Я – Лиза. По жизни я, можно сказать, не вру. Но сейчас у меня такая работа… Я Ли… и я Ветка, я папина Цапелька – и ни в одном из имен меня нет. Я – мамсин и мумс, я Викешкина сердцевинка… Он придумал недавно для нее колыбельную, когда ей самой для него сочинять было лень: мамсин – мой слоеный пирожочек, моя творожная серединка, и в ней изюмная сердцевинка, мамсиновый мой бережочек, дружочек, любимый стишочек! Лучше, чем с ним, не бывает ни с кем. Но сама по себе – я кто? Папа считает, надо спрашивать: для чего? я – для чего? И отвечать: для чего-то большего, чем то, что умею сейчас. Но разве в умениях дело? А если не в них, то в чем?
Битый час просидевшая перед Машей клиентка наконец надевала куртку – насупленно, суетливо проверяя карманы. А потом долго рылась в сумке. И еще от двери вернулась поискать на столе и под стулом – оказалось, перчатки. Маша тоже глядела невесело – значит, не сговорились. Лизе несколько раз попадались такие же, вероятней всего, безденежные, приходившие, как в дорогой магазин, просто так – примерить и возбудиться. Их, безрадостных, тоже можно было понять. Но Маша здорово огорчилась, захлопнула за клиенткой дверь и пошла за шкаф, где у них стоял тайный стул, на котором не только Маша, теперь все чаще и Гаяне, умудрялись на пару минут вздремнуть и реально взбодриться.
По ночам Маша шила потрясающие игрушки, меховые, матерчатые, а престарелая мама их продавала возле метро. Потому что у Маши был пьющий муж, две дочки-погодки, ссорящиеся между собой до рыданий и ссадин, и вечно слезящиеся глаза. Но когда Оля жаловалась ей по телефону на Юлю, а потом звонила Юляша и жаловалась на Олю, Машины глаза замирали, в них становилось тихо, будто на дне. В такие минуты Лиза тайком в них посматривала. Они были очень красивыми в такие минуты – полупрозрачные, льдистые, вдруг наполняющиеся каким-то нездешним цветом и светом – то ли прощения, а может, только терпения.
Решив, что двенадцатой филиппинской причиной будут цены (и они, ясен пень, вас по-хорошему удивят), Лиза глянула на часы, метнулась к началу – было слишком пора придать тексту законченный вид, – когда охнул мобильный: «еще можно меня спросить: как вы относитесь к эволюционной этике?»
Оказалось, Ю-Ю писал ей и раньше: «ты в порядке?», «набери альтруистическое поведение животных». Удивительный человек – так волноваться перед тысяча первым эфиром. Написала: милый Ю-Ю… Но тут оказалось, что Шамратова на этаже – позвонила Вера из «Ветра странствий».
И Лиза испуганным эхом:
– Шмара! Здесь. Идет к нам.
Гаянешка метнулась за шкаф и за руку вывела Машу, не Машу, а зомби – один глаз открыт, но не видит, второй зачехлен и подрагивает, досматривая сон. А сама уже унеслась в коридор – как бы радоваться долгожданной встрече. Даже подобострастие в ее исполнении имело праздничный вид. Лиза зачем-то расправила челку – интересно, ее будут чихвостить при всех? – а из хорошего то, что гора явилась сама и Лизе не надо ехать в центральный офис. Стерла «милый», вписала: вы только не…
На пороге стояла Шамратова, задорная, важная коротышка, сияющая беспричинно, природно, как бриллиант, даже если лицо ее было серьезно (считалось, что у нее туча денег, муж – важный министерский чиновник, две нефтяные скважины, якобы в Африке, а туристический бизнес в короне – стеклянная страза, а девочки из соседних агентств говорили: для отмывания денег). Гаяне рассказывала Шамратовой, как много они с Машей на этой неделе успели и что клиенты явно приходят в себя после зимних каникул и снова готовы – хоть куда! Маша стояла навытяжку и горячо кивала. И, кажется, делала Лизе какие-то знаки. А Лиза их видела, но в себя не впускала, потому что ведь надо же было что-то еще написать Ю-Ю. Наконец до нее дошло, о чем Маша сгибает ладонь: ей следует встать, ведь все же стоят. И Шамратова перед ней – любознательным сурикатом:
– Через десять минут жду тебя в переговорке! Ты телефон хоть когда-нибудь из рук выпускаешь? – И, не нуждаясь в ее ответе, вполоборота уже ко всем: – Девочки, думайте, кто из вас завтра пойдет на Поклонную. От вашей комнаты по минимуму – один человек!
