О чём думают медведи
Роман
Владимир Орлов
В память о моем папе,
который всегда вдохновлял
и поддерживал меня
Niedźwiedź idzie przez las i cicho, cicho, bardzo cicho śpiewa: – La-la-la.
Из детской радиопередачи (польск.)Медведь проклятый! Бежать, бежать!
Евгений Шварц. Обыкновенное чудоКорректор Ольга Рыбина
Дизайнер обложки Ирина Даненова
© Владимир Орлов, 2023
© Ирина Даненова, дизайн обложки, 2023
ISBN 978-5-0055-3866-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава 1
Я держал в руках беспорядочный мятый ворох бумаг. Олег, координатор моей экспериментальной группы, просил посмотреть на них еще раз «повнимательней». Там было более пятисот страниц с табличными данными, и некоторые из них не слишком четко пропечатались.
– Все это здесь, – сказал он возбужденно, отступая назад. – Я не хочу вам подсказывать. Вы должны сами это увидеть.
– Увидеть что?
– Подсказываю: посмотрите магнитную активность начиная с апреля. И не тратьте время на амплитуду, там есть столбик поинтересней.
Я рассмеялся. Это было невероятно. Я впервые видел человека, который обнаружил одну из моих подтасовок. Правда, заметил совершенно ни в том месте. Я бы мог ему намекнуть, на какой столбец действительно стоило посмотреть. И к апрелю все эти флуктуации уже прекратились.
– Но почему на бумаге? – поинтересовался я, едва сдерживая клокотание внутри – что-то среднее между судорожным смехом и позывами к зевоте.
– На графиках все в порядке, никаких всплесков. Таблицы на экране я разглядывал часами. Но было непонятно, что происходит. А на этих распечатках с постраничной выдачей отклонения сразу бросаются в глаза.
– Какие отклонения?
– Вся эта динамика, все эти процессы – ненастоящие. Все эти данные – имитация.
– Разве такое возможно? – спокойно спросил я, справившись с вибрацией.
– Хотелось бы верить, что нет, – смутившись, ответил Олег.
Он посмотрел на меня с болью во взгляде, лучше бы он этого не делал. Единственным правилом нашей с ним субординации было полное доверие старшего к младшему. Нарушая его, он нас обоих подвергал неоправданному риску. Не важно, доверял ли он мне, я как руководитель должен был быть готов полностью ему довериться. Что ему стоило вовремя отвести взгляд? Мне и без Олега хватало проблем.
За восемнадцать лет я успел отметиться в полусотне исследовательских учреждений, и везде, стоило мне уволиться, в силу неведомого морока все забывали о моем существовании. Места работы мне приходилось менять постоянно по мере наступления обстоятельств непреодолимой силы.
После некрасивых сцен с коллегами и дискуссий по поводу моих карьерных интриг и превышения полномочий и, наоборот, после воодушевляющих моментов симпатии и дружеского расположения, я знал, что начисто сотрусь из памяти этих людей. Чего бы я ни натворил, на какие бы ленточки ни разодрал свою должностную инструкцию, моим бывшим коллегам вдруг становилось лень это обсуждать, мысленно возвращаться к моим делам и моей персоне, даже если речь шла о явном ущербе. Из-за меня были расформированы два областных управления статистики: данные систематически приводились в беспорядок, люди сидели ночами, чтобы хоть что-то исправить, а у кризисной группы так и не появилось ни одной версии происходившей путаницы. Все указывало на меня, но никто не решился предъявить мне претензии. Очевидно же было, что хаос цифр – череда случайных программных сбоев, а винить в этом меня – неподобающий поиск крайнего.
Бывшие коллеги с облегчением обо мне забывали, и лишь один парень, астматик по фамилии Игнатов, из аналитической группы уже не помню какого управления, ко мне словно приклеился.
В понедельник он позвонил мне в пятый раз за полгода, и я сразу узнал этого симулянта по характерным астматическим покашливаниям – короткими сериями, сменяющимися тонкими завываниями.
– Почему ты не сказал, что с нами это произойдет? Почему никого не предупредил? – проговорил он сквозь свист.
– Дружище, я просто не успевал. Мне надо было уходить, двигаться дальше, – как мог объяснил я.
