Так что в церкви, необжитой, не намоленной, мы просто купили свечки, иконки, поставили свечи к иконам, поблагодарили за спасение да и пошли восвояси, укрепленные не столько в вере в Бога, сколько в своей силе и в вере в чудо. Возможно, Бог и есть чудо. В том числе. А также – неожиданное и очень удачное вмешательство чуда в наши земные дела.
С того лета мы стали относиться к Балтийскому морю с некоторой опаской и с гораздо бо́льшим уважением. Это – стихия. Обладающая своими законами, жестокими и непреклонными. Она безусловно сильнее человека. То, что мы тогда спаслись, – заслуга скорей всего некоей высшей силы. Иначе трудно объяснить, как маленький ребенок, девочка, весьма средне умевшая в то время плавать, вдруг смогла преодолеть волну непреодолимой силы, да еще и вытащить свою мать, у которой в какой-то миг от бессилия опустились руки. Так же как невозможно объяснить, почему я, совершенно не собираясь купаться, ни секунды не собираясь, дрожа от ветра и потеплее закутываясь в палантин, вдруг, не задумываясь, скинула с себя одежду и побежала к Катьке, вполне всем довольной в тот момент.
Этот случай стал странным, страшным и удивительным эпизодом нашей с Катькой биографии. Пока еще она у нас написана на одной, общей, страничке.
Каждый год 1 августа Катька теперь напоминает мне:
– Сегодня день нашего второго рождения, помнишь, мам?
– Конечно, помню. Надо бы в церковь сходить…
Первые дни августа мы по-прежнему проводим в маленьком литовском городке.
В ту единственную православную церковь мы иногда заходим. И отмечаем – вот чуть-чуть прибавилось… Пространство внутри стало наполненным, напряженным, появилось то особое ощущение, когда перешагиваешь порог и входишь внутрь храма…
На море в этот день смотрим с опаской, тем более что из года в год в первую неделю августа штормит. Мы не пытаемся проверить – та ли это Волна или не та. Больше испытать даже не то, что ты тонешь, а как тебя тянет сила стихии, мне ни разу не хотелось.
Ветер, огонь, вода… Почувствовав на себе силу стихий, понимаешь очень остро: ты, то есть я, вмещая в себя весь космос, размышляя о величайших загадках жизни и смерти, мала и беспомощна перед лицом всего лишь морской волны, которая могла остановить бег времени и течение жизни для нас с Катькой навсегда.
И еще понимаешь: есть что-то то ли внутри меня, то ли надо мной (то ли это одно и то же?), что сильнее самой сильной стихии. Как только начинаешь называть это что-то, получается сказка и миф, и одна из трех мировых религий, которая никак не может договориться с остальными главными религиями – а как на самом деле-то было? И есть кто наверху или нет? И что будет после смерти? И сколько раз мне дана будет жизнь?
Поэтому лучше не называть никак. И знать: есть я и Катька, сильные, умные и смелые. Спортивные и оптимистично настроенные. Есть Волна, которая безусловно сильнее нас. Есть Что-то, что сильнее Волны. Этому «что-то» нет названия. Я бегаю вокруг него, хочу увидеть, услышать, понять, кричу: «Я в тебя не верю! Не верю! Потому что не понимаю! А хочу понять! Ты меня за это не накажешь, что я в тебя не верю? Помоги мне в тебя поверить, а? А то слишком уж как-то все не вяжется! Я много читала слишком, понимаешь? Разбираюсь! И не верю!»
И в один прекрасный день случается что-то, что заставляет тебя остановиться и посмотреть на небо. И сказать:
– Я поняла твой ответ. Спасибо. И за спасение. И за ответ.
Правда, потом проходит какое-то время. Случай с вмешательством чуда становится просто домашней легендой, мифом, привычным, сто раз рассказанным-пересказанным. После него уже столько раз не помогли, столько раз не услышали!..
И снова смотришь на небо и говоришь:
– Вот понимаешь, я даже не потому, что Ты в самом главном не помог… Это ладно. А вот объясни мне, как может быть, что Отец, Сын и Дух – это одно и то же? Не понимаю. Не укладывается. Или еще – ну чем может помочь прикладывание к мощам? Чем? Кусочек мумифицированной плоти лежит запертый под стеклом, люди целуют это стекло, стекло каждый день протирают Мистером Мускулом, я знаю этот запах… А люди просят дать надежду своим умирающим близким, здоровье – безнадежно больным… Ведь приходят именно такие… Зачем этот обман? Объясни! Не понимаю. А не понимаю – не могу верить.
Волна! – напоминаю я себе в минуты сомнений и полного безверия. В минуты, когда остаешься совсем одна в черном космосе. Краткий, до нелепого краткий отрезок твоей собственной жизни, и ничего нет – ни до, ни после. Огромный мир, которому лично до тебя никакого дела нет – и ты, маленький, крохотный, ничтожный, слабый. В пустоте универсума или мультиверсума – как решат физики. А мне-то что от этого – сколько вселенных вокруг меня, частью какой вселенной я являюсь? Ничтожно малой частью, такие ничтожные величины даже не учитываются при погрешностях.
Но. Было же это чудо – первого августа? Было же чудесное спасение, было вмешательство свыше? Наверно. Возможно, именно так и появилась идея Бога. Висела моя прапрапра…бабушка на хвосте на дереве, смотрела с тоской в черное пустое небо, а потом однажды спаслась чудом от голодного тигра или – тоже – вынырнула из омута в ледяной речке, подхватив мохнатой лапой своего первенца – и поняла! Есть кто-то, там, в черном, бесконечном, которое не понять, ни охватить разумом, взглядом – ничем нельзя, кто-то, кто думает о нас. Жалеет нас. Прощает и вытаскивает из омутов, передряг, лап коварных тигров и холодной, жестокой, бессмысленно жестокой морской волны.
Спасибо, дорогая прапрапра…бабушка, за идею Бога, который нас с тобой придумал такими любознательными, смелыми и удивительными.
* * *Прочитав мой рассказ, подросшая и хамоватая Катька снисходительно заметила:
– Я – от коварных богов произошла, которые умели летать, веселились и подарили твоим прапрабабушкам огонь, а не от любознательных и задумчивых обезьян. Не забудь написать!
Маримба!
Не потому, что от Нее светло,
А потому, что с Ней не надо света.
И. Анненский– Мам, что такое маримба? – спросила меня Катька.
– Маримба – точно не каримба, – пробормотала я, разбирая чемодан. – Черт, а зачем мы столько пляжных сарафанов взяли, не на теплые моря ехали… А что?
– Да просто прочитала сейчас, висит афиша около гостиницы. Концерт сегодня во Дворце…
– Кать, ну только что приехали, какой концерт, а? Все мятое…
– Я поглажу! – встрепенулась Катька. – Тебе какое гладить? Черное, короткое?
– Да любое. А что за срочность такая? Целый месяц впереди, находишься!
– Не знаю. Очень интересно. Там бас будет петь, а аккомпанемент на маримбе.
– Ну если бас… Тогда пойдем. Может, тебе что-то из репертуара подойдет.
– Мам!
– Да ладно. – Я поцеловала смеющуюся Катьку. – Или мне.
– Ты хочешь петь? – осторожно спросила Катька.
– Нет, играть! Маримба, это, кажется, огромный ксилофон. Что-то вроде того, с трубками, через которые идет звук. Пойдем послушаем. Я в детстве играла на металлофоне, в детском саду. Увлекательное занятие. Пойдем. А бас наверняка что-нибудь комическое споет. Соответствующее приподнятому настроению приезда.
Катькин огромный голос, не вмещающийся ни в какие понятные рамки, действительно справится если не с басовыми, то с баритональными партиями. Только зачем они Катьке, тонкой трепетной красавице, не стремящейся становиться певицей? И мне, уставшей с дороги – сутки, с пересадками, – зачем маримба, даже если она и похожа на мой первый музыкальный инструмент?
Все в жизни зачем-то. Зачем-то Катька пошла вокруг гостиницы, как в детстве, когда приезжала сюда совсем маленькой, – просто обежать знакомые переулочки, увидеть, что все как стояло, так и стоит. Растут толстолистые хосты в клумбах, огромные голубые ели, пышные северные кустарники. Не северные, нет. Напоминаю себе каждый раз – Балтика на широте Москвы. По крайней мере та, в которую ездим мы. Но почему всегда, приезжая из июльской разгоряченной Москвы, мы попадаем в северный мрачноватый холод? Дует ветер, выдувая назойливые, скачущие по кругу мысли, не спокойно прохладное море, стремительно бегут по небу облака, три раза на день меняется погода. Вышел с зонтом для дождя – все равно иди к морю, возможно, закроешься им от яркого солнца, которое в конце июля еще высоко, еще горячее, еще обещает лето, тепло, летние радости…
На концерт Катька нарядилась первая, стояла, ждала меня.
