В кухне она усадила Казимира за стол, открыла посудный шкаф, достала бутылку крепкой сливовой настойки, налила до краев стакан и молча поставила перед ним. Он взял стакан и, стуча зубами о стекло, стал пить крупными глотками.
– Немировского забрали, – наконец выдохнул он в пустой стакан и посмотрел на Броньку.
Она достала из шкафа всю бутылку и поставила ее в середину стола.
– Кто забрал? – спросила, разглаживая руками невидимые складки на скатерти.
– Гестапо, – ответил Казимир и заплакал.
– За что забрали?..
– За то, что отказался облачение снимать. Я совершенно не знаю, что делать, пани Бронислава. Завтра придут за мной. Все знают, что я прислуживаю на литургиях и по-прежнему веду катехизацию. Кто-нибудь им укажет.
Бронька встала и принялась мерить шагами кухню. Потом остановилась, обняла себя двумя руками и о чем-то надолго задумалась – Юзефу даже пришлось ткнуть ее пальцем. Она вздрогнула, взглянула на брата невидящими глазами и вдруг стремительно вышла из комнаты. Через пять минут вернулась с бумажным свертком в руках и положила его на стол рядом с бутылкой.
– Тут деньги, которые мы с братом скопили, их немного, но вам должно хватить на дорогу. И четыре русских рубля золотом, отец нам оставил. Бегите, пан Казик, бегите прямо сейчас. И не оглядывайтесь. И не возвращайтесь.
Через час, нагруженный одеждой покойного Адама Возняка и едой, собранной руками его дочери Брониславы, пан Казимир Заремба уходил из города берегом реки Солы. Он направлялся в Краков, чтобы добраться до Варшавы.
Юзеф лежал без сна, вглядываясь в темноту, как будто в ней должны загореться алые письмена, все объясняющие.
В бывшей родительской спальне на коленях стояла Бронька и плакала, прижимая горячий лоб к прохладному кованому боку кровати.
«Сердце Марии, скорбящим утешение. Молись за нас».
* * *После службы Юзеф все никак не мог выбраться из костела – нарядная Бронька успевала одновременно и целоваться с соседями, и болтать с подругами, и строить глазки усатому Войтовскому, и одновременно с этим крепко держать брата за подол пиджака, чтобы он не удрал вместе со своими дружками Яцеком и Войцеком.
Юзеф топтался на месте, перебирая ногами, как резвый конь, и тоскливо поглядывал на дверь и ксендза Немировского, возвышающегося над толпой прихожан в своем ослепительно-белом одеянии. Скорей бы уже закончилась к нему толпа поздравляющих, тогда и Бронька подойдет поцеловать руку, а это значит, что она разожмет свои цепкие пальцы, и он сможет выскользнуть на улицу, где наверняка его уже ждет Мирка. Наконец люди начали расходиться по домам, радостные и одухотворенные, с улицы послышались первые песни и звонкий смех, Бронька ослабила хватку, но на ее скуластом лице под сурово сведенными бровями явственно читалось: через полчаса чтобы был дома.
Юзеф вывалился из костела в облаке теплого воздуха и сразу увидел Мирку в ее смешной лохматой шубке, высоких ботиках и кокетливой бархатной беретке на рыжих тугих кудряшках. Она держала в руках огромный бумажный пакет, доверху набитый блестящими глянцевыми апельсинами, и, радостно смеясь, вручала каждому выходящему в церковный двор.
Последний апельсин достался Юзефу, и он тут же начал его есть, не дочистив до конца, выедая солнечную мякоть прямо из горьковатой шкурки.
– Фу, ну и манеры!.. – расхохоталась Мирка и ткнула его в бок острым кулачком. – Ты ешь как дикарь с острова Борнео!..
Юзеф засунул в карман пальто апельсиновые корки – Броньке потом в хозяйстве сгодится, отбежал на несколько шагов, слепил снежок и кинул в нее.