С тех пор как этот хронический недуг был побежден, нашлись люди, чей выбор был – контролируемый насморк и зуд. Я знал несколько семей астматиков, которые решили сохранить свою наследственную непереносимость даже после повсеместного внедрения аутоиммунной блокировки. Кто-то из конфессиональных соображений, а кто-то, чтобы сохранить некоторые льготы при занятии должностей. Игнатов был ни то ни другое. По-видимому, астма помогала ему лучше распознавать людей, острее чувствовать тревожные производственные моменты.
– Ты представить не можешь, как долго мы разбирались с последствиями твоего вмешательства. У нас тут все из-за тебя перепуталось. Если твоя деятельность у нас сводилась к ежедневному вредительству, почему тебе единственному в отделе сохранили выходное пособие? – плавно, с выразительной интонацией поинтересовался он.
Этот человек, насколько я его помню, периодически впадал в панику по ничтожным поводам и всегда переигрывал, потому что знал, как его невыносимая астма действует на окружающих. Но эти звонки он исполнял по-другому, буквально на глазах выздоравливая.
– Искажения, которые я вносил в базы, коренным образом улучшили работу дата-центров. Вспомни о гельминтах, как они помогают астматикам. Пока они внутри – иммунная система перестает уничтожать собственный организм. Но главное, это помогло моему делу.
– Какому делу?
– Я сам до конца не представляю, в чем его цель, – признался я. – И я тебе это уже говорил. Поверь, оно очень важное, но тебе не обязательно в это вникать.
Чтобы скорее вернуть его в состояние удушья, я добавил:
– Кстати, не удивлен, что тебя так и не повысили. У твоего помощника, который путал категории показателей и этапы обработки, уже отдельный кабинет. Соседнему отделу, который не выиграл ни одного тендера за полтора года уже удвоили оклады. А ты все сидишь и копаешь под меня, хотя мы с тобой уже два года как распрощались, – сказал я и после секундной паузы отключился.
Эта секунда понадобилась мне, чтобы услышать отталкивающие хрипы удавленника из новаторской школьной постановки. Я не сомневался, что, когда Игнатов проснется утром, он не вспомнит ни меня, ни этот разговор и безропотно отправится на очередное кризисное совещание. Дело, конечно, было в лихорадке, которую он не желал лечить. И какое-то время спустя он вновь припомнит эту историю и мой номер. Беда в том, что он мог быть не единственным астматиком, кому я врезался в память.
Возвращаясь к Олегу: я был уверен, что он на меня никому не донесет, даже если сообразит, чем я здесь занимаюсь. Это было технически невозможно. Его докладную записку никто бы не стал читать. Он показал бы эту мятую бумажную кипу паре таких же недооцененных координаторов из смежных групп, которые в ужасе пинками перенаправили бы его ко мне. Эти ребята больше всего в своей жизни боялись претензий к своей компетенции и конфликта интересов. Вряд ли бы после этого он решился пойти со своими подозрениями к завлабу. За несколько недель или месяцев Олега могло осенить, в чем состоял подлог, но к этому времени он бы уже бился с сотой по счету головоломкой от нашей плодовитой исследовательской группы.
Без ложной скромности, я считал себя величайшим электронным вредителем всех времен. Статистическим червем. Мне удавалось постоянно наращивать масштабы своего вторжения в мир исчислений, показаний и всей сферы объективных наблюдений. В первое время все приходилось делать самому и вручную. Позже подлог стал происходить на уровне систем сбора и анализа данных. Пока наконец я максимально не приблизился к предельному нарушению достоверности. Я сам стал источником истинных сведений.
Не перечислить, по каким направлениям физического мониторинга я успел поработать, беспощадно корректируя показатели и массивы данных, где только это было возможно. Наиболее удаленными позициями были экспертные должности на метеостанции и в астрофизической лаборатории, где мне пришлось изрядно попотеть, потому что мои фальсификации никак не влияли на прогнозы и результаты наблюдений. Теперь я был где-то посередине, и тут моя работа создавала наибольшее количество флуктуаций при относительно умеренных трудозатратах. Я влиял даже на контроль окружающей среды. Помню свой первый стеллаж с химическими пробами грунта и воды, которые были безоговорочно признаны фиктивными и противоречащими процессам рециркуляции. Со временем я заменил их обычными пробами, а все мои данные стали стандартными. Было удивительно, как легко я определился со своим призванием.
