Елена Радецкая
Эффект Лазаря
1
Третьего мая, в девять вечера, когда позвонила Сусанка, я моталась по квартире совершенно несчастная, в пижаме, с полотенцем на голове и с пустым бокалом в руке. На улице было светло, солнце и не думало заходить, начинались белые ночи. В форточку веяло весной, а я чувствовала себя усталой, растерянной, одинокой и никому не нужной.
День провела у свекрови: с утра – рынок, потом мытье окна и балконной двери, протирка полов и наконец, самое трудное – выкупать полупарализованного свекра. Свекровь я всегда любила, но с тех пор, как она стала нуждаться в моей помощи, что-то изменилось в наших отношениях. Человек независимый, она ненавидела свою старческую беспомощность и необходимость в подмоге, появилась в ней какая-то напряженность и виноватость. А может, она просто постарела. В общем, она перестала быть для меня взрослой подругой, как раньше, и разговоры наши – когда-то обо всем на свете – стали исключительно бытовыми.
Ко Дню Победы к свекрови на постоянное место жительства должна была заявиться сестра-старуха с дочуркой годов пятидесяти, так что моя деятельная опека над стариками благополучно завершалась. На прощание свекор прошамкал что-то вроде того, чтобы не забывала их, а свекровь увлекла в соседнюю комнату и строго сказала:
– Когда эти приедут, я уже не смогу свободно распоряжаться своими вещами. Так что, пожалуйста…
Она ссыпала мне в руки кучку своих сокровищ: золотое кольцо, нитку жемчуга, нитку кораллов, какое-то этнографическое монисто с серебряными бляшками и бирюзой, черную агатовую брошку размером с пятак, украшенную спиралькой из крошечных бриллиантиков. На мои квелые возражения свекровь заявила:
– Это мое решение. И не вздумай прекословить. И вот это заберешь.
«Вот это» было старинным глобусом такой величины, что если бы я приняла форму эмбриона, то вполне могла бы расположиться в его чреве. Вместо голубых океанов и зелено-коричневых материков поверхность шара напоминала цветом слоновую кость, только очень темную, будто она сто лет пролежала в земле, и еще сто – на солнце. Вода была светлее, суша – темнее. Каллиграфические, тонкие, словно мушиной лапкой сделанные, курсивные надписи – на английском.
Я с трудом дотащилась до автобусной остановки, воображая, как было бы здорово, если бы глобус волшебным образом наполнился гелием, и мы бы с ним полетели к чертовой матери с жемчугами, кораллами и моей дурной башкой. Затем я призывала высшие силы посодействовать, чтоб автобус не был битком набит, а глобус пролез в двери. И они посодействовали, но в дверях я все равно замешкалась, примериваясь, как ловчее протолкнуть в автобус пузо глобуса, как вдруг меня что-то приподняло и поставило на ступеньки. Поначалу я так и подумала, будто небесные силы, к которым я страстно взывала, подсобили, но помощь оказал обычный гражданин, который сзади подсадил меня под попу. Я была не в обиде: и ему приятно, и мне полезно.
Домой приползла на последнем издыхании. Глобус водрузила на круглый стол в проходной комнате и с грустью подумала, что здесь он будет стоять вечно, и чай, кофе, вино и прочее с друзьями-гостями нам уже за этим столом не пить. Вещь, конечно, не слабая, старинная, красивая, но чрезмерно громоздкая и бессмысленная в моей и без того нелепой жизни.
Комната золотилась закатным светом. В окне – черемуха в зеленой дымке. Я включила телевизор, чтобы не сидеть в тишине, и заревела. Продолжительное время жила я в полной гармонии с собой, но, видимо, гармония закончилась. Открыла бутылку красного сухого и хлопнула бокал. И снова зарыдала. Почему? Потому что жизнь прожита бездарно и напрасно, за окном весна, а я одна, и некому руку подать в минуту душевной невзгоды…
Потом я стояла под горячим душем и продолжала реветь. Потом надела пижаму, замотала полотенцем мокрые волосы, выключила телевизор – невозможно слушать блеянье и мяуканье опостылевших шоу-звезд и не сойти с ума. Выдула еще бокал вина и снова чуть не заплакала, потому что подумала, как легко спиваются женщины, а у меня дурная наследственность. Вспомнив встречу с маминой старой приятельницей, с новой силой захлюпала носом от пережитого унижения. Она меня спросила о том, о сем, а потом о матери: «Она по-прежнему не плюет в рюмку?» В первый момент я даже не поняла, о чем это она, никогда не слышала такого выражения. Затем дошло: пьянствует ли мать по-прежнему? – вот о чем спросила старая карга. «А что она, верблюд?» – вот как я должна была ей ответить, если бы чувствовала себя уверенной, независимой женщиной. А еще лучше и проще: «Не ваше собачье дело».
