Прислонив велосипед к бедру, я немного покашляла, чтобы привлечь к себе внимание. Никто не вышел. Тогда я сделала несколько шагов в сторону, чтобы укрыться от солнца под навесом. Дверь дома была распахнута настежь, но у меня не хватило духу войти. Вместо этого я обошла вокруг стола, покрытого полиэтиленовой скатертью с изображением карты мира. Смахнув ладонью несколько крошек, я стала искать на карте Турин, но его там не оказалось. Затем я подошла к садовым качелям. Подушки на них совсем выгорели. Я вспомнила, как рассердилась бабушка, когда Козимо вынес из сторожки во двор ее пестрые шезлонги.
Я прошлась вокруг дома, искоса посматривая на окна, но контраст между ярким светом снаружи и темнотой внутри был слишком резким, чтобы хоть что-то разглядеть. За домом я увидела Берна: он сидел в углу, в тени, на скамеечке, наклонившись. В таком положении стали видны его позвонки, которые прорисовали у него на спине что-то вроде горба. Вокруг Берна громоздились горы миндаля, его было столько, что, если бы я улеглась сверху, раскинув руки, то погрузилась бы в него целиком.
Берн не замечал меня, пока я не оказалась прямо перед ним, но даже в этот момент вроде бы не удивился.
– А вот и дочка метателя камней, – пробормотал он.
Мне стало не по себе, в животе заныло.
– Меня зовут Тереза.
За все время, что мы с ним сегодня утром провели в нашем дворике, он даже не спросил, как меня зовут. А сейчас он равнодушно кивнул, как бы принимая это к сведению.
– Чем ты занимаешься?
– Не видишь?
Он набирал миндальные орехи в горсть по четыре-пять штук, счищал зеленую кожуру и бросал их в кучку. Скорлупа ударялась о скорлупу с легким цоканьем.
– Ты что, собираешься очистить все эти орехи?
– Конечно.
– Ты с ума сошел. Их же, наверно, тысячи.
– Могла бы помочь. Торчишь тут без дела.
– А куда мне сесть?
Вместо ответа Берн пожал плечами. Тогда я уселась на землю, поджав под себя ноги.
Мы начали чистить орехи от кожуры вдвоем и занимались этим достаточно долго, но гора миндаля никак не уменьшалась. Это было бессмысленное занятие. Судя по количеству миндаля, которое Берн успел очистить, он сидел тут уже несколько часов. Всякий раз, как я поднимала на него глаза, у него был все такой же сосредоточенный вид.
– Как ты копаешься, – сказал он вдруг.
– Так я это делаю первый раз в жизни!
– Не имеет значения. Просто ты копуша, вот и все.
Я решила обидеться и под этим предлогом бросить работу.
– Ты сказал, мы будем хоронить лягушек.
– Я сказал, это будет в шесть.
– А я думала, сейчас уже шесть, – соврала я.
Берн взглянул на солнце, словно по его положению на небе мог определить, который час. Затем покрутил головой, чтобы расправить затекшую шею, и бросил в кучу еще горсть очищенных орехов.
Я лениво протянула руку, чтобы тоже взять горсть. Можно было чистить быстрее, но тогда кожура забивалась под ногти.
– Ты один собрал все эти орехи?
– Да, все.
– И что собираешься с ними делать?
Берн вздохнул:
– Завтра приезжает мама. Она очень любит миндаль. Но чтобы как следует высушить орехи на солнце, нужно по крайней мере два дня. А потом их еще надо расколоть, это дольше всего. Времени осталось мало, я должен управиться до конца завтрашнего дня.
– Это вряд ли получится.
– Получится, если ты мне поможешь. Ты будешь очищать их от кожуры, а я колоть.
– Хочешь, чтобы завтра я опять пришла и помогла тебе?
Берн согнулся еще больше. Теперь я с трудом могла различить под свесившимися волосами его нос.
– В это время дня я тут один, – сказал он.
Потом мы долго работали молча, не глядя друг на друга. Слышно было только, как падают в кучу очищенные от кожуры орехи. Цок. Цок. Цок.
Наконец, Берн выпрямился, потянулся, и окинул взглядом оливковые, миндальные и черешневые деревья вокруг. Он удивлялся, как будто видел их впервые.
– Какое богатство, правда? – сказал он. Я не нашлась, что ответить: мне это никогда не приходило в голову.
Потом появились его друзья, или сводные братья, или кто они там были.
– А она что тут делает? – спросил альбинос.
