его о личной жизни, как будто не собиралась потом об этом писать. А он разнюнился и рассказал. О том, как Вера от него ушла. Ужас, кошмар. И двести тысяч экземпляров журнала разошлись, как обычно, за несколько дней. Другие корреспонденты прочитали и уже досочинили. Получился немного другой Степа, немного другая Вера. И очень стыдная история.
Настоящая Вера написала ему через месяц после выхода журнала: «Ну, ты козел, Степик. И дурак». Больше ничего не написала, Степа тут же ей перезвонил, чтобы объяснить, как всё вышло, но она говорить не захотела, сбросила его звонок. Козел – потому что в пересказанных другими корреспондентами историях его любимая Вера выглядела всё хуже и хуже. А он всё глупее и глупее. И она прочитала одну из таких историй. Теперь-то уже всё равно. Веры рядом нет, его почти все забыли. Но что-то такое стыдное, неудобное, глупое, связанное с его личной историей, помнят. Говорят иногда: «Слушай, а что там у тебя было с этой… как ее… которая…» И смеются.
Что надо сделать, чтобы в его жизнь вернулся хоть какой смысл? Поменять профессию? Которую из двух? Пойти работать в автосервис и забыть о театре? Уехать куда-нибудь в Норильск, где лето бывает один день раз в три года и где, может быть, нужны актеры, даже те, кто нормально не выговоривают фразу, в которой слишком много букв «с»?
Маятно, маятно, тошно… Хорошо женщине. Она может родить ребенка и погрузиться в него, в его тепло, в заботы о нем. Сад, школа… Долго-долго быть занятой. Потом, правда, когда ребенок подрастет, тоже надо решать, что делать. Но женщина может родить троих, четверых детей и постоянно быть занятой. Когда подрастет четвертый, первый уже сам соберется рожать, и у тебя все заботы начнутся сначала.
Степа быстро набрал в поиске: «Взять собаку из питомника». Ребенка он не потянет, да ему и не дадут. А вот собаку… Степа отложил телефон. А если он все-таки выпрыгнет в окно – от одиночества, тоски и бессмысленности? Что тогда будет с собакой? Но ведь всем станет проще… Всем – кому? Матери, которая ждет, чтобы Степа приехал, а он сидит и пьет в своей большой неуютной квартире? Зачем он купил такую дорогую квартиру? О чем думал в тот момент? О Вере и детях, которых она ему родит? А если у него теперь отберут эту квартиру, потому что кредит и проценты ему выплачивать нечем? Сейчас ему нечем даже заплатить квартплату, огромную, нереальную, равную зарплате администратора в театре. А так хорошо было бы сейчас обнять лохматую, теплую голову собаки, умной, понимающей, чтобы та просто сидела рядом и молча сочувствовала. Ему нужно сочувствие? Степа помотал головой. Это точка. Точка, поставленная в конце всей его предыдущей жизни. Вот он сам себе всё и сказал.
Степа набрал домашний номер родителей и тут же сбросил. Зачем? Что он скажет матери? Отец сейчас на работе. Степа скажет, что он не знает, что ему делать, куда идти? Что его опять не приняли в театр, хотя бы на одну роль?
Невероятно, непостижимо, неужели еще у кого-то так бывает? Он, сыгравший главную роль в главном фильме прошлого года, стоял сейчас у окна и размышлял о том, что можно, в принципе, всё закончить прямо сейчас. А ведь начал он думать уже с того, что человек, решивший спрыгнуть, в полете понимает, что совершил ошибку. И мысли не остановились, нет, хотя от окна он отошел. А мысли идут дальше. Причем в том же направлении.
Степа выпил вино, которое стояло перед ним, достал из шкафа другую бутылку, в которой был остаток вина, и залпом допил и его. Слезы подступили сразу же. Вот почему так? Другим хотя бы это помогает. А ему становится только хуже. Тоска чуть притупляется, но слезы текут и текут. Может быть, ему надо было родиться женщиной? Такой красивой и с такими близкими слезами…
…Степа сбривал свои прекрасные пепельные волосы и плакал. Смотрел на себя в зеркало и плакал. Не по волосам, а от обиды. Что-то было такое обидное, такое невозможно унизительное, несправедливое, что именно – он никак не мог понять и вырваться из этой обиды не мог.
Степа открыл глаза и первым делом потрогал волосы. На месте… На голове – на его пустой голове, в которой в последнее время появилось много вопросов, на которые нет ответа. Кто задает ему эти вопросы?
Степа сел на кровати. Где-то в полупустой гардеробной должны быть гантели. С чего-то ведь надо начинать, как-то выползать… Он вздохнул и лег обратно и тут же услышал, как в дверь позвонили. Наверняка ошиблись. Принесли кому-то еду из ресторана на завтрак – обычное дело. А к нему никто не может прийти. Вода у него не течет – ни с потолка, ни на пол. Друзей теперь нет. Вера ушла навсегда, родители живут далеко.
В дверь звонили и звонили. Он услышал быстрые шаги, как будто кто-то бегал по площадке. Потом снова звонок.
Степа кое-как умылся, натянул джинсы и футболку, хлебнул вина из бутылки, почему-то стоящей на раковине в ванной, с трудом дошел до двери. Как будто и не спал, а был в тяжелом забытье… Дверь оказалась не заперта. Степа открыл дверь и пошатнулся, чуть не упал. Сначала ему показалось, что за дверью никого нет. А потом он понял, что за дверью – просто очень маленький человек.
– Пойдете со мной? Пойдете? – Мальчик, который, похоже, давно плакал, говорил, растирая по лицу слезы вместе с соплями.
– Куда пойти? – спросил Степа.
Как же все-таки тягостно жить… Какой темный коридор – глупый дизайн с темно-фиолетовыми стенами и светильниками, утопленными внутрь стен. Как невыносимо пахнет чьей-то готовкой, что может так пахнуть? Вареные почки? Обжаренные с прогорклым жиром и подтухшей рыбой…
Он знает этого мальчика. Знает… Или нет… Степа изо всей силы постучал себя по ушам – это помогает. Очень неприятно, но помогает. Ч-черт… Как-то всё с утра звенит, гудит… лучше бы сесть… или лечь обратно…
– Никого нет! – захлебываясь слезами, пытался объяснить ему мальчик. – У нас там… на площадке… Я хотел… «Скорую»… а там… это… номер не существует… всё время говорят… номер не существует…
Степа постарался собраться, заправил зачем-то футболку в джинсы, подтянул их повыше. Глубоко подышал. Еще раз постучал себя по ушам. Мысли не собирались никак.