В результате я решила выпить еще бокальчик и залечь спать. Тут Сусанка и позвонила.
2
Сусанка – жена Кости Самборского, моего двоюродного (точнее – троюродного, а может, четвероюродного, не помню точно какого) брата. С Костей и Сусанкой я не общалась целую вечность, однажды встретила Костю на улице, а года три назад видела Сусанку в каком-то сериале, в эпизодической роли.
О Сусанке рассказывали невероятную историю. Якобы в театральном, где она училась, дела у нее шли плохо, ее даже собирались отчислить, но кто-то заступился. На выпускном спектакле у нее была маленькая роль, где нужно было выскочить на сцену, рухнуть на диванчик и заразительно засмеяться. Рухнуть у Сусанки получалось, а вместо смеха она издавала нечто, похожее на придушенное, страдальческое рыдание. И вот настал урочный день и час. Сусанка вылетела на сцену легкая, как шампанское, повалилась на диванчик и так звонко и заливисто засмеялась, что внезапно кто-то из зрителей засмеялся, а еще через минуту хохотал весь зал. Сусанка болтала в воздухе ногами, сползла с дивана от хохота, а когда от нее потребовалась реплика, стала махать рукой, словно стараясь затормозить действие – сейчас, сейчас, одну минутку! – и потом кое-как выдавила из себя слова. Актеры остолбенели, а режиссер бегал за кулисами и шипел: «Истеричка! Да уберите же ее со сцены!» Как Сусанку убрали, чтобы продолжить спектакль, не знаю, но, видимо, на кого-то она произвела сильное впечатление.
Режиссер всыпал Сусанке по первое число, но диплом она получила, а заодно приглашение в театр, куда ей и не снилось попасть. В конце концов она нашла себя в массовках, играла в группах фрейлин, крестьянок и т. п. Я видела ее в «Тени» Шварца, в кучке курортниц, и до сих пор помню ее звездную роль из двенадцати слов: «Доктор, а отчего у меня под коленкой бывает чувство, похожее на задумчивость?…»
И вот я снова слышу ее мелодичный голос. Она говорит, что Костя дней десять назад поехал на дачу к больному отцу, и с тех пор от него ни слуху ни духу, и мобильник молчит. У Сусанки спектакли в праздники бывают по три в день, к тому же играют все время на разных площадках, потому что в театре ремонт, зимой была колоссальная протечка. В общем, у нее очень напряженный режим, съездить на дачу она не может и попросить некого, кроме меня. Все-таки родственница…
– А что с дядей Колей? Что за болезнь?
– Старость. Жить на даче он уже вряд ли сможет, ему нужен уход, так что придется забирать его в город. Как Костя справится с этим, не знаю…
– Почему Костя? А ты?
– Я теперь живу в другом месте.
– Вы развелись? – изумилась я.
– Почти, – загадочно отозвалась Сусанка.
– Интересно, ты все такая же хорошенькая? – Я воображала, будто подумала это про себя, оказалось – вслух.
Сусанка засмеялась и сказала:
– Смешная ты.
Однако Сусанкин смех ответил: кто бы сомневался!
Она наполовину армянка, но не черненькая, а светлая. Раньше своим нежным личиком и густыми кудряшками она походила на помесь ангела и овцы.
Я обещала завтра же съездить на дачу и перезвонить ей. Налила третий бокал, но не выпила, врубила комп и набрала в «поиске» – «расписание электричек». Сбросила пижаму, сорвала полотенце с головы и оделась с армейской скоростью, красоту наводить времени не было. Уже выскочила за дверь, но вернулась, выгребла из холодилы жалкие запасы: банку сайры, грамм сто ветчины и старый кусок сыра. Бросила в рюкзак вместе с половинкой батона. И помчалась на Удельную, оттуда через сорок минут отправлялась электричка. В одиннадцать буду на месте, темнеет поздно.