Берн встал, готовый заступиться за меня.
– Она пришла на похороны лягушек.
Никола, не такой агрессивный, протянул мне руку и представился, видимо считая, что я не запомнила, как его зовут. Я пыталась определить, который из троих изображал в бассейне покойника. Увиденное той ночью словно давало мне перед ними незаконное преимущество.
Томмазо сказал:
– Там все готово, шевелитесь, – и пошел, не дожидаясь нас.
Мы последовали за ним. Он привел нас к костру.
– Иди сюда, дорогая, мы тебя ждали, – сказал человек, стоявший у костра. – Я – Чезаре.
В одной руке он держал книжечку в красном переплете, в другой – кропило. На плечи был накинут черный шарф с двумя вышитыми золотом крестами на концах. У его ног были выкопаны пять маленьких, неглубоких ямок. Там уже лежали мертвые лягушки.
Чезаре начал терпеливо объяснять мне, что происходит. Глаза у него были голубые, очень светлые, почти прозрачные.
– Люди хоронят своих мертвецов, дорогая Тереза. Так было всегда. С этого начиналась наша цивилизация, это обеспечивает переход душ в их новое вместилище. Или к Иисусу, если их жизненный цикл завершился.
Когда он произнес «Иисус», все дважды перекрестились и поцеловали ноготь большого пальца. Тем временем к костру подошла женщина и, прежде чем занять положенное ей место, погладила меня по щеке, как будто знала всю жизнь.
– Тереза, ты знаешь, что такое душа? – спросил Чезаре.
– Может, и нет.
– Видела когда-нибудь растение, которое умирает? Возможно, от жажды?
Я кивнула. У наших соседей в Турине на балконе завяла кензия: хозяева уехали в отпуск, а о ней забыли.
– В какой-то момент листья сворачиваются, – продолжал Чезаре, – ветки никнут, растение превращается в призрак самого себя. Жизнь уже покинула его. То же происходит и с нашими телами, когда их покидает душа. – Он чуть наклонился ко мне. – Но есть кое-что, чему тебя не учили на уроках катехизиса. Мы не умираем, Тереза. Потому что наши души перемещаются. Каждый уже успел прожить множество жизней и проживет множество других, воплотившись в мужчину, женщину или животное. В том числе и эти бедные лягушки. Вот почему мы хотим похоронить их. Это ведь недорого стоит, верно?
– Нет. Думаю, недорого.
– Флориана, начинай.
Женщина взяла гитару, до этого стоявшую у ее ног. На гитаре не было шнурка, повесить ее на шею было нельзя, поэтому, чтобы играть, женщине пришлось опереть ее о согнутую в колене ногу. Стоя в этой неудобной позе, она взяла несколько аккордов. Потом негромко запела.
Через несколько секунд остальные стройно и слаженно подхватили песню. Они пели громко. Голос Чезаре, глубокий, чуть хрипловатый, словно управлял голосами мальчиков. В песне говорилось о листве и о благодати, о солнце и о благодати, а еще о смерти и благодати. Берн, единственный из всех, пел, закрыв глаза и чуть подняв подбородок к небу. Он пел во весь голос, не стесняясь, сколько хватало дыхания. Мне хотелось бы послушать, как он поет соло, пусть только на секунду. Потом все, кроме женщины, взялись за руки. Чезаре, стоявший слева от меня, протянул руку и мне. Я не знала, как мне быть с Флорианой, ведь у нее руки были заняты. Потом увидела, что Томмазо положил руку ей на плечо, и, чтобы замкнуть круг, сделала то же самое. Флориана мне улыбнулась.
Они были еретики.
Лягушки были окоченевшие, засохшие, и мне казалось невероятным, что в этих студенистых брюхах могла быть душа. Интересно, по мнению Чезаре, она была еще в них или уже успела перелететь куда-то?
Когда припев надо было повторить в третий раз, я уже смогла спеть его с некоторыми словами. По-моему, они нарочно повторили его несколько раз, чтобы я запомнила его и смогла спеть целиком. Берн плакал – или, быть может, это тень от волос, падавшая на его лицо, ввела меня в заблуждение?
После песни Чезаре открыл книжечку и прочел два псалма. Я не привыкла к молитвам; когда-то, во время подготовки к первому причастию, я ходила на мессу вместе с родителями; но с тех пор мы к церкви и близко не подходили.
Лягушек благословили, потом мальчики руками наполнили ямки землей.