– Там митинг, да? Мне Ерохин сказал. За Путина, да? Против оранжевой угрозы! – Гаяне с пониманием вздохнула и поникла: – Раиля-джан Фаридовна, мне простудиться нельзя. Я сейчас в таком положении!.. Можно я в офисе поработаю?
– Можно, детка. В этом офисе только ты и работаешь.
Дверь за Шмарой всегда закрывали другие, сейчас это сделала Маша и – сдавленным шепотом:
– А остальные здесь что?
Гаянешка стала резко дозваниваться в какой-то отель и требовать подтверждения брони. А Лиза и Маша встретились взглядами и одновременно выпалили:
– Завтра я не могу!
И хотя это было довольно смешно, рассмеяться не получилось.
Маша хмуро сказала:
– У меня билеты на детский спектакль. У меня у Юлечки день рождения!
– А я родителей отпустила, – честно сказала Лиза. – И обратно дороги нет.
А Гаяне, уже забронировавшая отель и опять набиравшая чей-то номер:
– Путин такой хороший. Девочки! Я б сама за него пошла!
– Замуж? – фыркнула Маша.
И Гаянешка, чувствуя важность минуты, – в трубку:
– Ой, повисите, пожалуйста! – и, закрыв ее узкой ладошкой: – Вы обе что, не въезжаете, да? Вам как в Египте надо? Чтоб по улицам бегали и убивали? Вы кушать будете что, киндерам в клюве понесете что? – И без зазора в микросекунду: – Катичка, ты? Моя ты хорошая, не узнала, за олигарха выйдешь! Настю дай. Настичка? Солнце мое! Мне еще два местечка на тот же чартер. Умоляю!
Лиза резко нырнула в наушники – струнные протяжно сходили на нет. На сцену выступил хор, распевающий, казалось, не звуки, а королевские вензели. Почему-то Рамо сегодня тревожил, как никогда. Оттого, что почтовый ящик был пуст? В нем лежало только письмо от Натуши, подруги детства. Она колесила по Кубе вместе с Антохой. И Лизу немного взбодрила мысль о том, что на Кубе сейчас была ночь, зеленое море казалось черным, как и черно-белые люди, как и желто-белый песок; королевские пальмы шумели, их серебряные стволы светились, притягивая луну… и она, притянутая, была непомерна. Натуша писала ей потрясающе подробные письма, потому что фоточки к ним не цеплялись, на Кубе был доисторический интернет – там, где в принципе был.
А потом вдруг в аське обнаружился Дэн. В аське они просидели весь март и апрель – весной, которая между ними называлась «бессной», они только в ней и сидели. В аське он назывался Gepard’ом, она – Tiny-Lee.
Хор умолк… Стайкой птиц налетели флейты, предвкушая появление Дианы.
G e p a r d. Как меня слышно? Прием.
T i n y-L е е. Прием.
G e p a r d. Завтра никак.
T i n y-L е е. Без вопросов.
G e p a r d. По-твоему, наши отношения себя исчерпали?
T i n y-L е е. По-моему? Или по-твоему?.. Или?
Дэн замолчал, он всегда делал несколько дел параллельно. А Диана уже вплетала свой голос в звучание оркестра, была одним из его инструментов, и только. Если не покидать сверкающей капли «сейчас», жизнь почти одолима…
G e p a r d. Ты была моей территорией свободы.