– Ах, так!.. – взвизгнула Мирка. – Ну ладно же, пане, не знаешь, с кем связался!..
Через пятнадцать минут, вдоволь накидавшись друг в друга снегом, они лежали в сугробе, раскинув руки, и смотрели в небо.
– Знаешь, когда вырасту, уеду и стану писателем. Или врачом, как папа, – сказала Мирка, накручивая на палец завиток волос.
– У тебя получится писателем, – сказал Юзеф и вытер рукавом пальто нос. – Истории рассказываешь – закачаешься.
– А ты?
– А я не знаю.
– Смотри, Юзеф, – вдруг сказала Мирка и положила голову ему на плечо. – Взошла ваша звезда.
Дома они уселись за стол, Бронька протянула брату спички, улыбнулась и накрыла его ладонь своей. Юзеф зажег свечу, они преломили оплатек[7] и стали праздновать Рождество в тишине и молчании.
Над городом светила звезда, протягивая лучи к серебристым сахарным крышам. Из труб струился дым, где-то вдалеке лаяла собака. В сугробе рядом с домом доктора, в снежном отпечатке двух тел, осталась лежать бархатная беретка и чуть поотдаль – апельсиновая корка, похожая на завиток волос.
Перед сном Бронька долго прислушивалась к звукам в доме – казалось, что в тишине слышно негромкий говор, басистое бурчание и тихий мелодичный смех. Немного потянуло табаком.
Она улыбнулась, закрыла глаза, проваливаясь в дрему. Кажется, родители остались довольны.
* * *– Я не поеду.
– Надо ехать. Надо срочно убираться.
– Я не поеду, это мой дом.
– Это и мой дом, Езус Мария, собирай свои вещи и помоги мне.
Их выселяли. Выселяли очень быстро. Буквально сразу, как только в город пошли первые составы, стало понятно, что опасения были не напрасны, – немцы забрали военные казармы под концентрационный лагерь, и в нем практически сразу появились пленные. Слухи о нем ходили страшные – один страшней другого, но подлинно никто ничего не знал – к лагерю было запрещено подходить под страхом расстрела. Редкие горожане, попавшие по приказу в него работать, не просто ничего не рассказывали, а вообще оборвали все связи с соседями. Все, что было известно, – что туда привезли откуда-то измученного, непохожего на себя ксендза Немировского, а потом за одну ночь вывезли всех евреев, живших в городе. Тех, кого не успели расстрелять сразу.
Теперь главный упырь, как называла их Бронька (и сразу крестилась), приказал лагерь расширить и забрать под его нужды практически весь город вплоть до Бжезинки.
Бронька с Юзефом держались за родительский дом до последнего – благо он был практически у черты города, но, когда Броньку вызвали в комендатуру и брезгливо приказали убраться, она не стала спорить – жить-то хочется. Прилетела она назад со скоростью ветра и начала бросать вещи в мешки.
– Нет.
Бронька грохнула на пол кастрюлю, съехала по стенке и заплакала.
Юзеф выскочил во двор и почти сразу замер – от ворот к дому ленивым шагом, поскрипывая сапогами, шли два высоких немца в серой форме «мертвых голов». Ему показалось, что воздух вдруг закончился, и тишина стала оглушающей, такой оглушающей, что барабанные перепонки не выдерживали напряжения. Сзади в плечо вцепились пальцы и сжали до боли. За воротами в середине улицы виднелась большая крытая машина.
– Юзеф Возняк?.. – так же лениво поинтересовался один из них.
– А в чем дело? – севшим голосом спросила за его спиной Бронька.
– Никаких вопросов, – ответил второй и снял с плеча автомат.
В этот момент Бронька поняла – кто-то видел, как ночью Юзеф провожал до берега Солы пана Казика, и этот кто-то донес, решив, что мальчик выводил беглого еврея.
– Не смейте!.. – закричала она и выскочила вперед. – Не дам!.. Ему тринадцать лет, он ребенок!..