– Нам надо о многом поговорить, – сказал Чезаре, прежде чем уйти. – Приходи к нам еще, Тереза, я буду тебе очень признателен.
Он предложил Берну проводить меня до ограды.
Мы шли по подъездной дороге, Берн катил мой велосипед, придерживая его за руль.
– Понравилось тебе? – спросил он.
Я ответила «да», главным образом из вежливости. И только потом поняла, что это была правда.
– Я не упрекаю тебя за принесенные тобой жертвы, – сказал Берн, – твои всесожжения все еще у меня перед глазами.
– Что?
– Я не возьму тельцов из дома твоего, не возьму козлят из твоего хлева. – Он повторял одну из молитв, которые недавно прочел Чезаре. – Я знаю всех птиц небесных, и все, что резвится в полях, – мое… Это мой любимый стих, – пояснил он. – «Все, что резвится в полях, – мое».
– Ты его знаешь наизусть?
– Некоторые я выучил, но пока еще не все, – уточнил он, как бы извиняясь.
– А почему?
– Времени не было!
– Нет, я хотела спросить, почему ты учишь их наизусть? Для чего это нужно?
– Псалмы – единственный вид молитв, единственный, который угоден богу. Те молитвы, которые ты бормочешь по вечерам, ничего не стоят. Бог даже не слушает их.
– Это ты узнал от Чезаре?
– Мы всё узнаём от него.
– И вы трое даже не ходите в нормальную школу?
Берн прокатил колесо велосипеда по камню, цепь затряслась.
– Осторожно! – крикнула я. – Козимо только-только его починил.
– Чезаре знает много больше того, чему учат в нормальных школах, как ты их называешь. В молодости он был исследователем. Жил в Тибете, в пещере, один, на высоте пять тысяч метров.
– Почему в пещере?
Но Берн меня не слушал.
– Он считает, что в какой-то момент перестал чувствовать даже холод, мог находиться на двадцатиградусном морозе без одежды. И почти ничего не есть.
– С ума сойти.
Берн пожал плечами, как будто желая сказать: да нет же, что тут особенного?
– А еще он там открыл метемпсихоз.
– Открыл что?
– Переселение душ. Об этом часто идет речь в Евангелии. От Матфея, например. Но чаще всего – от Иоанна.
– И ты правда в это веришь?
Берн ответил вопросом на вопрос:
– Что ты хотела этим сказать?
– Я спросила просто так, из любопытства.
Он строгим, испытующим взглядом посмотрел на меня:
– Готов поспорить: ты не прочла в Библии ни одной страницы.
Он вдруг остановился. Мы были у ограды. Он отдал мне велосипед, что-то пробормотал и побежал домой.
На следующий день, когда я пришла, Берн все еще чистил миндаль. У него был наклеен пластырь между большим и указательным пальцами. Он сказал, что колол орехи допоздна, и не заметил, как поранился.
Я села на землю, как накануне, и стала помогать ему. Он искоса поглядывал на меня, следя за моими движениями.
– Ты слушала музыку? – спросил он.
– Да, новую песню Roxette. Она тебе нравится?
– Да.
Но мне казалось, что это неправда, что он не знает эту песню, что он даже не знает, кто такие Roxette. В самом деле. Чуть погодя он спросил:
– Дашь мне попробовать?
– Что попробовать?
– Послушать то, что слушаешь ты.
Я встала, взяла из корзинки плеер и подала ему. Он надел наушники, стал вертеть аппарат в руках.
– Надо нажать «play», – сказала я.
Не глядя на меня, Берн кивнул. Он еще раз осмотрел плеер со всех сторон, затем нервным движением снял наушники и отдал всё мне.
– Не стоит.
– Почему? Я объясню тебе, как…
– Не стоит. Ты не против заняться чем-то другим?
Берн вскочил на ноги, и колени у него хрустнули, как сломанные ветки. Казалось, его самого удивил этот звук.
– Идем со мной. И смотри, не поломай олеандры.
Пробравшись через заросли, он зашагал к полям. Я шла на несколько метров позади. Мы дошли до большого дерева, в ветвях которого было устроено что-то вроде шалаша или маленькой хижины.
– Вот, погляди.
Он объяснил мне, что эта хижина у них вроде штаба, где они собираются втроем, но когда я спросила, можно ли мне забраться туда вместе с ним, ответил:
– Нет. Остальные были бы против. Идем дальше.