Но время от времени меня охватывала обжигающая ярость пополам со стыдом, волосы на висках начинали искриться и едва ли не воспламенялись. Я будто бы начинал вспоминать прежние свои жизни и ясно представлять себе физический образ своего главного соперника – большого, лохматого, издававшего прерывистые рыки, нагло оттирающего меня от источника благодати. Я начинал по-особенному дышать, потому что вспоминал другую атмосферу или, возможно, другое свое агрегатное состояние. При этом ярость и стыд наполняли меня сладкой ностальгией. По моей спине и голове карабкались мурашки, я понимал, что пережил в том измерении нечто волнующее, трепетное и одновременно глупое, постыдное и непоправимое. Похоже, я бездарно провалил прежнюю миссию и получил за это взыскание в виде новой, заведомо невыполнимой.
В то время для меня не было ничего важнее науки, я и мои коллеги ежедневно пребывали среди беспросветного экспериментального безумия, и все же эта история – о моей семье, а не о пределах возможного в лабораторной карьере. Хотя где семья и где я: большую часть пути я проделал как одиночка, вынужденный полагаться на самого себя.
Мой отец всю жизнь занимался изучением медведей. Это называлось териологией. Хотя вроде бы эта дисциплина относилась ко всем млекопитающим. В фольклоре медведь считался магически преображенным человеком, или лесным богом, или потусторонней сущностью в его образе. В медведя обращался сват, или тесть на свадьбе, или грубый разгневанный сосед, что выяснялось только после убийства животного. Мало того что это был гротескный персонаж, воплощение экспрессии, похоти, дикой взрывной силы и простых эмоций, он был еще и «богом из машины» – во многих сказках он решал исход дела. Если рассказчик не знал, как закончить историю, он вводил в нее медведя. И являлся косматый, всему зверью пригнетыш, тут сказке и наступал конец, а кто слушал – по-любому становился молодец. Я подумать не мог, что попаду в похожую историю.
Ту же роль медведь играл в живой природе – на нем заканчивалось большинство пищевых цепочек, только мне не хотелось в это вникать. Я был сыт по горло отцовской наукой, которая меня окружала и то и дело вторгалась в мою жизнь двадцать лет кряду. Все эти сползающие с заваленных столов стопки рабочих тетрадей, альбомы с зарисовками и фотографиями, которые служили материалом для моих построек, иногда я их пролистывал без всякого интереса. Настроение этих дней мог бы передать запах неугомонных бородатых медведеведов в бесформенных свитерах, сидевших с отцом на кухне глубоко за полночь и вполголоса обсуждающих историю очередной медведицы-перебежчицы, с выводком перебравшейся в соседний заказник. Их громкий шепот и неожиданные восклицания будили нас с сестрой, после чего наша детская превращалась в самое оживленное место в доме, и нас приходилось заново укладывать.
В нашей с сестрой комнате на полке среди игрушек стоял трехтомник «Очерков по этологии медвежьих», намертво стянутый пластиковой упаковочной лентой, авторы Маслицын, Филисов, Торнин. В кабинете «эту ересь», как он называл этот сборник, отец держать не хотел. Эти известные зоологи никогда не бывали у нас дома, редко звонил лишь его однокашник Маслицын, зато отец вспоминал про них постоянно.
Еще он часто говорил загадками. Как-то, обнаружив у меня на столе армию разноцветных пластилиновых медведей (мне было лет восемь), отец наклонился ко мне, обнял и сказал доверительно: «Только очень маленькие фигурки медведей – не больше двух миллиметров в холке – передают их суть. Когда они размером с букашку, сразу становится понятен их секрет». Когда дело касалось медведей, он становился очень сентиментальным, и я этим всегда пользовался.
Причина моего упорного стремления всех запутать, когда я стал взрослым, скрывалась в моем путаном детстве, в котором переплелось много противоречивых событий. В моих воспоминаниях акценты были как будто нарочно переставлены, чтобы как можно сильнее исказить картину. При этом я точно знал, как все было на самом деле, но не мог пересказать это своими словами, будто находился под действием заклятия, мешающего точно передать эти видения прошлого. Последовательность картин – иногда чересчур подробных – была у меня перед глазами, но многие из них так и оставались сценами без описания.