T i n y-L е е. Почему была?
Но он снова закрылся веером. Потому что устал. Он обложен со всех сторон обязательствами. То мама в больнице, то пасынок колобродит.
T i n y-L е е. Мы не хотим поссориться? Мы хотим лишь отменить нашу встречу?
G е р а г d. Ё, да ты подвинулась на сексе!
T i n y-L е е. Чтооооооооооооооо?
G e p a r d. Мне херово, мой китайчонок Ли, мне реально херово!
T i n y-L е е. Что я могу сделать? Скажи!
G e p a r d. Фак! Я не хочу платить такую цену за всё, чего я хочу. Вот ты же не платишь!
T i n y-L е е. В смысле?
G е р а г d. В смысле свободы.
T i n y-L е е. Но я и хочу другого.
G e p a r d. Ия его знаю?
T i n y-L е е. Дурак. Я хочу быть собой.
G e p a r d. Бла-бла-бла.
T i n y-L е е. В любой ситуации. Для меня это – не бла-бла-бла.
G e p a r d. Ладно, всё. Через пять минут выдвигайся в переговорку!!
T i n y-L е е. Ты уже там?
G e p a r d. Советую вызваться на Поклонную.
T i n y-L е е. Нет, не мое.
G e p a r d. Пошли! Сфоткаемся на память.
T i n y-L е е. В смысле?
G e p a r d. Велено зафиксировать явку и скинуть наверх.
T i n y-L е е. Афигеть!
G e p a r d. Потом позажигаем.
T i n y-L e e. Где?
G e p a r d. Up 2 you.
Даже так! Только от человека начнешь уходить, а он такой подзабыто милый.
G e p a r d. Всё! Выбегай!
Написала: «ага!» И осталась на месте. Почему-то казалось, что от резких движений чувства смешаются, что лишь в неподвижности можно понять: она с ним? они вместе? она без него? он всего только славный или родной? родной как муж или брат? Услышала, как Диана, на что уж девственница, пропела «Гатоиг»… От двери оглянулась. Бездонная Машина синь плескалась тревогой. И Лиза сказала:
– Нас сталкивают. Маш, я этого не хочу.
И Брусничная, обнадежившись:
– Следовательно?
– Не хочу. И всё! – и улыбнулась, кажется, получилось тепло.
Пробежка по коридору – в новом платьишке, на немаленьких каблуках – незамеченной не осталась. Две уроненные челюсти юристов-стажеров, вздох седенького Алексея Борисыча, скучавшего в синем халате в дверях своего аптечного склада, а сразу за лифтами – грубый хапок незнакомого парня в спортивных штанах – что он здесь делал? в ногах огромная сумка – продавал косметику, книжки, краденые айфоны?
В переговорку влетела разгоряченная и без стука. Это было ошибкой. Дэн сдвинул брови и тут же уткнулся в какой-то листок.
– Извините! – схватилась за спинку стула. – Срочный текст… извините.
Стол был длинный, словно дорожка для боулинга, и слова по нему катились так же медленно, как шары, и с тем же негарантированным исходом.
– «Двенадцать причин»? – догадалась Шамратова. – Ты их отправила?
– Не успела.
– Значится, не успела. С креативщиками это бывает, – тон у Шмары был скорее доброжелательный. – Ты ведь у нас креативщица, так?
– Я? Ну да, типа…
А Раиля, вдруг чему-то обрадовавшись, ударила по столу ладошкой, словно фантик перевернула:
– А слоганы нам скреативишь?
– Слоганы?
– Мы на Поклонную с плакатами и шариками пойдем, – и так хорошо улыбнулась, что стало понятно: завтра у нее праздничный день, как у родителей, только праздники разные.
– Карманникова, я тут по наитию набросал, – Дэн что-то отметил в своем листке. – Но требуется твой продвинутый взгляд, – и осторожно проверил глазами: она здесь, она адекватна?