Мы пробрались через колючий кустарник и оказались еще на одном склоне, где росли столетние оливы. Однажды, когда мы с отцом ехали к морю, он сказал мне, что одно такое дерево стоит несколько миллионов, поэтому их крадут – выкапывают из земли и увозят за сотни километров отсюда, на север. Я рассказала об этом Берну, гордая тем, что могу поделиться такой информацией, но Берн не проявил к ней никакого интереса.
А он, со своей стороны, продемонстрировал, что умеет разглядеть в каждом стволе какой-то силуэт, в основном фигуры животных: в одном он видел шимпанзе, в другом – кабана, в третьем – горностая. Он хотел, чтобы и я их увидела, но у меня не получалось. Зато я четко различила у основания одной ветки смеющееся детское личико – широко открытый рот, язык, глаза, круглые щеки.
– Ты права, – не без зависти признал Берн, – а я не обратил на него внимания.
Мы прошли еще некоторое расстояние, не напрягаясь, без определенной цели. В какой-то момент Берн начал говорить. Он знал названия множества цветов и растений, которые не привлекли бы моего внимания, и знал, какие из них съедобны, а какие нет. Все эти объяснения показались бы мне до смерти скучными, если бы исходили от кого-то другого. Но с Берном дело обстояло иначе.
Мы нашли большой куст ежевики. Берн сорвал несколько ягод, стер с них налет и протянул мне. Затем его вдруг охватило чувство вины из-за того, что мы с ним прервали работу. Мы бегом вернулись к горам миндальных орехов. К тому времени, как я собралась домой, мы очистили их все, до последнего. Без кожуры и скорлупы орехи занимали куда меньше места.
Несколько дней я старалась держаться подальше от фермы. Я испытывала странное чувство – томление: раньше со мной такого не бывало. Одно утро целиком ушло на сборы: предстоящая ночь была последней перед нашим с отцом отъездом из Специале.
В день отъезда, после обеда, я взяла велосипед и поехала к Берну – но его не было. Я дважды объехала вокруг дома, шепча его имя. Орехи лежали там, где мы их оставили, сушились на солнце. Во дворе, растянувшись на цементе, спали два разомлевших от жары кота. Я села на садовые качели и слегка оттолкнулась. В этот момент кто-то вполголоса позвал меня.
– Ты где?
Я подняла глаза и в одном из окон второго этажа увидела Берна.
– Подойди ближе, – сказал он.
– Почему не спускаешься?
– Не могу встать с постели. Спина не слушается.
Я подумала о долгих часах, которые он просидел, сгорбившись над кучей орехов, о том, как два дня назад у него хрустнули колени. Поколебавшись, я спросила:
– Можно я поднимусь?
– Лучше не надо. Чезаре разбудишь.
Я чувствовала себя дурой: стою и разговариваю с окном.
– Вечером я уезжаю.
– Куда?
– Домой. В Турин.
Секунду-другую помолчав, Берн произнес:
– Счастливого пути.
К моей ноге подполз какой-то жук, я наступила на него. Интересно, его они тоже похоронят, если найдут? Они же ненормальные! Что я вообще тут делаю?
– Я хотела оставить тебе кое-что, – сказала я.
Может быть, зимой за Берном приедет кто-то из родных, например мама, и я его больше не увижу. Они то появляются, то исчезают, сказала бабушка. Лучше уж мне уехать отсюда прямо сейчас. Я подняла с земли велосипед, села на него, и тут Берн снова позвал меня.
– Что еще?
– Можешь взять орехи и отвезти их с собой в Турин.
– А что? Твоей матери они не понадобились?
Я нарочно старалась быть грубой, и, по-видимому, мне это удалось. Берн на мгновение задумался:
– Возьми, сколько захочешь. Положи их в корзинку на багажнике.
Я в нерешительности несколько раз дергала тормоз, потом отпускала. Наконец слезла с велосипеда и подошла к кучке миндаля. Я сама не понимала, зачем я это делаю, не знала, как объяснить отцу, откуда взялись орехи, и абсолютно не представляла, что с ними делать. На тот момент план был следующий: спрятать их в чемодан, а дома переложить в коробку, которую я спрячу под кровать. Время от времени я буду открывать коробку, просто чтобы порыться в ней, перебирая пальцами орехи.
Я набила орехами карманы, затем, пригоршню за пригоршней, доверху наполнила багажник. А в оставшейся кучке спрятала плеер, предварительно приклеив полоску яркого скотча на клавишу «play». И быстро уехала.