«Мертвоголовый» равнодушно ударил Броньку кулаком в лицо, и она беззвучно рухнула в пыль как подкошенная. Юзеф бросился на него. «Мертвоголовый» усмехнулся и ударил первым.
Последнее, что Юзеф видел перед тем, как его бросили в набитую людьми крытую машину, – Бронькина безжизненная нога в одном чулке и ботинок, лежащий рядом.
Потом свет погас.
* * *Это место – совсем другое. Улица большая, дома огромные. Здесь холодно, так холодно, что зубы начинают выбивать дробь уже через минуту, сырой ветер пробирается сквозь одежду прямо под кости, минуя кожу. Юзеф разворачивается и плетется домой, едва переставляя покалеченные ноги по скользкому льду. «Поменьше» наклоняется и спрашивает:
– Ты замерз?
Лица ее почти не видно в снежном мельтешении, в сизых сырых сумерках. К тому же Юзеф почти ослеп, оглох на одно ухо и мерит мир тенями разных размеров, остатками запахов, остатком звуков и неуловимыми его глазам движениями. Он вздыхает и втягивает почти замерзшие сопли.
– Горе луковое, – говорит «Поменьше», крепко берет его под мышки и перекидывает через плечо. – Пойдем, отнесу тебя, раз сам идти не можешь.
Войдя в дом, она долго топает модными вышитыми валенками, сбивая снег, сажает Юзефа на лавку. Он сидит и ждет, пока она закончит длинный ритуал собственного разоблачения от одежды и примется раздевать его. Покорно опускает голову, пока «Поменьше» стаскивает с него куртку, поднимает, всматривается в ее лицо почти невидящими глазами.
– Ну что?.. – спрашивает «Побольше», выглядывая из кухни, отирает о передник руки, испачканные мукой.
– Да ну что, погуляли вот. Три минуты. Слишком холодно для него.
Загребая воздух хромыми ногами, Юзеф входит на кухню, садится на пол, привалившись к теплому боку плиты.
– Шел бы ты отсюда, – говорит «Побольше», гремя посудой. – Что за манера сидеть у плиты?.. А если я наступлю на тебя?.. А если упаду?..
Юзеф виновато пучит на нее глаза, но от плиты не уходит. В доме начинает пахнуть едой, и в это время его ничем не заставишь покинуть свой теплый пост.
– Мама!. – кричит из комнаты «Поменьше». – Завтра буду полено печь!.. Сегодня не буду!.. Ночью на службу уеду!..
Юзеф оглядывается на «Побольше» и вытягивается у плиты в полный рост, прислоняясь к ней всем собой. Постепенно становится тепло, живой жар проникает в измученное тело тонкими струйками, растекаясь по мышцам и костям, наполняя его, словно золотистое облако. Запах теста, тонкий запах вина из открытой бутылки, запах снега и машинного масла из приоткрытого окна, запах еловых лап в вазе и мандаринов в большой прозрачной миске. Он проваливается в сон постепенно, словно в яму мягкого матраса, плывет, покачиваясь, в облаке запахов и тепла от горячей плиты, постепенно теряя картину этого мира, и вот уже облако пахнет теплой пылью, золотистой мошкарой, одуванчиками.
«Поменьше» садится на кухонный табурет, вытаскивает зубами длинную тонкую сигарету из пачки, задумчиво смотрит на него, выпуская дым в потолок.
– Интересно все же, что там в этой головенке, правда?
– Мы ничего не знаем о его жизни, наверняка тот еще ящичек Пандоры.
– Безусловно, но все же он хороший пес. Сильный.
– Хороший.
– Интересно, он нас полюбит?
– Не знаю. Но мы его точно полюбим.
– Господи, как же он прожил все эти годы в приюте, в таком страшном особенно, я не могу понять, ведь в лагерях практически. Я вообще не могу понять, как можно бить собаку, особенно такую маленькую собаку, как рука может подняться.
– У него хорошая природа. Крепкая, сильная. Смотри, сколько лет, как его покалечили и испугали, а он все пережил.
– Это да. Слушай, нам надо его как-то назвать. Переменим судьбу. По-моему, он похож на Достоевского. Хотя нет, скорее на Бродского.
– Давай назовем его Иосиф? Нужно дать ему хорошее, правильное имя. Невозможно с такой унизительной кличкой существовать.
– Иосиф Прекрасный или Иосиф Мудрый?.. А может, Иосиф Аримафейский. Хотя скорее Юзеф. Мне кажется, это больше всего подходит.
* * *«Поменьше» берет мандарин, задумчиво чистит, пуская кожуру между пальцев тонкой спиралью, ест его, выплевывая косточки в сжатый кулак. Кусочек кожуры обрывается и падает под стол, остается лежать в углу под ножкой, и, когда «Поменьше» выскакивает из квартиры, как всегда хлопнув дверью, а остальные засыпают, Юзеф прокрадывается на кухню. Долго, шумно нюхает мандариновую корку, пытаясь вспомнить. Но почему-то вместо ясного воспоминания приходят только волнистые линии и тонкий запах волос. Почему-то вспоминается рыжий завиток и ярко-белый. Почему-то ему кажется, что так пахнут девочки-подростки – мандаринами и медной проволокой. А девушки пахнут по-другому. Крахмалом и лавандой. «По запаху. По запаху найду», – думает Юзеф.
Он шумно вздыхает последний раз, перекладывает корку из-под стола в «гнездо» – соседнее от того, в котором спит Старшая Собака, и, прихрамывая, утягивается вдаль по темному коридору. Спать.
Где-то среди ярких огней ночного города «Поменьше» обнимает пальцами четки среди разноязыкой толпы разноцветных городских католиков. Хор поет, плавится и потрескивает в тишине торжественно освещенного храма воск свечей. Священник провозглашает, что Младенец родился, и люди начинают смеяться, плакать, обнимать друг друга, держаться за руки.
Улыбчивые иностранцы на заснеженном до крыш Невском похожи на стаю ярких птиц, принесенную неожиданным ветром из разноцветных стран – жарких, пахнущих сандалом и миром, гвоздикой, дикими мелкими розами. Они тихо что-то обсуждают, склонившись над картой, рядом кучей свалены огромные рюкзаки, сумки, пакеты. Модно стриженный седой мужчина что-то доказывает невесомому даже под ворохом одежды субтильному старику-китайцу, махая рукой вдоль проспекта – туда, где огни сливаются в сплошную линию. Гибкий темнокожий юноша, похожий издалека на молодого Уилла Смита, мерзнет, постукивая себя по бокам ладонями в варежках, любопытно крутит головой, всматриваясь в лица прохожих. В темноте улыбка его сверкает даже на фоне искристого снега.
«Поменьше» улыбается и прячет провода наушников под шарф.
We three kings of Orient are[8]Bearing gifts we traverse afarНаконец они разбираются в карте, взваливают на себя вещи и неторопливо уходят, немного пригибаясь под тяжестью груза. Впереди идет старик, торжественно неся в руках свернутую карту, за ним канадский лесоруб – в профиль становится видно, что на щеке, под левым глазом, у него татуировка маленького якоря. Юноша идет последним, высокий и стройный, будто на нем нет ни тяжелого рюкзака, ни слоев теплой одежды. Белые кроссовки не оставляют следов в снегу, как будто он его вообще не касается. Проходя мимо, услужливо открывает дверь такси, делает знак рукой: ну что ж вы, мисс?.. Прошу вас.
Field and fountain, moor and mountainFollowing yonder star* * *Над длинным городом стоит яркая звезда. Один луч ее направлен в небо, второй – в крышу дома, под которой, свернувшись калачом, спит собака.
На Большеохтинском кладбище, на каменной лавочке у гранитного памятника в виде большой раскрытой книги, стоит бутылка домашней сливовицы, лежит кусок макового рулета в коричневом крафтовом пакете из модного бара, стоят две граненые рюмки. Маленькая хрупкая Юлька подпрыгивает от холода – очень зябко и страшно ей среди могил в коротком пуховичке, кроссовках и узких джинсах. Не зря она шапку хотела надеть, но как всегда забыла. У Йоса – традиция. Каждый год на католическое Рождество он перекидывает Юльку через забор кладбища прямиком в сугроб, подтягивается сам и сидит час на могиле бабушки, выставив Юльку прыгать от холода за ограду. Что-то говорит, чертит пальцем непонятные слова на белом инее, покрывающем гранит, смеется, песни поет. Рулет каждый год сам печет, три часа перед этим мак перетирает в ступке пестиком. Никому не доверяет эту работу.
Бронислава Адамовна. Говорят, с окраин Освенцима уходила вместе с советскими войсками, которые шли освобождать лагерь. Вышла замуж за офицера Красной армии, уехала в Советский Союз и всю жизнь работала в детском доме. До директора дослужилась. Юлька ее не застала, но суровая была женщина, судя по фотографиям, – белые пушистые волосы кудрявым венчиком над высоким лбом, суровые темные брови, сведенные к переносице, пронзительные синие глаза.
Юлька вздрагивает и начинает подпрыгивать выше. Ей совсем невозможно представить, каково это – жить рядом с лагерем. Под черным небом. Под черными облаками из труб крематория.
В старой, дребезжащей всеми частями машине такси «Поменьше» стягивает теплую шапку, стаскивает с запястья резинку, собирает волосы, откидывает голову назад и думает о том, что этот тяжелый год наконец закончился.
Westward leading, still proceedingGuide us to thy perfect light…* * *– Юзеф!.. Юзеф!.. – Войцек кричит издалека, бежит, придерживая рукой порванный ворот у горла.
– Что случилось?.. Что ты орешь, ненормальный?.. – Бронька вырастает на пороге, как каменная стена. Войцек с разбега бьется головой о высокую грудь под белой вышитой рубахой и застывает, шумно дыша, уперев руки в колени.
– Пана доктора… Стрелили… Мирку забрали… Докторшу…
У Юзефа подкашиваются ноги, и он почти падает, цепляясь за стену. Бронька беззвучно открывает рот, как рыба, пытаясь поймать легкими воздух, но ей это никак не удается, закрывает лицо ладонями. Пан доктор принимал ее, Броньку, на свет божий. И Юзефа. А потом провожал их родителей.
К тому моменту, когда она успевает добежать до докторова дома, во дворе пылает костер из книг. Соседи выбрасывают через окно вещи, деловито вполголоса обсуждая, где чья куча, кому достанется Миркин аккордеон, кому достанется докторшина австрийская посуда.
На самом пороге – ногами на улице, головой на камне, неестественно вывернув длинные руки, лежит пан доктор. Из-под воинственно завитых усов стекает тонкая струйка крови, заливая белую рубашку и желтую звезду, нашитую на отворот франтоватого пиджака. Вопреки приказу – не на рукав. Один коричневый, невидящий глаз смотрит в небо, второй выбит, из ноги торчит сломанная кость.
В середине улицы, рядом с длинной колеей шин грузовика, лежит одинокая крошечная митенка нежно-лилового цвета. Юзеф знает, чья она.
Он садится на корточки, утыкается лицом в бронзовые от загара сестринские колени под подоткнутой юбкой, и тихо скулит.
* * *– Выходить!.. – слышит Юзеф сквозь беспамятство резкий выкрик.
Чьи-то руки мягко трясут его, быстрыми пальцами ощупывают голову. В небытии ему кажется, что это руки сестры, он тянется к ней, зовет: «Броня, Броня».
– Бедный мальчик, – шепчет в темноте хриплый молодой голос, – очнись, очнись скорее, иначе будет хуже.
– Да бросьте вы, Петр, оставьте, нужно выходить немедленно, нас же убьют.
Легкая рука тормошит нетерпеливо – давай, давай. Темнота перед глазами начинает рассеиваться, появляется точка света, растет, становится кругом, все шире и шире, в один момент с громким хлопком круг становится огромным, и на Юзефа обрушиваются свет, звук, движение. Он видит перед собой спины людей, которые прыгают по очереди куда-то вниз и исчезают. Склоненный над ним молодой белозубый парень улыбается – «молодец», давай!
Юзеф, цепляясь ватными руками за дно, встает и, согнувшись, выпрыгивает из машины, не удержавшись, падает. Рядом слышен удар ног о землю, и те же руки подхватывают его, резким рывком поднимают вверх.
– Нельзя задерживаться, иначе тебя искалечат или убьют. Вообще ничего нельзя себе позволять, ни секунды слабости, – шепчет невидимый пока Петр и подталкивает его вперед тем же движением, что Бронька подталкивала его к умывальнику в детстве, – двумя острыми пальцами между лопаток.
Юзеф поднял голову и видит молчаливую колонну мужчин разного возраста, колючую проволоку и парящие в воздухе будки часовых.
Колонна вздрогнула от резкого окрика и двинулась вперед. Юзефа толкнули, и он буквально потерялся в этом марширующем потоке, а поскольку рост не позволял смотреть вокруг, единственное, что ему было видно, – спины товарищей по несчастью. За ними с грохотом захлопнулись огромные железные ворота, и невидимый, но ощущаемый Петр невесело и тихо усмехнулся:
– Конечно, именно работа сделает нас свободными.
Когда они вошли в барак, Юзеф на секунду решил, что снова ослеп или потерял сознание, – такая непроницаемая темень в нем царила. Но глаза почти сразу привыкли, и в тусклом свете, струившемся из слепых грязных окон, он смог рассмотреть длинные, уходящие в даль барака трехъярусные шеренги полок («Для чего здесь полки?..») и какое-то неясное колебание вокруг них. Как будто в проходе, возле каждого нижнего ряда стояли какие-то призрачные… кто?.. растения?.. деревья?.. и какой-то невидимый ветер качал их из стороны в сторону.
Юзеф обернулся и отскочил от двери барака, неумышленно сделав то, чего никогда в своей короткой жизни не позволял себе, спрятавшись за спину Петра. Какие-то неясные тени, плоские призрачные фигуры в полосатых одеждах, заглядывали в двери барака, колыхались на пороге. Лица их были грязны, изможденны и напоминали не человеческие лица, а маски – то ли неожиданно страшного Гвяздора, то ли козлоногого австрийского Крампуса.
«Езус Мария!.. – Бронькиным голосом проносится в его голове мысль. – В какой же темный лес занесло Ханселя без Гретель».
В детстве это была их любимая сказка. Правда, уже в середине истории относительно взрослая Бронька начинала хохотать и дразниться, что нормальный парень сразу бы домик сломал и съел. А бабку поколотил. Но ничего, если бы это была история про них, то тут все наоборот – нормальная здоровая девка сломала бы домик и отходила бабку кочергой, пока ее сопливый братец доедает марципановое крыльцо. И так она была убедительна в этом задорном хулиганстве, что Юзеф вырос со звонким ощущением победы – навсегда, вопреки всему и во всем. Во-первых, он и сам кого угодно поколотит, а во-вторых, у Броньки лютая рука.
Внезапно в бараке стало светлее, и Юзеф с кристальным ужасом понял, что все эти тени – люди. Изможденные, измученные, ломкие и сухие, как прошлогодняя трава. Лысые головы, черные глазницы, синие щеки, руки, живущие отдельной от тела жизнью.
Люди колыхались в проходах, люди заглядывали в дверь барака – в их глазах он читал одновременно ожидание, ужас и надежду. Уже потом, спустя время, ему наконец стал понятен этот смысл – ужас встретить кого-то из родных, близких, знакомых; ожидание того же – увидеть хоть одно родное лицо; надежду – вопреки всему.
– Ну что, свиньи?.. – загрохотал из самого дальнего угла голос и каменным эхом покатился по проходам между. – Жрать небось хотите?.. Только устроились с комфортом, а уже жрать хотите?.. Все вы одинаковые, чертовы свиньи. Ленивые, грязные, ни на что не годные, позор человеческой породы. Так вот!.. Жрать вы будете, когда заработаете!.. Потому что только работа делает человека свободным и сытым!
За спиной Юзефа что-то шевельнулось, и он едва заметным движением обернулся назад. Высокий тощий человек в полосатой робе стоял, обессиленно привалившись спиной к стене барака, и длинными ногтями медленно-медленно чесал грудь под рубахой. Весь рукав был покрыт шевелящимися черными точками.
«Вши», – подумал Юзеф. Вшей он в своей жизни не видел никогда – только на картинке в одной из толстых книжек пана доктора.
– Так-так, – грохотал все ближе каменный голос, – что это у нас тут?.. Профессор!.. Здравствуйте, профессор, думаю, что очки вам тут больше не потребуются, потому что с сегодняшнего дня вы будете изучать исключительно науку чистки выгребных ям!..
Раздался удар – так звучит удар топора о дерево, вскрик и звук падения тела.
– Не бойся, мальчик, – вдруг услышал он шепот слева. – Ничего не бойся.
Твердые мозолистые пальцы коротко сжали локоть и отпустили.
– Отец, – зашипел кто-то рядом. – Вы нас всех погубите.
– Он нас не слышит. А мальчику страшно.
– Мне не страшно, – прошептал Юзеф и почувствовал, как по затылку бегут крупные капли холодного пота.
– Если капо[9] услышит, вы прекрасно знаете, чем это кончится!.. – задыхался от страха другой человек, и Юзеф подумал, что такой голос может быть только у маленького, круглого, суетливого толстячка в жилетке, с которой свисает длинная часовая цепочка.
– Строиться!.. – прогрохотал уже совсем близко Каменный Великан, и толпа покорно развернулась, устремившись к выходу.
Человек – не тот, что чесал свою восковую кожу длинными ногтями, а тот, что сказал «не бойся», оказался очень высоким и очень худым немолодым мужчиной, с круглой головой, резко очерченными скулами и высоким лбом. Чем-то он напоминал Юзефу сестру – может, сурово стиснутым в ровную нить запавшим ртом, а может, пронзительными глазами, пристально глядящими из-под широких бровей. Он щурится, как щурится очень близорукий человек, внезапно лишенный очков.
А Каменный Великан оказывается миниатюрным, как женщина, с такими же маленькими руками и ногами, обутыми в хорошие сапоги, ростом не больше тринадцатилетнего Юзефа. Так странно смотрится эта картина – злой, жестокий гном, окруженный сухими, мертвыми, деревьями.
– А теперь в зауну[10]. Быстро!.. Данцен!.. – захохотал Каменный Гном. Тут же из рядов выскочили несколько человек, отработанными движениями растолкали заключенных в группы по десять, и колонна двинулась вон из барака.
* * *«Дни расплетают тряпочку, сотканную Тобою. И она скукоживается на глазах, под рукою. Зеленая нитка следом за голубою становится серой, коричневой, никакою. Уж и краешек виден того батиста. Ни один живописец не напишет конец аллеи…»[11] Это он уже выучил – они обе разговаривают. Вслух. Иногда сами с собой. Первое время это доставляло неудобства – Юзефу все казалось, что это они с ним разговаривают. Или со Старшей Собакой – в таком случае он собирал негнущиеся конечности вместе и на деревянных ногах подползал поближе. Во-первых, чтобы быть в курсе, а во-вторых, чтобы этой эффектной скандалистке не доставалось всего внимания. Со временем стало понятно, что этот дом не временный, кажется, именно здесь он и проживет остаток своей странной жизни, поэтому Юзеф начал нащупывать границы и искать правила, но больше пытался придумать свои.