«Адекват – не наш формат». Лиэтом это звучало пьяняще и нежно. Лиза вечно шла не туда, но всегда со словами: я точно помню! – так они заблудились в Серебряном Бору, так – на Васильевском острове, а однажды и в ГУМе… Но где оно, это лиэто? Зимний Дэн тонкогубо бухтел:
– «Хватит с нас перестроек!», «Нам по ПУТИ»… Внятно, что каламбур? «Нет болотно-оранжевым выборам!», «Мы за великую Россию!»… Я бы «великую» написал капслоком.
Шамратова с чувством кивнула.
Странно, что раньше Лиза этого не замечала: узкие губы не шли его мраморно вытесанному лицу. Губы его и сейчас предавали:
– «Оранжевые начинают и проигрывают!», «Голосуем и сердцем, и разумом»… вот как-то так… – И, разгладив листок, Дэн опять попытался ей что-то сказать резким, как фотовспышка, взглядом: что это такая ролевая игра, как на тренинге, помнишь, на «Братиславской», я – продавец стиральных машин, ты же ищешь для своего ресторана посудомоечный аппарат, но я обязан продать тебе свой товар, это моя работа. Зато в следующую субботу у нас будет офигенно другая игра… малыш, китайчонок, игр по-любому должно быть как можно больше, чтобы жизнь удалась.
– …чтобы он отвечал специфике! – А это уже говорила Шамратова, взволнованно, убежденно: – Чтобы в нем была увязка с рынком туристических услуг, с высоким призванием, которое мы понимаем прежде всего как поднятие культуры наших людей.
– Завтра начинается сегодня? – спросила не Лиза, а эхо, живущее в ней.
Шмара хлопнула по столу ладошкой:
– Можешь! Давай еще.
– Гроза двенадцатого года настала – кто тут нам помог? Остервенение народа…
Дэн поперхнулся, закашлялся до синих вен на висках. Надо было, наверно, его выручать. Но папин голос все равно оказался громче: как там у нас с достачей, Цап? не верю, что недостача! И для храбрости громко и высоко Лиза вывела:
– Кстати, завтра я не смогу! Мне ребенка не с кем оставить.
– Как это не смогу? От вас, значится… что – Брусничная будет?
– Маша тоже завтра не может.
– Девки, да вы чиво? – Шамратова, будто кегли, раскинула по столу удивленные руки, будто медленный Лизин шар наконец докатился до цели.
Кстати, да: а цель была в чем? Перевести ее на полставки, на удаленку? Глупая Шмара, перечислив все Лизины прегрешения, включая опоздания на десять, пятнадцать и, страшно сказать, восемнадцать минут, попыталась этим ее напугать.
Бедный Дэн шевельнул ушами:
– Карманникова, ты уж переформатируй свой завтрашний день. Покажи, что ты мыслишь корпоративно.
– Я мыслю логически. Как все нормальные люди.
– Карманникова! – Дэн опять поперхнулся. – Я… я вынужден! Это ты меня вынуждаешь.
Но тут у Лизы на поясе заерзал мобильный.
– Извините!
Он был в черно-белом винтажном мешочке, Лиза связала его крючком специально под это платье, вид был суперский. Но иногда шнурок переклинивало – как сейчас. Пришлось извиниться еще раз. Ерохин покрылся испариной.
– Мы уже все обсудили? – Шнурок наконец поддался. Это звонил Ю-Ю. – Извините. Алё! Мегаважный звонок… – и оказалась за дверью быстрее, чем он ответил.
– Алё, – кажется, он улыбался.
И Лиза, она неслась на девятый, прыгала через ступеньку:
– А, лё! А, лё! А! Лё! – не звуками, быстрыми выдохами.