Например, я помнил, как отец учил меня в детстве бросать мяч. Или ловить. Траектория была одна и та же. Папаша не признавал слабых бросков и вкладывал в них всю душу. Он норовил метнуть мяч по-взрослому, чтобы при попадании я мог почувствовать его тяжесть и нулевую прыгучесть полуспущенного, обильно напитанного влагой снаряда. Прием получался хлестким, и отскок (при нулевой-то прыгучести) всегда приходился в стену или забор у меня за спиной, так что мяч проходил в паре сантиметров от меня, а то и чиркал по плечу или бедру. И это пока я не умел ловить. Когда научился – броски стали прицельными. Если я подставлял кулак или уворачивался, то получал звонкий замшевый удар по ребрам, если же стоял, не шелохнувшись, оказывался невредим. Отец хрипло смеялся. Кем он был на самом деле и чему как ученый муж пытался меня научить: что в реальности нет ничего хорошего, у нас нет никакого выбора и мы все здесь подопытные? И поэтому делать с нами можно все что угодно? Каждый раз, когда я возвращался к этим моментам прошлого, меня словно обдавали ушатом ледяной воды.
Или такое воспоминание. До пяти лет я делил комнату и все, что в ней было, со своей старшей сестрой Леной: полки, ящички, домики с флоксовыми животными и какие-то диковинные развивающие игрушки для девочек, в которые мне не разрешали играть. Когда моя сестра переехала в другую комнату, забрала часть игрушечного арсенала и все свои секретные альбомы с наклейками, рисунками, зеркальными надписями и непонятными символами – для меня в детской все сразу потеряло смысл. Я перестал там играть и пережил свой первый настоящий глубокий приступ апатии. Потом я перенес все свои игры к дверям ее комнаты: строил из конструктора многоэтажки и многоуровневые развязки, чтобы ей было труднее через них перелезать. Что из этого получилось? Сестру пару раз наказали за то, что она ломает мои постройки, а потом весь мой конструктор сложили в большой бумажный мешок и унесли в гараж.
Вот тогда с сестрой все это и произошло. Иногда она исчезала. Не уходила в другую комнату, не выскакивала на балкон, не пропадала за открытой дверцей платяного шкафа, не протискивалась между одеждой и коробками в гардеробной, как это делал я. Я продолжал говорить с ней через дверь, отвечая на какую-то ее реплику, и не находил ее в комнате или в любом другом месте, откуда слышался ее голос. Сестры не было нигде.
Я несколько раз пытался получить у нее объяснения по поводу ее дематериализаций, она только смеялась, дурачилась и отвлекала меня смешными дразнилками. Я начал думать, что моя сестра – фокусница. Скорей всего, она уже тогда училась скрываться, запутывать следы и отрабатывала это на мне.
За месяц до моего девятилетия Лена исчезла насовсем, ушла в поход с одноклассниками и не вернулась. Собственно, она использовала эту загородную прогулку, чтобы сбежать из дома. Ее начали искать почти сразу. Местные власти привлекли к поискам волонтеров из окрестных жителей. Лес вокруг походного лагеря прочесывали неоднократно, но никаких следов сестры найти не удалось. Зная, как она умеет прятаться, я не был удивлен.
Родители тронулись умом от горя, по крайней мере, делали вид. Я пристально наблюдал за тем, как они реагируют на эти события. Признаться, я не испытал особой горечи, когда она пропала, я сразу принял это как должное и никогда не объяснял себе почему. Мне казалось вполне естественным, что ее не стало, что они мигрировала в какой-то иной, недосягаемый уголок Земли. А потом стали приходить открытки. Два или три года она отправляла родителям почтовые карточки из мест, где ее нельзя было отследить, и как-то однажды рано утром даже позвонила домой и долго разговаривала с кем-то из взрослых.
Я не скучал по сестре, но чувствовал сожаление. Родители, пока были со мной, как могли заполняли этот вакуум, но, по ощущениям, я и глазом не успел моргнуть, как остался один. И было так естественно, что она не пришла мне на помощь. Как я догадывался – вовсе не потому, что ей было не до меня в тот момент. Что-то лежало между нами, не позволявшее когда-нибудь снова стать братом и сестрой.
Но мои проблемы начались не с этого исчезновения, а намного раньше – еще с младенчества и новорожденных игр.