Был уже март, или даже февраль, когда мама обнаружила орехи. Пока я была в школе, она решила навести порядок у меня в комнате. Ей все время хотелось что-то переставлять, выбрасывать, освобождать место. Она поставила коробку на кровать, и когда я вернулась и увидела ее, у меня было чувство, что я оставила без внимания что-то важное. Я открыла коробку: она была пуста. Мама сказала, что среди орехов были дохлые насекомые, поэтому она все вывалила в мусорное ведро. Я не особенно расстроилась. Но все же провела пальцем по дну коробки, где осталась мелкая пыль, и проглотила ее со слюной. Она не была сладкой, у нее вообще не было вкуса, но на мгновение я снова увидела Берна, героически сражающегося с миндальной кожурой. И до конца дня не могла думать ни о чем другом.
Тот день был исключением. В эти первые годы ближе к весне Специале и ферма становились все более призрачными. Я вспоминала о них только в августе, когда пора было ехать на юг. А Берн и остальные – они тоже забыли меня? Этого я не знала. Но если они и ощущали мое отсутствие, то, во всяком случае, никак этого не проявляли. Когда мы встречались после годичной разлуки, то не гладили друг друга по щеке или по руке, не спрашивали, как прошли эти долгие месяцы. Подобные условности были им глубоко чужды. Для них я была всего лишь некоей частью природы, явлением, которое возникало и исчезало в зависимости от времени года, и о котором не имело смысла задавать слишком много вопросов.
Когда я узнала о них больше, то поняла, что их время протекало иначе, чем мое, или, точнее, не протекало, а двигалось по замкнутому кругу. Утром – три часа учебы (литература, ботаника, религия, грамматика, латынь), после обеда – три часа физического труда. И так каждый день, кроме воскресенья. Этот ритм не нарушался даже в августовскую жару. Вот почему я старалась не приходить на ферму в первой половине дня: не хотелось присутствовать на уроках Чезаре, которые обладали особым свойством: на них я чувствовала себя дурой. Он говорил о мифах о сотворении мира, о прививке черенками или о прививках фруктовых деревьев в расщеп, описанных в «Махабхарате».
Но, помимо собственной системы обучения, на ферме были и другие странности. Во-первых, здесь много молились: получасовая молитва на рассвете и на закате, а также короткая благодарственная молитва перед едой. Затем благословения и погребения: все, что рождала земля, после сбора следовало благословить, а каждое живое существо, найденное мертвым, – предать погребению. Щиколотки у мальчиков распухли от укусов насекомых: их запрещалось убивать. Помню, с каким ужасом все уставились на меня, когда я инстинктивно прихлопнула комара, и на колене у меня осталась алая капелька. Чезаре наклонился, подобрал сплющенное тельце и бросил его в пламя свечи.
Иногда кто-то из мальчиков уходил с Чезаре. Они усаживались в тени старой лиственницы и разговаривали. Вообще-то говорил в основном Чезаре (как и в других случаях), а Берн, или Томмазо, или Никола только двигали головой вверх и вниз. Однажды он сказал: если захочешь побеседовать со мной – пожалуйста. Я поблагодарила, но у меня так и не хватило смелости хоть раз уединиться с ним под деревом.
Постепенно, год за годом, я превратилась в одну из его подопечных. Так было в каникулы после первого класса лицея, и после второго. Папа и бабушка радовались, что я завела друзей. В благодарность за гостеприимство я помогала на ферме, как могла. Собирала инжир и помидоры, вырывала пучки травы, выросшие на дороге; а еще научилась сплетать сухие ветки, чтобы делать из них гирлянды. Получалось это у меня неважно, однако меня никто не ругал. Когда гирлянда, которую я плела, безнадежно запутывалась, Берн и Никола приходили мне на помощь. Они расплетали ветки, пока не добирались до места, где я сделала ошибку, и указывали мне на нее. Потом в сотый раз объясняли, в каком порядке надо переплетать ветки, вот этот хвостик сначала кладется вниз, потом посередине, теперь затяни и начинай снова. Сами они могли бы делать это с закрытыми глазами, плести гирлянды километрами, до бесконечности. Только это было ни к чему: готовые гирлянды сразу же сжигались. Когда я спросила Берна, зачем они тратят столько времени на плетение гирлянд, он ответил:
– Из смирения. Это просто упражнение.
Работа на огороде шла неплохо – как и выпалывание травы на дороге, – хотя у этого весьма утомительного занятия опять-таки не было конкретной цели, кроме проявления смирения по отношению к природе и по отношению к Богу. Потому что здесь, на ферме, каждое слово, каждый жест, каждый обычай были обращены к природе, а через природу – к Богу.