– Ух ты, кто такая красивая к нам приехала девушка? – Проходящий мимо хозяин нашей маленькой гостинички, а точнее муж хозяйки, высокий импозантный Альгидас, всегда небритый и непричесанный, но со вкусом и выдумкой наряженный, остановился. – Здравствуйте, здравствуйте… Думаю, издалека – мама… Нет, не мама. Это дочка так выросла…
– На двенадцать сантиметров за зиму! – похвасталась Катька.
– И зубы уже все выросли! – добавила я. – Боевым частоколом!
– Мама!..
– Так не выпали же? – пожала я плечами. – Чего ж стесняться?
Я напомнила себе – Катька уже не малыш. И Альгидас слишком хорошо понимает по-русски. Приезжая в Литву, я тут же расслабляюсь – можно выражаться свободно, все равно половины не разберут, улыбнутся, кивнут. Но Альгидас учился, когда еще «в Литве были танки и КГБ», – увы, ничего другого в массе своей люди не помнят. КГБ и танки. И при случае – лояльные, терпимые, доброжелательные, – напомнят. Немцу про дедушку, а то и папу-фашиста, охранявшего, скажем, газовую камеру, не напомнят. Почему? Потому что у них лично никого не сожгли в газовой камере? Потому что это было давно, а наши танки ушли только двадцать пять лет назад? Или просто потому, что при виде веселых, откормленных, чисто, просто и ярко одетых немцев, в основном пенсионеров, катающихся по всему миру, совершенно не вспоминается фашизм, война, концлагеря, сумочки из человечьей кожи. Мы сумочки из человечьей кожи не шили, но нас ненавидят больше, если ненавидят.
В Литве ненависти почти нет, но есть привычное, глухое, глубоко спрятанное раздражение. «Русские». Точка. Не надо добавлять никаких эпитетов – «пьяные, наглые, хамские» – нет, не надо. Тем более, мы разные. Вот мы с Катькой, скажем, не пьяные и не хамские. Не пьющие и милые, высокоинтеллектуальные. Катька – юная певица с редким голосом, красавица и умница, читающая с нечеловеческой скоростью – 60 страниц в час, умудряющаяся при этом хохотать над прочитанным и запоминать в мельчайших деталях, а я – и так понятно, москвичка с двумя высшими, законченными, самыми лучшими образованиями, которые только можно вообразить. Приличная, вежливая, терпимая. В очках. Симпатичная, если меня не взъерепенить. В меру застенчивая. И все равно. Если мы громко засмеемся, или ненароком толкнем кого-то, или не оставим чаевых ленивому официанту, или постараемся занять место получше на концерте, где не пронумерованы места на билетиках, – «Русские!..»
На концерте во Дворце места́ как раз можно занимать любые, только надо прийти пораньше и выбрать себе из мягких, тяжелых стульев со светлой бархатной обивкой самый лучший, самый удобный. Я, как настоящие Весы, обычно пересаживаюсь раз пять. Там не видно, здесь не слышно, тут дует, нет, на первом месте было лучше… Катька, когда была совсем маленькая, покорно следовала за мной. А теперь, осознав свою другую природу и крайне заинтересовавшись зодиакальными различиями в нашей дружной семье, Катька решительно говорит:
– Так, всё! Один раз поменяли место – и хватит!
– Кто из нас мама? – смеюсь я, на самом деле радуясь, что кто-то у нас в семье может что-то выбрать хотя бы со второго раза.
– Ты – мама, а я – Стрелец. Мне цель ясна, – отвечает Катька.
А я любуюсь, любуюсь длинноногой, длинноволосой, ясноочей, улыбчивой, не похожей ни на кого конкретного, какой-то особенной Катькой. Уже лет пять как я перестала искать в ней и находить невероятное сходство с ее отцом. Отгорело-отболело, отошло. Стало мифами и легендами семьи. «Я так любила Данилевского…» – говорю я ей и не помню, как любила. Знаю, что это было. Но душе давно спокойно и легко.
– Мам, мам… – отвлекла меня Катька. – Вот, вот, смотри, это, наверно, маримба…
– Ну если это рояль, то там точно маримба.
В небольшом светлом зале, увешанном старинными картинами, действительно стоял черный рояль и еще какой-то инструмент – на высоких ножках, огромный, тоже черный, с большими клавишами. Рядом на табуреточке лежали длинные деревянные палки с разноцветными шариками, большими, размером с крупное яблоко.
– Кать, а почему ты решила, что бас поет с маримбой? Нет, маримба сама по себе.
– А!..
Катька, счастливая, как обычно, от приезда в любимую Литву, озиралась по сторонам.
– Здорово, мам… Ты веришь, что мы в Литве?
– Я еще в Москве.
– А я давно сюда приехала, еще в июне…
Мы переглянулись и засмеялись. Слышал бы кто со стороны, подумал бы что-то не то. Я же действительно оставила в Москве дела, на полдороге выпущенную книжку, бросила сад на даче, розы, поручила соседке цветы в Москве – шестьдесят четыре горшка… А Катька грезит о Курляндии весь год, и можно поверить, что она приехала в мечтах сюда гораздо раньше, пока копалась вместе со мной в саду, и даже когда на две недели в начале лета ездила на «теплое» море…
«Море должно быть холодное! – кричит Катька, с визгом бросаясь в высокую, отливающую стальным блеском балтийскую волну. – А-а-а-а… Мама, ныряй, не раздумывай!»
«Кто из нас мама…» – бормочу я и тоже с разбега бросаюсь в волну. Иначе нельзя, околеешь под ледяным ветром. А так через пару секунд в воде перестаешь ощущать тело, а потом вдруг тебе становится тепло и весело.
… – Мам, мам, смотри, это, наверно, он будет играть…
Из маленькой дверки за роялем вышел взрослый темноволосый человек. Приосанился, встал посередине зала, поклонился. За ним появилась женщина, к роялю, тоже поклонилась.
– Да нет, это бас.
– Это же не тот бас! Мам, ты же помнишь, он щупленький и светлый. Он что, так поправился за зиму?
– Кать… – я посмотрела на дочку. – Литва – маленькая страна, но не настолько. Здесь как минимум два гастролирующих баса точно должно быть.
Моя соседка нервно повела плечом. Услышала, должно быть, наши великодержавные пересмешки.
– И восемь знаменитых симфонических оркестров! – не удержалась, добавила я.
Бас тем временем запел.
Катька слушала, сопела. Вот как узнать, надолго ли хватит детской закваски, насколько я приучила ее любить музыку? Не разлюбит ли, однажды стряхнув с плеча мою нежную, но твердую руку? Не знаю, и знать мне этого сейчас не надо. Не знаешь ничего наперед, а если вдруг что-то видишь, то очень страшно с этим жить. Даже с хорошим. Вдруг не сбудется.
– «Еще вина, еще вина!..» – хохотал музыкально бас, а Катька радостно вибрировала вместе с его вполне сильным, объемным голосом.
К маримбе так никто пока и не подходил. Программки не было.
– Кать, а ты точно видела, что на афише написано про маримбу?
– Да точно, точно, мам! Там еще фотография была, только маленькая и неразборчивая. Дяденька какой-то…
– Хорошо.
– Здорово поет бас, правда, мам?
– Не то слово.
Литовцы, как правило, все мировые хиты – арии, песни, романсы – перекладывают на родной язык и с удовольствием поют их, легко преодолевая многочисленные «ж», «б», «м», «ск», слегка меняя не мелодию, но интонацию из-за жестких согласных и мягких, непривычно звучащих гласных. И сейчас я не с первой ноты узнавала знаменитые арии. Главное, с иронией относиться к собственному великодержавному шовинизму. А к маленьким нациям, трепетно хранящим свою культуру, – с уважением и осторожностью. Не фыркать кстати и некстати.
Тем временем ведущая стала что-то рассказывать на литовском языке. Год от года концерты ведет одна и та же пожилая, очень красивая дама. Первые годы из жесткого, резковатого языка я не могла вычленить даже фамилии. Теперь слышу отдельные слова, понимаю глаголы, общие корни. Близкие и такие разные языки. Мягкое русское «теперь» по-литовски звучит «даба́р». Это одно и то же слово, из общего древнего языка, просто звучать стало чуть иначе. Так же как и «герэй» – «хорошо», «вакар» – «вечер», «ня жину» – «не знаю», «ня норю» – «не хочу», то есть «не по нраву мне это, не нравится»…
– Принципиально не говорит, что ли, по-русски, – пробормотала я. – Ведь половина зала – точно наши…
– Да ладно, мам! – прошептала Катька. – Все и так понятно! Сейчас будет маримба. Музыкант, закончил консерваторию… в Клайпеде…
Я не удержалась и фыркнула.
– Мам… – Катька укоризненно посмотрела на меня.
– Хорошо, извини. И…?
– И учится сейчас в Вильнюсе в музыкальной академии. Учился в Норвегии. Будет играть Баха, Пьяццоллу и еще кого-то, не знаю такого имени.
– Господи, да как ты это все поняла-то?
Катька пожала плечами и прошептала мне на ухо:
– Все понятно, мам. Только тетку сейчас рядом с тобой разорвет от наших разговоров.
Я даже не стала поправлять, что тетку надо называть хотя бы женщиной, согласно кивнула и извиняющееся улыбнулась соседке. Та, вздернув нос, стала демонстративно обмахиваться платочком. Большой литовский нос, типичный, уточкой, задиристой, но не упрямой, просто вполне уверенной в собственной красоте.
В зале душно не было, было хотя бы тепло, в отличие от июльской свежести за окном. Где-то в июле самая жара, а где-то…
Катька постучала меня по руке.
– Вот, смотри, смотри…
Откуда-то сбоку вышел музыкант. Мальчик? Или уже не мальчик. Молодой человек. Очень молодой, осьмнадцати лет, где-то так.
– Рентгеныч… – ахнула Катька.
Я тихо засмеялась. Точно. Мой знакомый стоматолог, большой оригинал, гениальный врач, который вдруг стал писать картины и потерял всякий интерес к пломбам и коронкам. Когда-то я коротко и совершенно панически была в него влюблена. Безответно. Две недели. Пришло и ушло. Маленькой Катьке однажды послышалось, что его отчество – Рентгенович (на самом-то деле «Евгеньевич»), так и прижилось.
Молодой музыкант и правда был похож на Рентгеныча, в юности, в которой я его еще не знала. Но он наверняка был таким – с чистейшей нежной кожей, едва знакомой с бритвой, ровным подбородком, веселыми глазами, меняющими цвет, как положено сероглазым – от зеленого до синего, со светлыми, слегка вьющимися волосами. Хорошо сложенный, не слишком высокий, музыкант ловко взял изящными руками четыре палочки – по две в каждую.
– Ничего себе… Как он может их так держать?
Я придержала взбудораженную Катьку.
– Может. Не сложнее, чем быть космонавтом. Сиди слушай.
Музыкант неплохо сыграл «Сарабанду» Баха. Хотя откуда мне знать, как он сыграл? Бах действует на подсознание, как и другие великие композиторы, познавшие мировую гармонию. Она есть без нас, без них. Но они ее слышат. И записывают в понятной человеку форме. Поэтому иногда даже когда ребенок худо-бедно ковыряет на пианино Баха или простейшие пьески Моцарта или Шуберта, я слышу эту вечную, таинственную, скорей всего никак не относящуюся к нам мировую гармонию.
Как играют на маримбе, я не знала. Второе произведение мы лишь позже нашли в Интернете и узнали, что оно называется «Marriage of a lamb» – «Свадьба ягненка». А тогда я просто слушала с интересом, а Катька, как мне показалось, просто из вежливости. Без начала и конца, без мелодии, волна звуков – то бурных, то замирающих и опять появляющихся, нежных, звонких, переливающихся. Маленький зал заполнялся музыкой, за окном покрикивали чайки, юный музыкант ловко справлялся с палочками.
Третье произведение мы узнали по первым тактам. Знаменитейшее «Libertango» латиноамериканского композитора Астора Пьяццоллы, которое мы слышали и на скрипке, и в оркестровом исполнении, и на аккордеоне. Катька любит напевать первые две строчки на английском: «Strange, I’ve seen that face before…» («Странно, я ведь видела это лицо раньше»). «Действительно, как все странно и сложно сопряжено в этом мире», – думала я гораздо позже, вспоминая тот концерт.
На маримбе «Либертанго» звучало просто волшебно. Еще раз доказывая, что мировая гармония есть. И что все же именно прикосновение к ней вызывает невероятный трепет и волнение в душе. У всех великих, чьи портреты висят в консерваториях разных столиц мира, есть в основе произведения простая, красивая, а то и просто милая мелодия. Вся буря страстей, океан звуков зиждется на ней.
– Нравится, мам? – чем-то очень взволнованная Катька с надеждой смотрела на меня.
– А тебе?
– Мне – очень!
– И мне тоже.
– Мам, у меня такая странная мысль сейчас пронеслась… Я думаю, у него есть брат-близнец…
Я покосилась на Катьку.
– А собачка? Шпиц? Или такса?
– Мам!..