Сразу, как родился, ничего не умея физически, только кричать и егозить ручками-ножками, я стал затевать игры, в которые начал вовлекать всех окружающих, кто попадался мне на глаза, часто помимо их воли, мысленно заставляя их принимать одни вещи за другие. Детские психологи сказали бы, что это невозможно, но начинал-то я с самого простого – с покусывания материнской груди – все младенцы делают это. Чем дальше, тем мои игры становились все более рискованными. Никаких правил не было: я мог вторгаться в природу любой вещи, на которую бы ни посмотрел, меняя ее значение. Ближе к половому созреванию мои игровые медитации начали становиться навязчивыми.
Родители замечали за мной минуты восторженного оцепенения, из которого меня невозможно было вывести, и даже хотели затащить меня к психотерапевту, но из-за малодушия и обожания ограничились лишь парой гипнотических сеансов. Постепенно эта забава превратилась в мое главное занятие, которое я стал совмещать со своей прочей жизнью.
И именно в этот момент мне стало не хватать Лены. Мне нужна была ее реакция на мою обидчивость и осмеянные амбиции в четырнадцать. Хотя в этом было и везение: я научился справляться с подростковыми затруднениями самостоятельно. Но иногда мне хотелось показать соседке по парте, чего я достиг без посторонней помощи. И еще меня огорчало, что своим бегством Лена лишила меня родной фанатки на всех этих эстафетах. У моих одноклассников их было в избытке – сестер и кузин, особенно старших – и к чьей опеке этих пацанов я страшно ревновал. Как и все, я хотел жить ради одобрения знакомых и родственников.
Я всегда держал в голове, что сестра жива и у нее все в порядке. И что она никогда не вспоминает о нас, потому что ее новая жизнь куда интересней и насыщенней прежней. И дело ведь было не в родителях: она почувствовала себя по-настоящему свободной, как только избавилась от своего младшего брата. Вдали от меня за нее не строило переживать.
Я придумал много разных идей и вещей. Например, именно мне принадлежит честь изобретения слова «лимпопоидность». Нетрудно догадаться, что под этим словом значилась способность любого явления или предмета вызывать ассоциации с рекой Лимпопо. Связь могла выражаться в чем угодно. И только на первый взгляд это звучало легковесно и глупо. Несовместимость таких сцепок меняла мир до неузнаваемости. И лимпопоидность была лишь одной из моих неожиданных вершин. Не знаю, во сколько бы томов поместилось все остальное. Не счесть, сколько чудных мгновений и милых пустяков мне удались, они сделали эту жизнь такой неизгладимой в глазах ее очевидцев. В первое время я не мог остановиться, неистово мыча и хватаясь за голову от восторга, но позже упростил свою реакцию до легкой икроножной судороги.
Однако жизнь, какой ее знали окружающие, почти достигла своей наивысшей точки. Я это понял сразу.
А еще до четырнадцати лет большую часть своего времени я посвящал гимнастическим упражнениям. Это было частью моей терапии или, точнее, очередной родительской хитростью убедивших меня, что эти занятия подготовят меня к жизненным испытаниям. На прочие науки и умения я не тратил время, часто обнаруживая врожденное знание учебного курса. Зато я мог выполнить несколько сальто вперед и назад, с твистами в группировке, чередуя фляки и бланши, и многократно проделывал это на ежедневных тренировках. Я кувыркался со смехом, моя резвость и ловкость меня очень веселили. На этом этапе моей жизни я по-настоящему упивался спортом. Я замирал в высоком прыжке и хохотал от своей удали, в чем бы эта удаль не проявлялась: когда бил кому-нибудь во дворе с разворота ногой в челюсть или когда запрыгивал через окно в общежитие к ничего не подозревающим девчонкам из ветеринарного училища. Да, я рано пошел по кривой дорожке. Будущие инструкторши по иппотерапии и зоогиды слышали мой смех, но еще некоторое время не понимали, что происходит у них под одеялом. И мое вероломство еще сильнее меня раззадоривало. Моя семья все время переезжала, и я точно не помню, в каком городе это было.
Но в итоге подростковые плотские забавы сыграли со мной злую шутку: ко мне рано пришло предчувствие неизбежной катастрофы в недалеком будущем, и за неделю до своего четырнадцатилетия я понял, что глупо растратил свою невинность и скоро мне предстоят занятия, полные потусторонних изуверств, после чего я незамедлительно дал обет безбрачия. В один момент я стал человеком миссии, словно запустился скрытый пункт непостижимой программы.