Как-то вечером мы собрались в виноградной беседке; гроздья черного винограда свешивались нам на головы. Никола разводил огонь в жаровне, а другие ребята относили посуду на кухню. Я едва притронулась к еде: на ферме все были вегетарианцами, а мне в то время из растительной пищи были по вкусу только помидоры, но уж никак не те странные овощи, которые готовила Флориана. Однако я не против была остаться голодной, лишь бы побыть еще в этом тихом уголке, вдали от всего, рядом с Берном, у очага.
Когда мы снова заняли свои места, Чезаре начал рассказывать, как ему в двадцать лет впервые было видение его предыдущей жизни.
– Я был чайкой, – сказал он, – или альбатросом. В общем, существом, которое живет в воздухе.
У меня было впечатление, что все они слышали эту историю десятки раз, но слушали ее с напряженным вниманием. Чезаре рассказал, что в одном из своих вещих снов долетел до берега озера Байкал. Он предложил нам найти это озеро на карте, нарисованной на клеенчатой скатерти, которой был накрыт стол. Мальчики мигом смели со стола остатки трапезы и принялись обшаривать континенты в поисках озера Байкал.
Никола первый закричал:
– Нашел! Вот оно!
В награду Чезаре налил ему немного домашней наливки. Никола с торжествующим видом пригубил из рюмки, а Берн и Томмазо расстроились. Особенно Берн. Он сверлил взглядом пятнышко, обозначавшее озеро Байкал, и как будто хотел запомнить все названия на этой карте.
Потом Флориана принесла мороженое, и в беседке вновь воцарился мир и покой. Чезаре опять стал рассказывать о прошлых жизнях, на этот раз – мальчиков. Не помню, что он говорил про Николу; Томмазо, как он утверждал, прежде был котом, а в крови Берна сохранились следы его прошлого подземного существования. Настала моя очередь.
– А ты, дорогая Тереза?
– Я?
– Как по-твоему, каким животным ты была в прошлой жизни?
– Не знаю.
– Попробуй представить себе. Смелее.
Все глядели на меня.
– Ничего в голову не приходит.
– Тогда закрой глаза. И назови первое, что увидишь.
– Но я ничего не вижу.
Все были разочарованы.
– Простите, – пробурчала я.
Чезаре наблюдал за мной, сидя по другую сторону стола.
– Думаю, я знаю, – произнес он. – Тереза долго находилась под водой. И научилась дышать без кислорода. Не так ли?
– Рыба! – воскликнул Никола.
Чезаре смотрел на меня так, словно его взгляд проникал сквозь мое тело и сквозь мое время.
– Нет, не рыба. Потому что Тереза вышла из воды, и у нее хватило мужества поселиться на земле. В крайнем случае, она – амфибия. Сейчас мы это проверим.
Мальчики сразу оживились.
– На счет «три» задержите дыхание. Посмотрим, кто из вас выдержит дольше.
И он медленно начал считать, глядя по очереди на каждого из нас. На счет «два» я надула щеки воздухом и застыла. Мы с мальчиками сидели и переглядывались, но никто не прыснул от смеха, когда Чезаре, проходя между стульями, подносил палец к ноздрям каждого из нас, чтобы проверить, не жульничаем ли мы.
Первым не выдержал Никола, который от злости вскочил и убежал за дом. Чезаре не удостоил его внимания. Следующим стал Берн. Тогда Чезаре встал между мной и Томмазо, по очереди контролируя каждого из нас. У меня начало раздуваться горло, но Томмазо (у него на бледной шее выделялся ярко-лиловый синяк) открыл рот на долю секунды раньше.
– А что я вам говорил? – прокомментировал Чезаре.
Тем временем снова появился Никола. Он стоял на пороге дома, наблюдая за происходящим. В награду за победу Чезаре поднес мне рюмку наливки. Я медленно выпила и ощутила крепость напитка, только когда он дошел до желудка. Остальные смотрели, как я пью, и все это было так серьезно, так торжественно. Словно в этот момент меня окончательно признали почетным членом семьи, первой сестрой среди трех братьев. Я не объяснила свое преимущество тем, что долго тренировалась в бассейне, задерживая дыхание. Гораздо интереснее было верить в мою прошлую жизнь, когда я была вроде тех лягушек, которых мы два года назад зарыли во влажную землю. Я сама могла выбирать, во что мне верить. До того как попасть сюда, я этого не сознавала.