На девятом царили китайцы, возили тележки с тюками от лифта и к лифту. Грузовой работал только на них – и к этому все давно привыкли. Тюки шевелились, словно живые, китайцы носились как заведенные. У них тут был небольшой (по китайским меркам, конечно) вещевой склад. Говорили, что и чердак забит под завязку и что если, не дай бог, пожар… Но вещи сюда прикупить забегали, особенно Маша для себя и для девочек. Дойдя до окна, Лиза уселась на пол, непонятно зачем – просто день был такой… От китайских вещей здесь всегда пахло химией, а от пола еще и хлоркой. Ю-Ю почему-то молчал. Но дышал. Лиза тоже дышала. А потом от этого стало неловко, и Лиза спросила:
– А у вас на работе не заставляют идти на Поклонную?
Он не ответил. Как-то блеюще рассмеялся и замолчал.
– А нас заставляют. Прикинь! Я не пойду!
Он опять рассмеялся и шепотом повторил:
– Прикинь.
– И на Болотную не пойду. А ты? Ты, наверно, пойдешь? Можешь сколько угодно молчать. Я уверена, ты пойдешь. Я уважаю твой выбор. Я уважаю любой выбор. Но и мне, мне тоже оставьте право на… быть собой! Алё?
– Алё…
– Ты только не думай, что мне все фиолетово. Если я не иду – это не значит, что фиолетово. Это значит, что я – это я. Алё?
– Алё.
– Я, знаешь, что поняла вот прямо сейчас? У моей мамы из воспоминаний детства есть одно самое страшное. Когда она была октябренком, их старенькая учительница заставляла каждого выйти к доске и при всех рассказать, что ты в себе ненавидишь сильнее всего. И в какие сроки перед лицом своих товарищей обещаешь это исправить. Потому что учительница росла в детдоме, она не знала своих родителей, и было это сто лет назад, еще при Сталине! А моя мама этим ударена до сих пор. И наша шефиня – вообще на всю голову! И это не лечится, Ю!
Он тихо, как ослик, всхрапнул:
– И ты тоже – you.
Куда-то они неслись, в какую-то бездну – пустым ведром. С мечтою о полноте? Цепь гремела, ведро колотилось. Он молчал. Китайцы толкали тележки, только пятки сверкали. А возле лифта друг с другом столкнулись и сразу же раскричались – они всегда ругались, как дети, горячо и без злости. Вот и сейчас коротко взвизгнули, а потом стали вместе запихивать на тележку свалившийся тюк. Потому что буддисты, даже если сами об этом не знают.
– Что-то я еще хотела тебе сказать.
– Ветка-Заветка… – он прошептал это, словно с соседней подушки.
И это было, пожалуй, уже чересчур.
– Юлий Юльевич, вы просто так позвонили?
А он еще по инерции:
– Завещанная… от века.
– Надеюсь, у вас все в порядке? – Она поднялась, потому что, когда стоишь, голос всегда деловитей: – А у меня тут проблемы по ходу жизни… Ссора с любимым и все такое. Один стресс приплюсовался к другому. И надпочечники мощно вбросили в кровь кортизол – гормон, как мы знаем, негативно воздействующий на мозг.
– До-фа-ми… – показалось, что он пропел, правда, сильно сфальшивив. – Это был до-фа-мин. Тебе продиктовать телефон прямого эфира?
– Мне сейчас нечем его записать. Извините. Ни пуха!
И отключила мобильный, и опять уселась на пол, хотя кортизол, как известно, вызывает мышечную активность. А вот дофамин, второе название – гормон счастья… Почему-то хотелось вот так, обхватив колени, сидеть до самого вечера или даже до ночи, до самой его передачи. Его голос и есть – до-фа-ми… И он это понял. И, кажется, этому рад. Ну и что? Просто день сегодня такой. А она – завещанная от века… Неужели он это сказал? Лиза попробовала засунуть мобильник в чехол, но шнурок опять переклинило. Счастье – это открытость другому… и открытость другого – тебе. И отправилась прошвырнуться по китайскому этажу. И замерла перед единственной на всем этаже приоткрытой дверью: три китаянки в скучных серых халатах, не мигая, застыли над пластмассовыми тарелками. Наконец догадавшись, что Лиза не к ним, не с проверкой и не с поборами, они вновь зачастили зубами и палочками. И от этого даже немного запахло имбирным соусом с чесноком.