3
Интересно, ведь именно сегодня утром я думала о Косте. Не вспоминала, не вспоминала, а тут – вот оно! И все былое в отжившем сердце ожило…
Во сне я летаю, но не так, как другие летуны, которые руками машут или парят, или несутся над миром, переживая ощущения радости и свободы. Я взмываю, зависаю на миг, и, даже не успев ничего почувствовать, неожиданным резким рывком, словно кто сзади хватает меня за подол и кидает назад, лечу в пропасть. И сердце обрывается.
Моя подруга Генька сказала, что надо проверить сердце, но врач не нашел в нем никаких изъянов и посоветовал пить на ночь теплую воду с ложкой меда или валерьянку.
Не то, чтобы я так уж часто летала во сне, скорее редко, зато продолжается это давно, сколько себя помню. И вот нынешней ночью сновидение началось, как обычно: я взмыла в небеса, зависла, и тут же меня швырнуло назад – сердце ухнуло, и я, по привычному сценарию, должна была низвергнуться вниз и проснуться в холодном поту. Но ничего подобного. Меня снова выбросило вверх – и опять воздушная яма. И тут я осознала. Никуда я не падала. Я действительно летала. Только на качелях. В этот раз я совершила два или три качка и вкусила замирание сердца, смешанное с восторгом.
Как же так? Сколько раз со мной это происходило, а я и не подозревала, в чем дело. Мне хотелось снова пережить эти мгновения, проверить, повторится ли ощущение качелей. Я не испугалась бы и всеми силами постаралась научиться извлекать неведомое раньше счастье полета. Но получится ли в следующий раз?
В моих снах мало странного и необъяснимого, обычно это смесь событий прошедшего дня или кусочков из прошлого, и по большей части я могу разложить сновидение по полочкам, то есть понимаю, откуда уши торчат, а тут, вроде бы, ни с чем качели не увязывались. Не было в моей жизни качелей. Не было падений. Ничего такого не было. И никаких травм. Я даже мизинца не сломала, тьфу-тьфу…
Однако? Пока я варила кофе, меня посетила невероятная догадка. Бросилась к письменному столу, где лежал художественный альбом канадского художника Роба Гонсалвеса. К Восьмому марта я получила его в подарок от своего воздыхателя. Полистала альбом и нашла то, что искала. Вот они – качели.
Стиль этого художника называют магическим реализмом. Это определение придумали недавно, а уж оно плотно укоренилось и употребляется кстати и некстати. Но в данном случае – в точку. Гонсалвес – волшебник, иллюзионист, он играет с пространством и материей, трансформирует явь в сновидение и сказку.
Золотая осень в провинциальном, чистеньком, словно игрушка, городке. На ветви дерева качели, самые простецкие – доски на веревках. На одних летит девочка, на других – мальчик. И с каждым взмахом земля уплывает из-под качелей. Дорожки обращаются в реки, заборчик незаметно становится цепочкой домов с острыми фронтончиками и башнями, а осенние листья под деревьями, словно ветром влекомые, сливаются с листвой крон. Летят дети в огромный, неизведанный мир. И все это на одном рисунке! Но тут лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать.
Неужели качели в моем сновидении отсюда? Неужели Гонсалвес, мастер чудесных превращений, переиначил мой детский ужас в восторг?
Из всех картин Гонсалвеса мне больше нравятся полеты не на качелях, а на просторе. Вот дети вбегают в школьный кабинет географии, где учитель расстелил на полу карту, и прямо с ходу, раскинув руки, как птицы, взлетают с этой карты в небеса и парят уже над настоящими полями, лесами, водами, уносясь все дальше и дальше. Почему у меня не было такого учителя?
Или дети, спящие под лоскутными одеялами, будто с аэродрома, поднимаются ввысь. Одеяла же оказываются расчерченными зелеными, желтыми и коричневыми квадратами полей.
В невозможной реальности Эшера жить нельзя. Ею можно восхищаться. И в произведениях всей прочей сюрреалистической и магической братии, даже в картинах Магритта, который раньше меня очень занимал, я бы не хотела жить. А метаморфозы Гонсалвеса завораживают. Он не страшный, хотя и в его мире надо держать ухо востро.