Эти противоречивые воспоминания всегда накрывали меня в разгар рабочего дня – на летучках или мозговых штурмах в разгромленных мной научных центрах. Словно в странном кино, я видел илистые берега, осоку, густой подлесок, заросшее водорослями русло реки. Меня продолжали пронзать потоки жизненной силы, которые когда-то протекали через меня в тех местах. Этот ландшафт взывал ко мне, требуя, чтобы я наконец употребил данную мне власть и подчинил его себе. Ничто так не требовало трансформации, как забитые травой кусты, покрытые кочками поляны, затянутые паутиной молодые ветви. Я так возбуждался в эти моменты, что, по всей видимости, становился источником мощного радиоактивного излучения, тут же поражая всех муравьев и кузнечиков в пределах досягаемости. Только годам к семи я научился сдерживать излияния бешеных частиц.
Было ясно, что в моем распоряжении не так много времени. Мне предстояло недолго здесь пробыть, сколько бы дел я не запланировал. Это должна была быть короткая вспышка, которой предстояло погаснуть скорее, чем капля росы скатится по дрожащему листочку мяты. Падение же длилось и длилось. То, что я задумал, я бы при всем желании не успел исполнить, и мне хотелось предупредить об этом. В конце концов у меня хватало ежедневной работы в лаборатории, где уже полгода как отменили выходные. Временами я запутывался в потоке своих фальсификаций, и мне требовалось время, чтобы привести в порядок все свои расчеты и действия.
Я так и не разобрался, что в то время влияло на мою судьбу сильнее: медведи отца, побег сестры или мои особые медитации. Воздействие этих рычагов невозможно было разделить, их силы пересеклись в одной точке, где и выкристаллизовался мой характер.
Однако мне предстояло однажды рассказать эту удивительную историю, в которую трудно было не поверить. Я знал, что, услышав ее, люди испытают ни с чем не сравнимое изумление, и при всей ее обыденности, без аттракционов и трюков, они окажутся полностью во власти этого повествования. Как будто все превращения и исчезновения происходят прямо у них на глазах, и они единственные свидетели необратимых событий, которые еще никому не удалось пережить без благодарности и раскаяния. Даже если бы я просто растирал между пальцами пыльцу луговых трав или чесал ухо, распухшее от укусов мошкары, наблюдателям оставалось бы только внимать и зрить, ошарашенным и остолбеневшим от столь откровенного зрелища, обливаясь слезами умиления или впадая в прострацию.
⠀
Из дневника Павла С. Тетрадь №4
Материалы Кодинской экспедиции
12 апреля (устье реки Оскоба)
Видел медведицу с медвежатами, уходящую на юго-запад. Мамаша, два медвежонка и два пестуна. Зафиксировал с воздуха. Надо сообщить М. Чудак до сих пор не верит, что пестуны – это медвежата-самцы, а не самки из прошлогоднего помета. Даже если покажу доказательство детально и в масштабе, М. все равно будет опровергать.
14 апреля (там же)
Смог подобраться ближе. Но стараюсь держаться на безопасном расстоянии. Слишком рискованно. Сегодня опять смог зафиксировать синхронные состояния.
Конечно, бурые медведи ничем не могут меня удивить. Во многом они заурядные млекопитающие, что-то вроде обывателей с неблагополучной городской окраины. Но я отдаю себе отчет, что в том-то и заключается их метафизика. Например, они всегда меня поражали способностью что-то делать синхронно. Не сговариваясь, не подавая друг другу никаких видимых знаков, два медведя могут одновременно подняться и сделать несколько шагов в сторону, потом в унисон застыть. И такие синхронизации могут происходить по несколько раз за день, а в некоторые часы и минуты эта пружина синхронизаций словно сжимается и эти согласованные действия начинают происходить с интервалом в одну-две минуты. Все мои гипотезы на этот счет сводятся к тому, что их медвежья сущность лишь фасад для чего-то более затейливого, и я вижу не странное поведение, а эффект или, лучше сказать, сбой их основного состояния, которое я могу наблюдать только через эти странные групповые парные фигуры.