– Приятного аппетита!
Ей хотелось, чтобы они в ответ улыбнулись, но две из них, более зрелые, – возможно, они просто не понимали по-русски – продолжали с деловитым прихлюпом поглощать коричневую лапшу. А третья, почти еще девочка, решительно поднялась:
– Шьмиоткьи, тняпкьи?
– Нет, извините. Это обычно Маша, моя подруга… Я – нет.
А китаянка уже манила растопыренной кистью к себе:
– Купитья?
– Я потом, я лучше в понедельник приду. С деньгами!
– Тиньгами! – обрадовалась, разулыбалась и от этого стала совсем старшеклассницей. – Хойосё, иходи.
Престарелый китайский вождь, аккуратно вырванный из журнала, – престарелый, но моложавый, напомнивший чем-то Ю-Ю, во-первых, очками, а во-вторых, ну да, моложавостью, – смотрел на них со стены, приветственно подняв руку. И Лиза тоже ему помахала, и этой маленькой с толстым носом, но такой симпатичной девчонке. А потом шла и думала: вот куда она только что заглянула? Виновато листала блоги с фоточками филиппинских трущоб, а сейчас она была где? Говорили, что некоторые из здешних по три месяца не выходят на воздух, ночуют на чердаке, работают вахтовым методом…
А у Ю-Ю можно будет спросить, как давно человечество разделилось на расы. И почему в человеке другой телесности, культуры, ментальности, цвета кожи ты с первого взгляда различаешь его доброту, глупость, ум, деликатность?
В офисе было все то же: Гаяне припудривала синяк, Маша подбирала отель, только тетенька перед ней сидела другая, солидная и недоверчивая, с мутоновой шубой в обнимку. Маша ей:
– Давайте я все-таки вашу шубу повешу.
А тетенька:
– Мне удобно, не беспокойтесь! Значит, вы советуете Фуджейру?
А Маша, коротко, но с нажимом глянув на Лизу:
– Я – предлагаю! Индийский океан, отель пять звезд, огороженная территория…
Гаянешка смешно закатила глаза (она как-то так умела, что один глаз смотрел строго вверх, а другой косил к переносице), а потом ткнула пальцем в кулон на цепочке и одними губами сказала: Нодарик! И написала Лизе по аське: «Прям щас с водилой прислал, классный, да? золото – это любовь высшей пробы:))» И, опять выглянув из-за компа, поболтала кулоном, как колокольчиком.
А я зато – Ветка-Заветка, подумала Лиза. Не любовь, что-то очень другое, что огромней любви – но что? – надвигается на нее и… этого человека с полуседой головой и мальчишеским голосом. И теперь им в этой огромности плыть, безвоздушной, текучей, как океан. Или все-таки пронесет?
«Двенадцать причин», обретя недостающие запятые и уточнение про шопинг-моллы, улетели в ЦО из рабочего ящика, а в собственном, Лизином, обнаружились три письма. Два от Ерохина легко получилось проигнорировать. Третье, папино, оказалось не по-папиному пространным.
«…Хочу верить, мы не слишком ломаем твои планы на завтра».
«…Если 4 марта Москва проголосует честно, страна изменится! Они должны уяснить, карусели и вбросы в Москве уже не пройдут… Для этого нас должно быть не меньше ста тысяч!»
А ей-то мерещилось, что у родителей завтра праздник.
«Существует вероятность, что Запад энный путинский срок не признает. Но это будет означать одно: железный занавес не опустится, он упадет, произведя эффект гильотины…»
Господи, да они – как в последний бой!