Море он претворяет в небо, чаек – в волны с белой пеной. Отражения остроконечных елей в воде, как присмотришься, оказываются вереницей дев с фонарями. Каньоны рек трансформируются в города, бабочки разлетаются осенней листвой. Люди у него возникают из туч, а северное сияние рождает ангелов. Ножницы-художницы режут зигзагами занавески, и за окном является другая реальность: вместо звездного неба – город небоскребов. Из занавеса в продуваемом ветром зале образуются бальные пары. Лабиринты подстриженных кустов, города и замки, винтовые лестницы, дома, леса и долы – все подвластно перевоплощению. Зимние реки вздымаются безлистной кроной угловатых ветвей. Небо начинает струиться замерзшей рекой. А звезды при ближайшем рассмотрении преображаются в фонарики в руках конькобежцев… Круглые веранды, мальчик и девочка, снова мальчик и девочка, двери в иные миры и право выбирать, в которую войти…
Кофе убежал и залил плиту, пока я предавалась причудливым фантазиям Гонсалвеса. Снова наполнила кофеварку и поставила на газ. Позвонила свекрови, записала, что купить на рынке. И уже спускаясь по лестнице, вдруг вспомнила!
Было в моей жизни падение! Но не с качелей. Тарзанка оборвалась. И упала не я, а Костя. Он сломал ногу, а потом месяц скакал в гипсе на одном костыле. Мне было лет пять или шесть, и это событие произвело на меня сильное впечатление, тем более я была свидетельницей его полетов над песчаным обрывом и падения.
Это случилось на даче, куда я сейчас ехала.
4
Неряшливые ели, кривые тонкие стволики березы и ольхи. Черные лужи с зеркальными проблесками неба, а за ними песчаные косогоры. Сосны с розово-коричными стволами, как праздничные свечи. Там-сям полянки, усеянные белыми цветками ветреницы. Деревья голые, а в городе зеленеют вовсю.
Двойные стекла электрички грязны, но вижу все ярко и резко, словно смотрю на это другим, внутренним взором. Я еду на дачу, с которой связано все лучшее и худшее в моем детстве. Я не была там много лет.
Мать Кости, тетя Нина, любила мою бабушку и маму, и меня любила, называла «кукла», «куколка» и «моя обезьянка». Из разговоров взрослых, не предназначенных для моих ушей, я знала, что она хотела родить дочку, но родила Костю, а вскорости пережила какую-то операцию на почки, потом ей удалили матку, с тем ее женская жизнь и закончилась.
Дяде Коле нужна была дочка, так считала тетя Нина, потому что с дочкой он бы помягчел душой, мог бы ее ласкать, потакать капризам и прочее. А с сыном у него контакта не получалось, был сух и строг, никогда не обнимет, а только раздражается и ругает. Моя мать говорила: «Бедный мальчик вырос не на сказках, а на нравоучениях». Когда я была совсем маленькой, то сиживала у дяди Коли на коленях, дергала его за усы, щипала за уши, а он только смеялся. Он говорил со мной на моем птичьем языке, а на прогулках, когда я уставала, таскал на закорках. Мы с ним и потом дружили, но появилась малявка Лилька – наша младшая кузина, которая, надо признаться, в отличие от меня, действительно была кукла куклой. Дядя Коля поделил свою привязанность между нами, теперь он тетешкался и курлыкал с ней, а со мной подобные нежности кончились. Наверное, я ревновала.
Дядя Коля и тетя Нина по возрасту могли бы быть моими бабушкой и дедушкой, потому что были намного старше моей матери. И Костя был на десять лет старше меня. Мне было пять лет – ему пятнадцать, мне десять – ему двадцать. Мы жили в разных мирах. А с какого возраста я была в него влюблена, не знаю, кажется, с самого рождения. Когда это кончилось, тоже не знаю. Процесс был ступенчатый. Первая ступенька: я застукала его в уголке между забором и столяркой (так назывался сарай-мастерская дяди Коли в дальнем углу сада), когда он обжимался с какой-то девицей. Увиденное произвело на меня тяжелое впечатление. Вторая ступенька: женитьба на Сусанке. Это вообще конец света. Третья ступенька: смерть тети Нины, которая прервала наше частое общение. Без нее я уже почти не бывала у них в городе и на даче. Потом я окончила школу, поступила в университет, влюбилась в соученика, разлюбила его, а еще позже вышла замуж.
Тетя Нина умерла от рака вскоре после женитьбы Кости, причем умирать отправилась к сестре, в Воронеж. Поехала будто бы ее навестить, но, как говорили, перебралась туда специально, почувствовав приближение конца. Она завещала (разумеется, устно, но настоятельно) похоронить ее с родителями, в Воронеже. Зачем она это сделала? Болтали, что от обиды на дядю Колю, чтобы досадить ему. Поскольку сама она долгое время не могла жить с ним, как с мужем, он завел себе женщину.