Катька отвернулась от меня и стала дальше хлопать вместе со всем залом. Музыканта никак не хотели отпускать, он выходил и выходил кланяться, благодарно и смущенно улыбался, пунцовый от радостного волнения. Но бис играть не стал.
– Мам, ну что ему, жалко? Почему он на бис не сыграл?
– Сейчас – выйдем, объясню. – Я подтолкнула Катьку к выходу. – Пойдем. Ничего больше не покажут. Он не знает больше ничего, не выучил пока.
– А! Ладно, – вздохнула Катька. – Ой, смотри, смотри, кто на концерте был…
– Кто?
– Вон… – Катька показала глазами.
Да я уже и сама увидела. Местная знаменитость. Когда живешь в городе, в котором девять округов, в каждом из которых обитает два миллиона, то маленькие радости поселения с численностью пятнадцать тысяч человек воспринимаешь с легкой иронией. Да, это главный и единственный дирижер самого главного (и единственного) оркестра в городе.
Оркестр чудесный, духовой. Играет не на свадьбах и похоронах, и не вечеринках пенсионеров. Играет в… парке. Да, в парке. С мая по сентябрь. Для жителей города и гостей. А также участвует в международных конкурсах и фестивалях. В репертуаре не просто вальсы и марши, а вполне серьезная музыка. Причина моей иронии? Велико-державный шовинизм. Гипертрофированное чувство значимости собственной великой нации, от которого невозможно избавиться. В стране все плохо, начиная от дорог и экологии и заканчивая образованием и правительством. Все не так, все сикось-накось, но…
Есть две нации на Земле, которые знают всё и всех учат. Одна – непонятно по какому праву – а именно американская, крайне юная нация, которая учит, как и зачем жить, во что верить, как не страдать, как не толстеть, объедаясь, понимать все, ничего не читая, кроме той единственной книги, где написано, как стать счастливым, прочитав эту книгу. Учит отдельных людей, страны и человечество в целом. Очевидно, именно в силу своей юности самонадеянно и удивительно поверхностно.
Про вторую нацию учителей и философов можно не объяснять. У самих все не так. Сапожник без сапог, портной без порток. Но право имеем. Всем понятно, благодаря чему, точнее, кому, имеем – всем великим, которые родились здесь, на среднерусской равнине, страдали, думали, писали, творили, пытаясь понять этот мир. Пользуемся мы этим правом избирательно – то с большой охотой, то с иронией и сомнением. Как уж научили…
Но духовой оркестр маленького приморского городка, важно именуемый «Большой городской оркестр», и правда заслуживает уважения. Дирижер – весьма оригинальный человек со внешностью гнома и Зевса одновременно. Как посмотреть. То вроде – гном гномом, смешной, нос, как и положено, уточкой, щеки толстенькие, глаза веселые, хитрые, маленькие, а то – грозный взгляд, высокий лоб, крепко сжатые красивые губы, вдохновенный фас… Гном по имени Зевс. Простите меня, все маленькие нации, вместе взятые, сразу и за все. Простите великодержавную спесь и иронию. Тем более что в случае с литовским Зевсом это очень личное…
– Ты поняла? Поняла, кто это? – не успокаивалась Катька.
– Поняла, – одернула я ее, – шагай вперед. Что ты, в самом деле, так завелась…
– Он успел домой съездить, переодеться, мы же только что видели его на концерте в парке, он был в своем концертном пиджаке, а сейчас в черном…
– Принарядился человек, Кать…
Это правда – по пути во Дворец мы успели послушать и духовой оркестр, год не виделись… Репертуар знаем наизусть, все то же самое. Но так все ровненько, хорошо, чистенько играют. И с изысками… То соло на тромбоне кто исполнит – тихий глуховатый тромбон звучит приятно и даже интимно, то вдруг музыканты, в основном мужчины, пропоют полстрочечки из известной французской или американской песни середины прошлого века, времен юности моих покойных уже родителей или просто вдруг крикнут «Хэй!»
Я взглянула на дирижера еще раз.
– Кать, а ты знаешь, это ведь его сын сейчас играл на маримбе…
– Его?.. Точно! Точно! Я же сказала тебе: у него есть брат-близнец!
– Ну брат – не брат, – засмеялась я, – а папа-гном точно есть.
– Мам… – Катька дернула меня за рукав точно так же, как обычно я одергиваю ее. – Поприличней себя веди!
– Хорошо, – кивнула я. – Выплывай из Дворца. Пойдем на море, подышим перед сном.