«Сейчас происходит много нелепых споров, уводящих от главного: нужны ли партийные колонны либо достаточно единой, общегражданской; нужен ли митинг (я тоже думаю, он – пустая говорильня, еще нет нужных слов, их еще некому артикулировать), или многотысячное шествие окажется красноречивей (несомненно!); как относиться к участию в шествии националистов (не без терпимости, но и не без отвращения, ни в коем случае не становясь под их знамена!). Из-за подобной казуистики начинает ускользать смысл происходящего, цель наших действий: выборы новой Думы, принятие новой Конституции, которая сделает невозможной власть диктатора!»
Как, однако, у них это все далеко зашло. Лиза мало за этим следила. Но затеялось-то вот-вот – в декабре.
«Цап, никогда ни о чем подобном тебя не просил. Но поскольку мы оказались сейчас в точке бифуркации, а это всегда крайне короткий период (день за год): разошли друзьям эту ссылку. Ссылайся непосредственно на меня: папа попросил, не смогла отказать. В ссылке – место и время шествия (4 февраля, Большая Якиманка), а также сснемного букафф”, которые, думаю, убедят и твоих ровесников тоже. Иначе – упущенный шанс для нескольких поколений. И неизбежность реакции.
Сорри и смайл. Твой Царапыч».
По жизни такой спокойный, голубоглазый и мудрый, как небо (а Царапыч – это из раннего детства, потому что возьмет на руки, прижмется щекой и – колко), уж настолько не читатель газет, не глотатель пустот и от Ельцина фанатевший недолго, как он сам говорил, не больше трех лет, все кончилось на расстреле парламента, – папа впал в агитаторство и активизм… и ссылку прислал на какой-то газетный сайт. Но стать вслед за папой рассылателем писем счастья – это было решительно невозможно. Однако и отказать безотказному папе как? Из памяти выплыло целиком, хотя она тысячу лет его не вспоминала, стихотворение, которое папа читал ей на даче чаще других. И так захотелось его образумить – им, а больше, казалось, и нечем:
То, о чем искусство лжет,Ничего не открывая,То, что сердце бережет —Вечный свет, вода живая…Остальное пустяки.Вьются у зажженной свечкиКомары и мотыльки,Суетятся человечки,Умники и дураки.Папа любил с равной страстью Георгия Иванова и Владимира Маяковского. А мама считала, что эта пара может ужиться только в сознании, страдающем несварением. Папа на это ей отвечал, что поэзия воспринимается сознанием в последнюю очередь. Дача тогда еще не сгорела. Значит, Лизе было не больше одиннадцати. Сушь стояла в то лето невероятная, сушь и бедность. И надо было возить от колонки воду на тележке в больших бидонах, доставшихся от недавно исчезнувшего колхоза, и поливать, поливать, поливать картошку, морковку, лук, а в маленьком целлофановом парнике – огурцы. Папа был в этом смысле не слишком прилежен. И однажды, когда мама вернулась из недельной командировки (она тогда еще работала в главке и инспектировала сельские библиотеки), оказалось, что огурцы «по папиной милости» задохнулись, колорадский жук доедает картофельную ботву, а кротовые норы, не залитые водой (это уж было точно не по рассеянности, а по милости), обещают гибель всех плодовых деревьев. Но мама никогда не ругала папу по существу, почему-то так между ними было заведено, по существу она роняла лишь вежливое замечание, а спустя полдня вдруг обрушивалась, отыскав посторонний повод – либо высоконравственный, либо интеллектуальный. Потому что ей не пристало стенать из-за какой-то картошки. И мама стенала о том, что не может технарь, пусть трижды доктор наук, пусть четырежды академик (а папа был тогда еще кандидат, правда, главные наработки для докторской уже сделавший), говорить о поэзии с таким превосходством в присутствии профессионала-филолога! Лиза стояла возле калитки, хлопала комаров на шее, плечах и разбитых коленках, прислушивалась, не покачивается ли у нее грудь (а она уже вылупилась, но еще не покачивалась), и ждала, когда наконец за ней прибежит Натуша. Она была старше Лизы на два с половиной года, и Лизу могли вместе с ней отпустить – даже и в этот закатный час. А папа вдруг выскочил на крыльцо, размахивая какой-то книжкой: