– Время возвращаться на студию, – вздохнул Четсворт, поднимаясь из-за стола и разминая ноги. – Доктор Бергманн поедет с нами, Сэнди. Поставишь ему тот фильм с Розмари Ли, хорошо? Как он, чтоб его?..
– «Луна над Монако», – ответил Эшмид таким тоном, каким иной человек запросто произносит «Гамлет».
Бергманн с глухим трагичным стоном встал.
– Работа так себе, – весело сказал ему Четсворт, – зато увидите актрису в деле.
Мы направились к двери. Довольный и дородный Четсворт, высокий и стройный, словно кипарис, Эшмид, а между ними – массивный и приземистый Бергманн. Я же плелся в хвосте, ощущая себя лишним.
Четсворт властным жестом отослал гардеробщика прочь и сам помог Бергманну надеть пальто. Со стороны казалось, будто он одевает римскую статую. Шляпа Бергманна напоминала дурную шутку: маленькая, она нелепо сидела на макушке в копне седых кудрей, а лицо Бергманна угрюмо выпирало из-под нее, словно лик низложенного и осмеянного толпой императора. Эшмид, конечно же, не носил ни шляпы, ни пальто. При себе он имел только идеально сложенный зонт. На улице ждал «роллс-ройс» Четсворта с шофером – машина в светло-серых тонах, в масть свободной, ладно скроенной одежде хозяина.
– Сегодня лучше хорошенько выспаться, Ишервуд, – милостиво посоветовал мне Четсворт. – Мы загоняем вас в хвост и в гриву.
Эшмид молча, с улыбкой забрался в машину следом за ним.
Бергманн задержался. Пожимая мне руку, он невероятно тепло и очаровательно улыбнулся.
– До свидания, мистер Ишервуд, – произнес он по-немецки, стоя ко мне чуть не вплотную. – Я позвоню утром. – Его взгляд был глубок и ласков. – Уверен, нам понравится работать вместе. Вы и сами уже знаете, я перед вами совершенно открыт. Мы с вами как двое женатых мужчин, что встретились в борделе.
* * *Дома Ричард с мамой ждали меня в гостиной.
– Ну?
– Успехи есть?
– Как все прошло?
– Ты его видел?
Я плюхнулся в кресло.
– Да, – сказал я, – мы встретились.
– И… все хорошо?
– В каком смысле – все хорошо?
– Ты берешься за работу?
– Не уверен… хотя… да. Да, видимо, берусь.
* * *Человек Четсворта определил Бергманна на служебную квартиру в районе Найтсбридж, недалеко от Гайд-парка. Там я доктора следующим утром и застал: я еще не поднялся по лестнице, а он уже вышел встречать меня на площадку.
– Поднимайтесь! – приветственно зазывал Бергманн. – Выше! Выше! Смелее! Где же вы? Не сдавайтесь! Ага! Ну наконец! Servus[19], дружище!
– И? – спросил я, пожимая ему руку. – Как вам тут?
– Ужасно! – Бергманн комично подмигнул мне из-под кустистой черной брови. – Тут сущий ад! Вы взошли в преисподнюю.
Этим утром он напоминал не императора, а старого шута: взъерошенного, в цветастом шелковом халате и трагикомичного, как все клоуны, отдыхающие за кулисами после представления.
Он положил руку мне на плечо.
– Во-первых, объясните, пожалуйста: во всем ли городе столь же ужасно, как здесь?
– Ужасно? Отчего же? Мы в лучшей части Лондона! Это вы трущоб и пригорода не видели.
Бергманн широко улыбнулся.
– Просто невероятное облегчение.
Он провел меня вглубь квартиры. В небольшой гостиной было жарко, как в тропиках, и накурено, хоть топор вешай. Воняло свежей краской. Всюду были разбросаны предметы одежды, бумаги и книги – будто шлак от извержения вулкана.
– Мадемуазель! – позвал Бергманн, и из дальней комнаты вышла девушка. Прямые светлые волосы убраны за уши; лицо овальное, гладкое и, наверное, даже симпатичное, если бы не острый подбородок. На девушке были очки без оправы, губная помада неверно подобранного оттенка и «форма» стенографистки: опрятные жакет и юбка. – Дороти, познакомьтесь с мистером Ишервудом. Дороти – мой секретарь, прекраснейший из даров великодушного мистера Четсворта. Понимаете, Дороти, мистер Ишервуд – добрый Вергилий, мой проводник в этой англосаксонской комедии.
Дороти ответила улыбкой типичного секретаря – слегка смущенного и в то же время готового к любой прихоти безумного работодателя.
– И да, убавьте, пожалуйста, огонь, – попросил Бергманн. – Дышать нечем.
Дороти опустилась на колени в углу и отключила ревущий газовый камин.
– Я вам еще нужна, – деловым тоном спросила она потом, – или мне пойти заняться письмами?
– Милая, вы нам всегда нужны. Без вас мы и секунды не протянем, вы наша Беатриче. Однако прежде нам с мистером Вергилием надо познакомиться. Или, скорее, это ему надо со мной познакомиться. Ибо, видите ли, – продолжил Бергманн, когда Дороти вышла, – я о вас уже все знаю.
– Вот как?
– Определенно. Все самое важное. Погодите, я вам кое-что покажу.
Бергманн с улыбкой вскинул указательный палец, прося о терпении, и зарылся в одежду и бумаги. С нарастающим любопытством я принялся следить, как он постепенно входит в раж: наткнется на что-нибудь ненужное, рассмотрит, словно смердящий трупик крысы, и отшвырнет, похмыкивая или восклицая: «Омерзительно!», «Scheusslich!», «Невыразимо глупо!». Таким вот образом он откопал пухлую черную записную книжку, зеркальце для бритья, флакон тоника для волос и брюшной ремень. Наконец под горой рубашек отыскался экземпляр «Моей борьбы»[20]; Бергманн поцеловал его и тут же бросил в корзину для бумаг.
– Обожаю его! – сказал он мне, изобразив кривую комичную улыбку.
Затем Бергманн переместился в спальню, где, пыхтя и фыркая, продолжил рыться. Я же подошел к каминной полке, чтобы разглядеть фото крупной смешливой блондинки и худенькой, темненькой девочки затравленного вида. Бергманн тем временем дошел до ванной, откуда выпорхнули влажные полотенца. Наконец раздалось победное: «Ага!» – и Бергманн широким шагом вернулся в гостиную, размахивая над головой книгой. Это был мой роман «Мемориал. Семейный портрет».
– Ага, видите? Я прочитал его в полночь. Потом еще раз утром, в ванне.
Я был до нелепого польщен.
– Ну, – как бы невзначай произнес я, – и как вам?
– Грандиозно.
– Я хотел бы написать лучше. Боюсь, что…
– Вы не правы, – очень сурово перебил Бергманн и принялся листать книгу. – Сцена, где герой пытается покончить с собой… – Он с серьезным видом нахмурился, словно призывая меня оспорить это мнение. – Я нахожу ее совершенно гениальной.
Я покраснел и рассмеялся, а Бергманн посмотрел на меня с улыбкой, точно гордый отец – на сына, которого хвалит директор школы. Затем он похлопал меня по плечу.
– Если не верите, то я вам сейчас кое-что покажу. Я написал это утром под впечатлением от вашей книги. – Он принялся рыться в карманах, которых оказалось всего семь, и потому поиски длились недолго. Наконец Бергманн извлек скомканный лист бумаги. – Мой первый стих на английском. Для английского поэта.
Я взял у него лист и прочитал:
Я малым был, и мать твердила мне,То больше счастья нет, чем пробуждаться светлым утромИ песню жаворонка тут же услыхать.Теперь я вырос и просыпаюсь в темноте.Поет мне птица неизвестная на чуждом языке,Но все же, я считаю, счастье.Кто тот певец? Не убоялся града серого!Утопят ли его вот-вот, беднягу Шелли?Заставит ли его палач хромать, как Байрона?Надеюсь, нет, ведь счастлив я от пения его.– Что ж, – промолвил я, – это прекрасно!
– Нравится? – Бергманн возбужденно потер руки. – Только вы уж исправьте ошибки, прошу вас.
– Зачем? Все и так замечательно.
– Мне кажется, я почти освоил вашу речь, – со скромным удовлетворением сказал Бергманн, – и напишу еще много стихов на английском.
– Можно мне этот оставить себе?
– Вы правда хотите? Давайте я вам подпишу.
Он достал авторучку и начертал: «Кристоферу от Фридриха, сокамерника».
Я бережно отложил лист на каминную полку. Во всей гостиной я не видел места безопасней.
– Это ваша супруга? – спросил я, глядя на фото.
– Да. И Инга, моя дочь. Она вам нравится?
– У нее красивые глаза.
– Играет на фортепиано. Очень талантливая.
– Они остались в Вене?
– К несчастью, да. Очень за них переживаю. В Австрии более не безопасно, чума распространяется. Я звал семью с собой, но жене надо присматривать за матерью, так что все не так-то просто. – Бергманн тяжело вздохнул, затем пристально взглянул на меня: – Вы не женаты.
Прозвучало как обвинение.
– Откуда вы узнали?
– Я такое сразу вижу… Живете с родителями?
– С мамой и братом. Отец умер.
Бергманн хмыкнул и кивнул, словно врач, нашедший подтверждение неутешительному диагнозу.
– Вы типичный маменькин сынок. Такова английская трагедия.
Я рассмеялся.
– Знаете, англичане в большинстве своем женятся.
– На матерях, и это катастрофа. Европа рухнет.
– Должен признать, что не совсем улавливаю…
– Европа непременно рухнет из-за этого, и я все опишу в романе. Первые несколько глав уже готовы. Книга называется «Итонский Эдип»[21]. – Бергманн неожиданно расплылся в чарующей улыбке. – Однако не переживайте, мы все изменим.
– Ну хорошо, – усмехнулся я. – Переживать не стану.
Бергманн закурил и, выдохнув, почти полностью скрылся в облаке дыма.
– Итак, настал ужасный, неизбежный миг, когда нам надо поговорить о преступлении, на которое мы идем: это насилие над обществом, безмерная гнусность, скандал и святотатство… Вы уже прочли оригинальный сценарий?
– Вчера вечером мне прислали его с курьером.
– И?.. – Бергманн внимательно посмотрел на меня, ожидая ответа.
– Он даже хуже, чем я ожидал.
– Чудесно! Отлично! Я, видите ли, тот еще старый грешник, меня уже ничем не проймешь, а вот вы удивляетесь, поражаетесь. Ведь вы невинны, и без этой невинности, невинности Алеши Карамазова, мне ничего не сделать. Я растлю вас, научу всему, с самых основ… Знаете, что такое кино? – Он сложил ладони чашечкой, словно принимая в них утонченный цветок. – Это адская машина. Стоит запустить ее и привести в действие, как она закручивается с невероятной скоростью и не останавливается, не знает пощады. Ее действий не отменить. Она не ждет, пока вы все поймете, не объясняется. Только ширится и пухнет, пока не грянет неизбежный взрыв. И мы, точно анархисты, этот взрыв готовим с предельным остроумием и коварством… Будучи в Германии, вы не смотрели «Frau Nussbaum’s letzter Tag»?[22]
– Смотрел, конечно. Раза три или четыре.
Бергманн просиял.
– Это я его поставил.
– Вы? Серьезно?
– Не знали?
– Боюсь, я не читал титры… Так это же одна из лучших немецких картин!
Бергманн восторженно кивнул, принимая комплимент как должное.
– Скажите это Зонтику.
– Зонтику?
– Красавчику Браммеллу[23], который пришел к нам вчера, когда мы обедали.
– А, Эшмид…
– Он ваш большой друг? – встревоженно спросил Бергманн.
– Нет, – я усмехнулся. – Не совсем.
– Видите ли, его зонтик кажется мне чрезвычайно символичным. Британское благоприличие диктует: «Мои традиции меня защитят. В пределах моего личного парка не случится решительно ничего неприятного, ничего непорядочного». И этот респектабельный зонтик – волшебная палочка англичанина, которой он размахивает в надежде, что Гитлера не станет. Когда же Гитлер нагло откажется исчезнуть, англичанин раскроет зонтик и скажет: «Какое мне, собственно, дело до этого карлика?» И тут сверху прольется дождь из бомб и крови. Зонтик от бомб не защитит.
– Не стоит недооценивать зонтик, – сказал я. – Им успешно пользовались гувернантки против быков. У него очень острый кончик.
– Вы ошибаетесь. Зонт бесполезен… С Гёте знакомы?
– Немного.
– Погодите. Я вам кое-что прочту. Подождите, подождите.
* * *– Вся прелесть фильма в том, – объяснял я следующим утром маме и Ричарду, – что действие в нем развивается с определенной постоянной скоростью. То, как вы его видите, обусловлено математически. Вот, скажем, есть картина, на нее можно взглянуть лишь мельком или полчаса пялиться в левый верхний угол полотна. То же с книгой. Автор не в силах помешать вам прочитать ее по диагонали, застрять на последней главе или прочесть задом наперед. Смысл в том, что тут вы сами выбираете подход. Другое дело, когда идете в кинотеатр. Вы смотрите фильм именно так, как задумал режиссер. Он вкладывает в ленту какие-то свои мысли, и на то, чтобы уловить каждую из них, вам отводится энное количество секунд или минут. Упустите что-то, и он ничего уже не повторит, не остановится, чтобы объяснить. Просто не сможет. Он запустил процесс, который должен довести до конца… Фильм, видите ли, и впрямь как некая адская машина…
Я осекся, поймав себя на том, что вскинул руки в одном из характерных бергманновских жестов.
* * *Я вполне доволен собой как писателем, однако едва мы начали сотрудничать с Бергманном, как в первые же несколько дней моя самооценка заметно снизилась. Я льстил себе, считая, будто у меня есть воображение, что я могу придумать диалог или развить характер персонажа. Я верил, будто сумею описать почти что угодно, совсем как художник, способный изобразить старика, стол или дерево.
О, как я ошибался!
Время действия – начало двадцатого века, в преддверии Первой мировой. Теплый весенний вечер в венском Пратере. Танцевальные залы озарены огнями. В кофейнях людно. Оркестры наяривают. Над верхушками деревьев рвутся фейерверки. Раскачиваются качели. Вращаются карусели. Открыты цирки уродцев, цыганки гадают, мальчишки играют на концертинах. Толпы гуляк едят, пьют пиво, прогуливаются тропинками вдоль берега реки. Пьяные горланят песни. Влюбленные под ручку неспешно идут и шепчутся в тени вязов и тополей.
Девушка по имени Тони продает фиалки. Все ее знают, да и у нее для каждого найдется доброе слово. Предлагая цветы, она смеется и шутит. Один офицер лезет целоваться, но она весело уворачивается. Старушка потеряла собачку – Тони сочувствует ей. Какой-то возмущенный и тираничный господин ищет дочь – Тони знает, где та и с кем, но деспоту-отцу не скажет.
Потом, беспечно идя аллеями с корзинкой в руке, она встречает симпатичного студента. Он искренне представляется Рудольфом, однако он не тот, кем кажется. На самом деле это кронпринц Бородании.
Вот это все предстояло описать.
– Не думайте пока о кадрах, – говорил Бергманн. – Только о диалогах. Создайте атмосферу. Надо же камере что-то снимать.
Не получилось. Я чуть не плакал от бессилия. Казалось бы, чего проще? Взять, например, отца Тони. Полный и жизнерадостный мужчина, торгует венскими колбасками. Он говорит с клиентами. Он говорит с Тони. Тони говорит с клиентами. Те отвечают. И все это здорово веселит, забавляет, радует. Вот только что они там, черт побери, говорят?
Я не знал, не знал, что писать, – и обратился к гордости. В конце-то концов, работаю на киношников, мне подвернулась халтура, нечто изначально поддельное, дешевое, вульгарное. Нечто ниже моего достоинства. Зря я вообще в это ввязался, поддавшись опасному обаянию Бергманна, а еще купившись на гонорар в размере двадцати фунтов в неделю, которые «Империал буллдог» отстегивала мне с готовностью и легкостью. Я предавал искусство. Неудивительно, что работа не шла.
Всё отговорки. Я и сам в них не верил. Речь людей не вульгарна. Старик, продающий колбаски, не вульгарен, хотя изначально «вульгарный» и значит «простонародный». Вот у Шекспира он заговорил бы. И у Толстого. А у меня молчал, потому что, несмотря на весь мой салонный социализм, я был снобом. Я не знал, кто и как говорит. Мне бы только юношей из закрытых школ да невротическую богему озвучивать.
В отчаянии я обратился к знакомым фильмам. Пытался быть умным, острить. Придумывал сложные, многословные шутки. Я написал диалог длиной в страницу, который ни к чему не привел и лишь выдавал интрижку с чужой женой у какого-то второстепенного персонажа. Что до Рудольфа, принца инкогнито, то он разговаривал как худший, шаблоннейший герой музыкальных комедий. Мне было страшно показывать свои потуги Бергманну.
Он прочел мою писанину, сильно хмурясь и под конец издав короткий утробный хмык; впрочем, он не испугался и не удивился.
– Позвольте я вам кое-что скажу, мэтр, – произнес он, походя бросая рукопись в мусорную корзину. – Фильм – это симфония. Каждое движение прописано в определенном ключе. Ноты нужно брать верно и своевременно. Оркестр должен быть сыгранным, чтобы удерживать внимание зрителя.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Названная так в честь военного министра Андре Мажино (1877–1932) линия французских укреплений на границе с Германией. – Здесь и далее примеч. перев.
2
12 ноября 1933 года в Германии состоялись парламентские выборы. После запрета на деятельность любых партий, кроме НСДАП, у голосующих попросту не оставалось альтернативы.
3
Мэй Уэст (1893–1980) – скандально известная американская актриса, сценарист и драматург. За ярко выраженную сексуальную тематику ее пьесы неоднократно подвергались жесткой критике и снимались с показа.
4
От нем. gleich (одинаковый) и schaltung (включение). Проводимая НСДАП политика насильственного вовлечения в идеологию нацистов, искоренения выбора и инакомыслия.
5
Предпринятая Гитлером попытка государственного переворота 8–9 ноября 1923 года в Мюнхене.
6
Да, да (нем.).
7
Наконец хоть один разумный человек! (нем.)
8
Отвратительно (нем.).
9
Один из известнейших лондонских диалектов, характерный для представителей средних и низших слоев города. Известен главным образом за счет неверного произношения и рифмованного сленга.
10
Буквально формула auf Wiedersehen означает «увидимся снова».
11
Манеры (фр.).
12
Официант, меню господину! (фр.)
13
Турнедо по-охотничьи (фр.).
14
Филе морского языка по-домашнему (фр.).
15
Здесь: что-то этакое (фр.).
16
Или шемми, вариант баккара – карточная игра, где исход порой решают не навыки игрока, а удача.
17
Грета Гарбо – псевдоним американской актрисы шведского происхождения Греты Ловисы Густафсон (1905–1990), одной из немногих, кто успешно перешел из немого в звуковое кино.
18
Основанный в 1907 году театральный клуб для студентов Кембриджа. Назван в честь Кристофера Марлоу, современника и менее известного «коллеги» Шекспира, отсюда и репертуар клуба – относительно неизвестные исторические спектакли.
19
Приветствую (нем.).
20
Или «Майн кампф», нем. «Mein Kampf», изданная в двух томах (в 1925 и 1926 гг.) автобиография Адольфа Гитлера.
21
От Итона, или Итонского колледжа, элитной частной школы для мальчиков, и имени мифического царя Фив Эдипа, женившегося на родной матери.
22
«Последний день фрау Нуссбаум» (нем.).
23
Джордж Брайан Браммелл (1778–1840), он же Красавчик Браммелл – лондонский денди и законодатель мод.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги