– Они тоже молятся?
– Нюта, нам неведомо. Но сотворены они также Богом и… – Аксинья смешалась, не зная, как объяснить дочери то, о чем и сама помнила-то немного.
Библия, принадлежавшая Вороновым, сгорела, и теперь Аксинья не могла прочитать дочери Бытие, Евангелия от Матфея и Марка, Откровение Иоанна Богослова… Она далеко не всегда понимала, о чем говорилось в Книге, но благостность и мудрость вечных строк проникали в самое сердце. Дочери она рассказывала на память все, что успела заучить во время долгих чтений Библии вечерами.
– А крестики почему птахи не носят? – Нюта немедленно полезла за шиворот, пытаясь нащупать свой серебряный крест.
Матвей прошлым летом подарил его сестре в день поминовения святой покровительницы, Сусанны Салернской.
– Куда полезла? Только укутала тебя, горюшко! Расхристанная пойдешь? Вот Патрикевна-лиса.
– Матвейка звал меня так. Правда?
– Правда. – Аксинье не хватало веселых поддевок братича[13], ласковых слов, вихрастой головы, что появлялась рядом с ней в тот миг, когда нужна была подмога.
– Соскучилась я по нему, – вздохнула Нюта.
– Вечно мы с тобой будем помнить о Матвее, и отце его Федоре, и матери моей, бабке Анне…
Деревня после зимы казалась осевшей, захудалой, измученной нескончаемыми бедствиями. Вокруг Якова Петуха уже сгрудилась куча мужиков, они размахивали руками, о чем-то упоенно кричали. Бабы и детишки собрались поодаль, они тоже казались взволнованными, как стая воробышков.
– Павка стоит, вон! Я пойду? – Нюта уже бежала, освобождаясь от цепкой хватки родительницы.
– На реку не убегайте. Рядом будь со мною, Нютка. – Но дочь не слушала и, растопырив руки по бокам, как круглая чудо-птица, мчалась к своим сверстникам.
В левой ладошке Нюта сжимала угощение для Павки. Как не порадовать друга?
– Здравствуй, Аксинья. Вижу, все у вас ладом. Дай обниму, – Прасковья раскрыла радостные, шумные объятия, как всегда, полная сил и слов.
– Прасковья, и тебе доброго здравия. Зиму пережили – и тому рада.
– Да, жизни бы лучше становиться, а тут живем – у Бога милости просим. Будто вечность не видала тебя.
– Ко мне за зиму приходили немногие. Не так далече избушка, а дорогу запамятовали.
Прасковья пропустила намек мимо ушей:
– Такая радость у нас!
– Что за шум? Что случилось-то?
– Дак ты не знаешь! Игнат вернулся. Вон, возле Якова, вишь?
Аксинья высмотрела наконец возле старосты худого, измученного мужика. Игнат рассказывал о чем-то, хватался за голову, требовал внимания каждого. Зоя держалась поодаль от остальных баб, держа за руку младшую дочку, Зойку. На полном ее лице – как щеки сберегла! – цвела довольная, чуть заносчивая улыбка, на объемном стане – наряд червонного, доброго цвета.
Прасковья со смаком перебрала еловчан, чьи жизни оборвались за прошедшую зиму: старики и молодые, мужики и бабы.
– Марфа ж померла, слушай. Жалко-то бабу, – оживилась Прасковья, скорби в ее голосе не расслышать. – В эту субботу преставилась.
Аксинья перекрестилась, ощутила, как сердце сжала утрата.
– Ох, Марфа, Марфа…
Было время, когда Аксинья поминала дурным словом молодуху, растрезвонившую родителям о ее счастье. Было время, когда ревновала ее, пышнотелую красавицу, к своему мужу. Несколько лет назад соседки нежданно сблизились. Подругами не стали, нет, но забота о детях, общие горести и радости примирили их.
– Таська старшухой осталась. Справляется с хозяйством? – удержала она Прасковью, решившую, что разговор окончен.
– Что, Таська? Разве управится, дурища! Рыжая Нюрка самовольничает, никого не боится девка. Гошка Зайчонок воет, как щенок. Гаврюшка – двухлетка, самые хлопоты с дитем, а еще и дочка мелкая. Не завидую я Таське. Приходила она, плакалась мне.
– Аксинья. – Таисия услышала обрывок разговора, но не показала и вида, что неприятны ей сплетни и домыслы. Подошла, сгребла знахарку в объятия крепко, точно родную. – Сказала Прасковьюшка тебе?
– Земля пухом Марфе.
Таисия перекрестилась, сжала губы, чтобы приняли подобающее случаю выражение, но природное жизнелюбие, веселый нрав брали верх над положенной обычаем печалью.
– А Гошка слово первое сказал! То лепетал все, словно хлеб жевал, а тут забалакал.
– Какое слово-то? – спросила Прасковья.
– Мамошка[14], – расплылась в улыбке молодуха. – Муж меня ласково так кличет. То тетешкой, то мамошкой. И брат его, Гошка Зайчонок, повторяет. Он, сиротка, мамкой меня уже считает, будто два сыночка у меня – свой и Марфин.
– По истечении зимы дошли до нас сведения о добром исходе сражения с ляхами, шведами и прочей нечистью. Целовальник[15] Соли Камской принес изустное сообщение – то правда истинная.
– Так их, басурман, – вклинился Демьян.
– Не перебивай, скоморох. Еще осенью ворогов из Москвы выгнало ополчение во главе с князем Дмитрием Пожарским и купцом Мининым. Счастие великое, за которое надо Господа славить.
Все перекрестились.
– Но он же, целовальник, напомнил, что много у нас недоимок. Их платить надобно.
Поднялся шум, и голос Якова утонул в возмущенных криках и бабьих всхлипах.
– Молчите! Ввиду бедствий, претерпеваемых нами, недоимки взиматься будут не сразу.
– Да что ты с копейками своими заладил! Игнашка, скажи, чего навидался! – загудели мужики.
– Игнашка расскажет все, погодь, народ. С недоимками расплатиться надобно. Никто нам не простит, накажут со всей суровостью, – без угрозы, жалобно сказал Яков.
– Все в срок!
– Отъедимся – и отдадим.
– Игнашка, рассказывай.
Игнат снял потрепанную шапку, поклонился еловчанам.
– Чего навидался? Много чего. Вместе с посадскими[16] отправили меня под Псков. А там делал, что обычно: подковы, да мечи прямил, да ножи точил.
– А с врагом-то дрался? – звонко выкрикнул кто-то из парней.
– Пришлось пару раз. Лях, он хлипкий, верткий – не чета нашему мужику.
– Порубили ворогов? – выспрашивал звонкоголосый, и Аксинья поняла, что не смолчал Тошка.
– Как есть порубили. Убегали они от казачков да прямо на лагерь наш вышли. Одному топором по темечку прямо тюкнул, второго скрутили с мужиками. А они-то, басурманы, оружие да баб побросали. Вот так.
– А бабы-то хороши у врага? Помяли всласть ляшек? – крикнул тот же звонкий голос.
Бабы зашикали на охальника, мол, не о том говоришь, а Таисия продолжала улыбаться, словно не ее муж задавал пакостные вопросы о польских бабах. Вырос из Тошки похабник и зубоскал, сокрушалась Аксинья.
– А Семена моего не видел? – тихо спросила сгорбленная Катерина.
– Так в другом месте был, поди, – Игнат растерялся, будто почувствовал себя виноватым за то, что не встречал еловчанина.
Деревенские долго еще не расходились. Сложно было поверить, что Игнат вернулся жив-здоров из гущи кровопролитья, что череда бедствий и горестей подходит к концу, что скоро жизнь вылезет из-под заморского змея, который принес земле русской кручины да беды, и пойдет, как раньше, при Иване Грозном и сыне его Федоре.
3. Звери о двух ногах
Аксинья тащила кадушку, и ноги расползались на тропке, что чавкала, будто голодный поросенок. Снежный покров попрятался по укромным, тенистым лесным распадкам, несмело белел, боясь напоминать о себе измученным людям и зверям. В суровом пермском климате в болотистых и низменных местах затвердевший, темный лед не уходил даже среди жаркого лета, обдавая нежданной прохладой спешащего путника.
– Нюта, не отставай, – повернулась Аксинья и тут же скривилась, потянула бочину.
– Бегу, бегу!
Проворная девчушка шлепала по грязи в больших лаптях и успевала крутить головой, задевать ладошками ветки с набухшими пушистыми узелками.
– Травка, – завопила она и, бросив наземь березовый валек[17], горшочек с золой, прижалась ладонями к первым зеленым стрелкам.
– Просыпешь золу – пойдешь заново из печки выгребать.
– Не просыплю! – Подхватив на бегу валек и горшочек, Нюта побежала дальше, обогнала мать и припустила по обрыву.
Усолка встретила Аксинью и Нюту осыпавшимися под ногами камнями и карканьем воронов. Птицы с наглым видом ходили по берегу, не обращая внимания на людей.
– Кыш! – Нюта кинула в сторону одной из крупных птиц камень, и ворон взлетел, издав негодующий звук.
– Зачем безобразничаешь? Не пугай птиц понапрасну.
– Нас Илюха так научил.
– А отчего ты решила, что он верному учит?
– Ну… Черные птицы плохие, они мертвяков клюют.
– Вороны клюют, – Аксинья сдержала гадкое слово «падаль», – всякий сор, чистят землю. Они умные птицы, проворные да осторожные. И дед твой с гордостью носил прозвание Ворон.
– Это всего лишь прозвище. Обидно, что дед умер до моего рождения, – хитрая девчушка решила увести разговор на другую поляну, но Аксинья всегда договаривала свои слова.
– Смотри, ворон, которого ты шуганула, далеко не улетел. Сел на землю от тебя подальше и ждет. Хитроумный и сторожкий.
– Черные птицы мне не нравятся, – заявила Нюта и отвернулась, словно отказывалась слушать материны речи. Упрямица.
Аксинья вытряхнула на камни ворох засаленных вещей и тряпиц. Юбки, старая душегрея, шапки, рубахи, утирки, дырявые скатерки, сарафаны, оставшиеся от Глафиры.
Мокрые вещи еще хранили тепло печи, где с утра стояли в воде со щелоком. Аксинья выбрала большой плоский камень, расстелила на нем Нютину юбку и нанесла первый удар вальком. Чем больше она колотила, тем больше входила в раж, не чувствуя уже усталости в плечах. Выколачивая зимнюю грязь из замурзыканных вещей, она освобождала душу от уныния, разочарования в жизни и людях. Нескоро села передохнуть на ствол, прибитый к берегу норовистой Усолкой.
Река уже избавилась от большей части ледяного покрова, и льдинки, и большие льдины неслись вниз по течению, чтобы скоро растаять в лучах весеннего солнца. Аксинья берегла дочь от холодной еще речной воды, потому предоставленная самой себе девчушка скакала по берегу, пела о реках-ручейках и молодой девице, что пришла к берегу пустить венок и спросить о суженом.
Аксинья полоскала вещи в зеленоватой воде Усолки, и скоро дрожь охватила ее. Пальцы сводило от стужи. И намокший подол, и полные воды поршни не пережить ей еще пару седмиц назад. А сытая утроба все перенесет, любую тяготу перемелет. Сытость – мать, голод – мачеха.
Дочь помогала Аксинье, держала выжатые вещи, складывала их в лохань, морщила лоб.
– Мамушка… Отец мой, он где? Почему оказался далеко? – Нюта обрушила на мать вопрос нежданно, будто обухом по голове. – У Илюхи отец был, да воевать пошел. У Нюрки здесь батя, Георгий Заяц. У Павки умер. А мой где?
Несмышленая Нюта никогда не спрашивала об отце, не пересказывала сплетен, что собирали в деревне без малого семь лет. Аксинья легкомысленно надеялась, что дочь не будет выведывать тайны прошлого. Когда вырастет, заневестится, мать ей все и поведает, без утайки.
– Отец твой… Далече он.
– Почему далече? Хочу, чтоб тут был.
– Худое он сотворил, наказали его, – слова не лезли на божий свет.
– Он не вернется? – Нютка решила дознаться до правды.
– Вернется, вернется, дочка. А как же!
– А когда вернется? Скоро?
– Скоро, доченька, оглянуться не успеешь.
Аксинья тащила кадку с выстиранным бельем, и груз тянул ее к земле. Груз одежды, впитавшей воды Усолки, или лжи, которую сказала она… и еще не раз скажет дочери?
– Можно побегу вперед? – Нюта похожа была на молодую кобылку, что тяготится навязанным ей медленным шагом.
– Беги, дочка, только осторожнее.
Аксинья поднималась по уходящей вверх тропе, и память подбрасывала ей картины жизни с Григорием Ветром. Вот она, отважная, пришла к нему темной ночью, сбежав из-под замка. Вот их свадьба в родной деревне, ее робкая улыбка, его жадный взгляд. Вот Григорий сжимает в своих шершавых руках ее податливое тело. Страсть была глубже бездонного колодца, слаще медуницы, ярче звезд на августовском небе.
Аксинья пыталась не думать, что ждет ее и Нюту, если Григорий вернется из Обдорска. Десять лет казались бесконечным сроком, и пережить их в далеком зимовье непросто. Но Аксинья знала, каким упорным и выносливым может быть муж. Он пережил дорогу в Крым, плен, множество тягот…
Ее мысли оборвал дочкин вскрик, и Аксинья бросила белье, рванулась к дому. Распахнутая дверь, горстка зерна на крыльце и возмущенные слезы Нютки.
– Он… он украл, – дочь заикалась, глотая слезы.
– Ты узнала его?
– Дядька такой, – дочка показывала ручонками, как выглядел вор, но что-то путное узнать было невозможно. – Мешки утащил.
– Ты его знаешь? Одет как?
– Рубаха и темные порты. Не знаю, – захныкала девчушка.
Аксинья с надеждой открыла крышку подпола. Тать откопал спрятанный сундук и утащил почти всю снедь. Лишь горшок с маслом сиротливо застыл на разрытой земле.
* * *– А ты чего смурная? С Нюткой что? – Тошка привез на телеге сухие коряги и перетаскивал их под хлипкий навес, сооруженный осенью.
– С дочкой хорошо все. Устала я только, Тошенька. Обессилела от долгой зимы и тягостной жизни.
– А я пуще твоего устал. Кабы ты знала! Хочу с тобой жить, чтоб Таську не видеть. Коровища проклятая.
– Она сказывала, какие прозвища ты ей даешь, и Зайчонок, брат, вслед за тобой повторяет.
– О чем ты? – Антошка остановился, и высохший ствол осины со стуком упал наземь.
– Мамошка… Так жену зовешь? Она тебе не девка гулящая, а жена твоя венчанная!
– Вот оно что! Ты меня учить будешь? – Крылья его крупного носа затрепетали, словно хищная птица парила в воздухе.
Тошка пнул корягу, чертыхнулся, подхватил ее и потащил к дому.
– Тошка, я добра тебе желаю…
– А сказала она, почему я ее непотребной бабой назвал? – Он поднял глаза, и за их гневным блеском Аксинья почуяла какую-то обиду.
– Наболело – скажи.
– Не буду я говорить – только гаже станет. Она Марфу боялась, строжилась. А теперь нет ее, и Таська… – Тошка грязно выругался.
Тоска звучала в его голосе, и Аксинья вспомнила, как часто он поливал мачеху, Марфу, грязью, не желал звать матерью. Лишь время и утрата близких расставляют все по своим местам, даруя человеку понимание. Что имел, что потерял, что ценить надо было, пока смерть не забрала.
Аксинья, повинуясь внезапному порыву, подошла к Тошке, сыну Ульянки и Григория Ветра, и прижала к себе. Ее руки ворошили темные волосы парня, гладили по голове:
– Перемелется все, зайчик.
– Не перемелется.
– У тебя сын да дочка, про них не забывай.
– Мой ли сын? Не знаю я. Смотрю на него – чужая рожа, мерзкая. Если Матвейкин сын, одно дело, благой расклад, могу принять и растить как своего. А мож, от какого-то молодца залетного?
– А ты верь, что твой – проще тебе будет. И успокоишься сам, и ровнее жизнь потечет.
– Не могу я… Пытался я, тетка Аксинья. Бога молил о терпении и покое… Да не могу.
– Не мне тебе говорить о прощении.
– Ты – говори. Тебя я слушать могу. Ты правду говоришь, а не притворяешься. А отец… Он за словами «твой долг», «твоя жена» прячется.
– Отец заботится о тебе, обо всей семье.
– Какой он мне отец?
– Он вырастил тебя, любил, научил всему.
– И на Таське, потаскухе, женил, не пожалел. За ней приданое хорошее давали – как не женить!
Тошка был жесток, и как убедить его в том, что отец его, Георгий Заяц, хотел лишь добра и растил чужую кровь, чужую плоть как свою, Аксинья не ведала.
* * *Через два дня Еловая переполошилась.
Детвора играла возле Усолки, радуясь установившейся доброй погоде. Павка, Прасковьин сын; Нюта, Аксиньина дочь; Кузька, поскребыш[18] Феклы; кругленькая Зойка, дочь Игната и Зои; Ванька, Семенов сын. Десятилетки Илюха Петух и Нюра Рыжая Федотова, дочь Зайца, приглядывали за детворой.
Через двор полусумасшедшей бабки Галины, расположенный в самой низине, талые воды стекали в Усолку. От двора начинался пригорок, поросший редким березняком, а ближе к реке ивами. Бурливый, задиристый ручеек, что питался вешними водами с пригорка, появлялся каждую весну и манил детвору. Пускать щепки, которые устремлялись в Усолку, устраивать запруды, ловить лягушек…
– Я вожу, – выкрикнул Илюха.
Бойкий, остроязыкий, он давно оправился от осеннего недомогания. Староста Яков не жалел Илюху, вдоволь насытил розгу о его спину. Теперь лишь красные рубцы на спине напоминали о наказании за поджог. Изменилось одно: Илюха перестал обижать Нютку Ветер.
– Побежал ручеек,Нашей речки поперек!Детишки беспорядочно сгрудились возле ручейка, Илья подходил и разворачивал так, чтобы каждый глядел в затылок другого, отвешивал подзатыльники.
– Побежал снеговой,Побежал озорной,По двору, по улице,Мимо нас и куриц!У-ух![19]На последнем выкрике каждый должен был перескочить ручей и оказаться на противоположном берегу. После громкого Илюхиного «У-ух» тут же поднялась возня: мальчишки пихались, не давали друг другу перескочить, девчонки визжали со страху. Ванька упал в ручей, промочив порты, Зойку кто-то – в сумятице не разберешь – ударил по руке, и она причитала:
– Отцу пожалуюсь, он вам покажет. Он вогненный бой[20] принес. Покажет вам!
– Ручеек-то узкий, в два локтя, – ерепенился Илюха с противоположного берега, скаля острые белые зубы. – Как не перепрыгнуть?
Восьмилетний Кузька, сын Феклы и покойного пьяницы Макара, приземлился проворно и ходил по бережку гоголем.
– Молодец я красный-прекрасный. Всех я ловчей. Всех я умней. Вот брат Ефим приедет, мне сапоги справит с каблуками, не угонитесь, – похвалялся он, обтирал о сухую траву дырявые поршни.
– Я сапоги твои заберу, тебе они, голодранцу, без надобности. – Илюха перескочил через ручей и показал кулак Кузьке.
– Я в лес до ветру схожу, – сказал тот и скрылся в кустах ивняка.
Нютка Ветер перескочила, как кошка, ловко приземлившись на две ноги, да потеряла равновесие и упала прямо в жидкую грязь.
– Ты чего ж, нескладешка такая, – глумился Илюха.
Он поднял девчушку, легонько щелкнул по макушке.
– Дальше играть будем, – пискнула она.
Детвора продолжала игру: до одурения перескакивали ручей, смеялись, барахтались в грязи.
– А Кузьма где? Почему не вернулся? – вспомнил Илюха. Никто рыжего мальчонку не видел.
Все отчего-то расстроились и собрались по домам.
– Рыжая Нюра, уведи малышню, – велел Илья, и Ульянкина дочь скривилась, но спорить с заводилой не стала.
Зоя хныкала, баюкала ушибленную руку, Нюта Ветер и Нюра Федотова шли молча, с недоверием косясь друг на друга. Почти тезки, Сусанна и Анна, они не испытывали приязни друг к другу. Старшая, Нюра, Ульянкина дочь, раздражалась, когда мелкая Нюта лезла к ней с играми и тряпичными куклами. Пары окриков хватило, чтобы Аксиньина дочь затаила обиду и перестала донимать Рыжую Нюру.
– Больно тебе, Зоя? – Нюта взяла за руку девчушку.
– Больно, – шмыгнула Зойка.
– Пошли ко мне, матушка даст тебе мазь – в два дня все пройдет.
– А моя мать про твою говорит: ведьма она, колдует и с чертом знается. Не пойду к тебе, еще порчу наведете на меня.
– Мать твоя злая. Вечно гадости про всех говорит.
Зойка не вступилась за родительницу, Зою-старшую, вздохнула:
– Злая! Недавно так меня отхлестала, что я сидеть не могла. Кур покормить забыла.
– Эй, мелкота, – суетливо махнул рукой Никашка и благодушно улыбнулся, чего отродясь за ним не водилось.
Он тащил из леса кожаный мех[21] и сгибался под его тяжестью. Березового сока набрал, жадюга?
Девчонки помахали в ответ, а Нюта остановилась и долго смотрела вслед мужику.
– Что столбом встала? – возмутилась Рыжая Нюра. – Сока березового захотела? Иль втюрилась в Никашку?
Нюта Ветер молчала, только крутила в руках замусоленный конец старого материного платка, надежно укутывавшего ее голову, грудь и спину.
К вечеру явился встревоженный Тошка: пропал Кузьма, Феклин сын. Как ушел в лес до ветру, так и не явился обратно. Фекла бегала по деревне, причитала: «Сынка мой, сынка». Но вопли ее оставались без ответа. Все парни и мужики снарядились искать Кузьму в окрестных лесах. Мальчонка как в воду канул.
На следующее утро открылась неприглядная правда.
Еловская детвора спозаранку бегала по берегу Усолки, выпросив часок на сбор березовых и сосновых почек – первейшего средства при весенней бескормице. Илюха, самый длинноногий и старший, опередив всех, мчался быстрее ветра вдоль водной глади по узкой кромке берега.
Увидев что-то страшное, он закричал, словно полоумный, споткнулся, упал, чуть не коснувшись того, что лежало на камнях. Три ворона, которых оторвал он от сытной трапезы, взлетели, подняв ветер мощными чернокрыльями.
– Илюха, ты чего как маленький орешь? – Ванька Петух первым догнал брата, согнулся, ловя воздух. – Чего… – и оборвал сам себя, всматриваясь в неопрятную кучу мяса и тряпья.
– Ты девок останови, не надобно им видеть, – попросил Илюха.
– И что тут у вас? – Павка, Прасковьин сын, не удержался на скользкой земле, что пропитана была не только влагой, но человечьими соками.
Он упал прямо на кучу расклеванного воронами мяса. И закричал от ужаса, не в силах понять, принять, что еще вчера кости, лоскуты кожи и выклеванное мясо были озорным и веселым Кузькой. Павку вывернуло наизнанку, и долго еще утробу сотрясали позывы, и явил он на свет кашу и хлеб, съеденные утром.
Нюту и Зойку близко к покойнику не пустили, берегли. Илюха решил остаться возле него, чтобы стеречь от голодных воронов. Ни Ванька, ни Павка не согласились сидеть на берегу, слишком большой ужас внушал им мертвый Кузька.
– А можно я тут посижу? – пискнула Нюта Ветер.
– Вечно ты учудишь, – сказала Зойка и отвернулась от подруги.
– Нютка – девка, какой с нее толк? – хмыкнул Павка.
– Девка – не девка, а рыгал здесь ты.
– Так я прямо в него, я весь… – Павка глядел на свою рубаху и порты в коричневых пятнах и чувствовал запах мертвечины, смешанной с его собственной рвотой.
– Оставайся, Нюта, коли не боишься, – разрешил милостивый Илюха.
– Я с тобой не боюсь, – ответила та, и лучших слов для Ильи, сына Семена, было не найти.
Дети подняли шум в деревне.
Тошка, Георгий Заяц, Никашка и растрепанная Фекла прибежали к берегу Усолки, уложили Кузьку на рогожу и вернули в родную деревню.
Кто сгубил невинного Кузьку, рыжего весельчака, бесхитростного мальчишку? Мужики долго судили-рядили, вспоминали плоть, что клочьями висела на костях, словно порезанная острым ножиком, и сошлись на том, что злодеи-людоеды подстерегли Кузьку и утолили голод. Грех поедания человечьей плоти расцвел на Руси в годы бедствий и никого не удивлял… Но тем страшнее было видеть сейчас, после победы над лихом и ляхами, подобное злодейство.
Кузьму схоронили, и родители перестали выпускать со двора детей без пригляда взрослых. Нюта долго еще просыпалась со страшными криками, и мать успокаивала ее, отпаивала травами, и Илюха Петух еще пуще возненавидел воронов и гонял их камнями, безжалостно расправлялся с зазевавшейся птицей. Скоро у него скопилась гора длинных черных перьев, которые он выменивал на всякие нужности у еловских мальчишек.
* * *На Пасхальную седмицу[22] Еловая гуляла, вытащив из закромов последние запасы скоромного. О блинах никто не вспоминал, но ржаные и ячменные коврижки с истолченными побегами лебеды и крапивы красовались на каждом столе.
– Кушайте, гости, – угощала Прасковья духмяной кашей на масле и свежей стряпней.
– Вкусные коврижки, – одобрила Нюта с набитым ртом.
– На здоровье, – улыбалась гостеприимная хозяйка.
Она поминутно давала поручения Лукаше и Настюхе, рассказывала о горе безутешной Феклы, потерявшей и мужа, и младшего сына.
– Мож, старшего дождется. Игнат пришел, должны и Фимка с Семкой вернуться. Бог милосердный.
– Фимка… Сколько раз имя слыхала, а самого не видала, – встряла в разговор Лукаша.
– Женихом уже примеряешь? – захохотала Прасковья, но, глянув на Аксинью, осеклась.
– Говорите! Что меня боитесь? Я ж понимаю, не вечно ей по Матвейке реветь. Жизнь идет, Лукерья – девка видная, замуж ей надо выходить, детей рожать.
– Отъестся – краше всех будет. Тогда жениха и найдем.
Никашка поздоровался с гостями, вытер руки о темные порты добротного сукна, сел за стол, в избе запахло крепким мужским потом.
Нюта наклонилась к матери и что-то шепнула на ухо, та поменялась в лице.
– Прасковья, выйдем. – Аксинья резко встала, и подруга устремила на нее удивленный взор.
– Добро, – цокнула Прасковья.
– Ты говорила, что масла постного одолжишь. У меня вторую неделю как закончилось… – уже в сенях сказала Аксинья.
– Пойдем в погреб, подруженька.
Погреб в доме бывшего старосты Гермогена, где жила теперь Прасковья с семьей, располагался, против обычая, во дворе. Покойный много лет назад срубил добротную клеть, вытаскав из ямины несколько кадушек земли. Узкая дверь, скрипучая лестница уводила вниз. Прасковья взяла малый светец с лучиной – день был в разгаре, но, там, внизу, гнездилась сырая полутьма.