На похороны в Воронеж ездили только дядя Коля с Костей. А вскоре после того дядя Коля перебрался на дачу, и, насколько мне известно, никаких женщин у него не было, жил один. Вероятно, в постели женщина ему уже не нужна была, а к жизни он был вполне приспособлен, обслужить себя мог. Но достоверно я об этом не знаю, сие покрыто мраком…
Дядя Коля был выше и, я бы сказала, импозантнее Кости, хотя в отличие от него всю жизнь занимался тяжелым трудом. Может быть, руки его не отличались большим изяществом, но кто бы подумал, увидев представительного мужчину в велюровой шляпе с полями, что это литейщик? Вообще-то дядя Коля был человек не простой, он был рабочим-интеллигентом, любил историю и собрал большую библиотеку. Он был единственным из знакомых мне людей, у кого на полках стояли двести томов «Библиотеки всемирной литературы». Кстати, далеко не все собиратели библиотек читали свои книги и давали читать другим, а уж редкие книги и вообще держали подальше от чужих глаз. Дядя Коля и сам читал, и другим не отказывал, не жмотился.
Его мать вернулась из эвакуации инвалидом, она работала на лесопилке и потеряла руку, отец погиб на фронте. В общем, дяде Коле пришлось не учиться, а вкалывать, он подростком пришел на «Красный Выборжец», на завод по обработке цветных металлов, где до войны начальником цеха был его отец. Поначалу дядя Коля работал каким-то подручным, а в конце концов стал литейщиком. Аттестат о среднем образовании он получил в школе рабочей молодежи.
Леса, поселки, дачные вокзальчики и платформы. Я нервничала. Я испытывала разные, лишенные всякой логики чувства. Мне хотелось побыстрее приехать, чтобы уяснить обстановку, увидеть все своими глазами. А еще больше хотелось оттянуть приезд. Я боялась найти дядю Колю дряхлым, умирающим, а еще больше боялась, что он умрет при мне. Я хотела запомнить его полным сил, с рубанком, пилой, корзинкой с грибами, каким он был в моем детстве. В общем, смятению моему и позорной трусости не было предела.
А почему, собственно, я решила, что он умирает? Сусанка сказала – заболел. Может, ему стало лучше? И ничего удивительного, что от Кости нет известий. Кого извещать, если они с Сусанкой в разводе? Тем более так получилось, что майские праздники оказались неожиданно длинными, удачно совокупились выходные с первым и девятым мая. И думать ни о чем дурном не надо. Все-таки большая я свинья, что никогда не навестила старика.
Всплывали какие-то мгновения, погребенные в пыльных чуланах памяти: картинки, фразы, слова, я и не предполагала, что там все это осело и хранится.
Вот мы сидим с тетей Ниной на веранде, обрезаем хвостики и носики у крыжовника и бросаем в таз для варки варенья. Вот перебираем чечевицу для похлебки или каши. С детства не ела чечевицы! Вечерами мы играем в шашки или в старую игру «Цирк», где нужно бросать кубик и шагать по нумерованным клеткам фишками-пирамидками. Можно добраться почти до финиша, следуя из клетки в клетку, отступая назад и снова упорно продолжая путь, или подняться со слоном по лестнице чуть не до победной сотой клетки и вдруг съехать по горке вместе с клоуном в самое начало. Моя фишка голубая и прозрачная, похожая на леденец, так что все время хочется засунуть ее в рот. «Цирк» мне нравится гораздо больше, чем телевизор, который, кстати сказать, отвратительно показывает.
На день рождения и праздники тетя Нина дарит мне красивые платья и наряжает меня. «Зачем только ты тратишься?» – с укором спрашивает мама. «Люблю играть в куклы», – отвечает тетя Нина.
Дядя Коля делает нам с тетей Ниной гончарный круг, и мы пытаемся вылепить из глины подобие горшка, но ничего у нас не получается.
У меня для купания, вместо трусов, бикини. В первый раз я надеваю лифчик, прикрываю грудь и воображаю себя Мэрилин Монро или кем-то в этом роде. Окунаюсь в озеро, плыву красивым собачьим стилем, вылезаю на берег, гордо оглядываясь, и не понимаю, почему Костя так смеется, что хватается за живот, приседает на корточки и валится на песок. Только потом замечаю, что лифчик у меня сполз и болтается подмышками, обнажив груди-прыщики. Вот что Костю насмешило. Стыдно невыносимо. А ведь только что все было супер!
Или вот еще: я ем розовые шелковые лепестки шиповника, а в пышных растрепанных пионах ловлю зеленых майских жуков-бронзовок, отливающих металлическим блеском, и сажаю в спичечные коробки. «Отпусти их, – говорит тетя Нина. – У них дома детки плачут».
Рисую соцветие герани, но у меня нет белой краски для правильного цвета лепестков. Я недовольна своей работой, а ведь это подарок тете Нине. Но она говорит: «Очень красивый рисунок. Я всегда буду его хранить». «Никогда не выбросишь?» «Я же тебе сказала – всегда». И я написала на обороте: «Хранить вечно!»
«Всегда» и «вечно» существуют только в памяти.
Я спрашиваю тетю Нину: «Почему ты зовешь меня обезьянкой?» Я подозреваю, что дело здесь нечисто, я ведь вижу в зеркале: рот до ушей, хоть завязочки пришей, нос – пуговкой, щеки круглые, мартышка и есть. А она: «Потому что ты такая же милая и забавная», – и в голосе столько любви и искренности, что не поверить нельзя. Но ответ меня не успокаивает, однажды моя тетка Валя, Лилькина мать, после одного неприятного случая оторвала меня от земли за уши и прошипела в лицо: «Ты похожа на обезьяну!»
5
Двери электрички закрываются со зловещим мягким стуком. Осталась одна остановка. Вот бы приехать и окунуться в прошлое: тетя Нина что-то готовит в кухне, дядя Коля курит на крыльце, а Костя заводит в калитку велосипед. И все еще живы, никаких утрат и разочарований.
Надеваю рюкзак. Двери открываются, выхожу на платформу, иду по направлению к даче. Ноги знают, куда идти, только не идут. Неприятно поражает сгоревший дом у дороги, черная кирпичная труба на пепелище. На минуту мне кажется, что я заблудилась, но здесь невозможно заблудиться.
Дом находится в бывшем больничном городке. Название, можно сказать, историческое. Когда-то давно там жил персонал больницы, пока ее не перенесли в соседний большой поселок, а дома не распродали. Один из них купили Самборские. Место было потрясающим, с одной стороны речка, с другой овраг, с третьей – лес. И всего девять домов. Грибы росли прямо на участке и за ним. Но теперь, как я слышала, этот заповедный дачный пятачок погубила близкая мусорная свалка в овраге. Вони я пока не ощущала, а сумерки, несмотря на мои надежды, все-таки сгущались. Небо заложило тучами. Перейдя речку, увидела дачи. Ни огонька.
Дяди Колин дом заметен издали, окна темны. И тут меня посетила последняя малодушная мысль: пусть дверь окажется заперта, а дядя Коля с Костей уехали в город.
На калитке такая же петля из проволоки, как раньше. Иду по тропке к веранде и возле крыльца натыкаюсь на гроб. Чуть не свалилась, ушибла ноги, облилась холодным потом. Не сразу сообразила, что это просто длинный деревянный ящик. Хотя странный ящик! Для чего такие делают? Для оружия? Для упаковки музейных ценностей? И человек туда как раз поместится. Дядя Коля, например.
Совсем шизанулась.
Бочком, бочком – подальше от ящика! – взлетела по ступенькам, схватилась за ручку двери. Она, черт возьми, подалась. В сумраке веранды за столом – Костя. Перед ним стакан и почти пустая бутылка водки. Мы смотрели друг на друга и молчали. Его ничуть не удивил мой приход, будто все эти годы я появлялась здесь, жданная и нежданная.
– Где дядя Коля?
– Умер, – отвечает Костя, и я испытываю что-то вроде облегчения. По крайней мере, обстановка ясна, все уже случилось, и ничего страшнее не будет.
– Он наверху? – спрашиваю шепотом.
– Я его похоронил, – сообщает Костя.
У меня подкашиваются ноги, и, благо стою возле дивана, опускаюсь на него. Вот все и свершилось без моего участия.
6
Потянулась к выключателю.
– Света нет, – предупредил Костя и достал свечку, влепленную в стеклянную банку из-под томатной пасты. – В поселке есть, а здесь отрубили. Выкуривают потихоньку. Кому-то наш закут приглянулся.