Михаил Александрович Тарковский
Промысловые были
© Тарковский М.А., 2022
© ООО «Издательство «Вече», 2022
Три урока
Первый – русская литература. Чему она учит? Верности своей земле, чувству хозяйской причастности и любви к читателю. В Иване Бунине пронзительный режущий нюх к жизни, тоска и переживание каждого штриха происходящего, небоязнь сделать его событием и опорой повествования. И впечатление, что душа в стихах, верно исполняя канон, но не найдя простора, потребовала шири, и Иван Алексеевич нашел ее в прозе. Это как река. То режет хребет до полу. То ширью уходит к океану.
Почему поэт идет в прозу? Нет проломно́й гениальности, и хочется поискать других пространств? Как в доме – либо остаться в сенках, либо дальше двинуть, открыть грядущую дверь. Кто его знает… У прирожденного поэта дом не делится на сенки и горницу, а все одно светящееся пространство. А если есть ощущение простенков и позыв узнать, что за дверью – тогда и в путь. И к нему свой склад: меньше надежи на мгновенные озарения, больше способностей к стройке, что ли. Больше рассудительности. Хотя не то все. Вот так лучше: в поэзии – или попал в цель или не попал. Один выстрел – и соболь в руке! А проза – это как ловушками работать, широко и постепенно. Охватом. Есть время подумать – насторожить ли оба берега, или только этот, где избушка. И можно пол-участка взвести и в базовом зимовье́ на нарах денек отлежаться под баньку. Чтобы потом остальное досторожить, посмотреть «че да как», а потом внепланово поднять кулемочную дорожку на Лочоко́, а хребтовую по гари у Хаканачей прихлопнуть: мыша мало нынче.
И никто никуда не убежит, все в руках и знаешь, что законы совершенства полдела за тебя сделают, только не ленись сверяться. Хотя не высидеть главного крепкой задницей и инженерными мозгами. И пускай в прозе и сильнее чувство подвластности материала, но секундный всполох тоже нужен – озарение уже самой идеей произведения. А она почти всегда в одной фразе умещается.
У Бунина – язык одно из главных действующих лиц повествования. Но не так, как у рассуждающих о форме и содержании, делящих на средства и нечто более важное, им противопоставляемое, – а язык как носитель национальной прапамяти. Каждое слово имеет свою даль и свою историю, и нет ничего прекрасней, чем следить ее, снимать кожурки слой за слоем и доживать до первообраза.
«Завернули ранние холода». Сколько в трех словах силы, сквозящего Русского мира и глубинных воспоминаний! Какие клубы завернулись! И не то слово всколыхнуло пережитое, не то так впечатан в душу образ, что уже нет границы между былым и привидевшимся. Бывает, много раз перескажешь сон, и не знаешь, был ли… И может, сам придумал? «И бесцельно и скучно провожала пароход единственная чайка – то летела, выпукло кренясь…» Сколь точный образ! Из этого «бесцельно и скучно» целое состояние души, открывающееся мимолетно и знакомо, и тут же забывающееся и хранящееся в памяти вместе с сотнями таких же достоверных ощущений, которые, оберегая, никогда не зазвучат едино.
Наверное, самое подходящее к Бунину слово – это пронзительность, и, пожалуй, самый пронзительный рассказ «Поздний час». «…И пошел я по мосту через реку, далеко видя все вокруг…» Читатель, прошедший сегодня по Ельцу, повторивший путь героя к тому самому кладбищу, поймет, что речь о реке с большой буквы, о памяти, вечности. Так и идет герой к могиле возлюбленной, по-над которой стоит в небе та самая зеленая звезда, что светила им в молодости. Такие рассказы будто открывают право на существование в литературе повествований без громкого сюжета. Приближают к правде состояния, которое подчас важней внешнего события. Ведь самое главное внутри происходит. И при потрясениях особенно.
Сюжет о пути через реку на могилу близкого человека предельно старинен, и был у Ивана Алексеевича в крови, наверняка он в детстве слышал народные песни. Вспомним «Ягодку», найденную и возрожденную Владимиром Скунцевым примерно в тех же южнорусских местах, только на юго-восток, на Хопре. Есть пасхальный и свадебный вариант прочтения песни, но гораздо таинственней и глубже поминальный смысл «Ягодки». Когда «зеленый хуторочек» – кладбище.
Е-ее-эй она бы она закричалаЕ-эй красная моя девчоночкаСвоим звонким она голоскомСвоим звонким голосочком ой да голоскомЕ-е-эй перявощик а ты перявощикАй да переправь меня да девчонычкуЭх на ту сторону да рякиЕ-е-эй там в зеленом хуторочкеЧто на самом на ярочкеМой миленачик живетСлушайте Владимира Скунцева и ансамбль «Казачий круг».
Всегда поражает, когда любимый писатель восхищается и очаровывается стариной. Ведь он сам для тебя заповеднейшая старина. А нет – оказывается – и для Бунина так же чу́дны были времена «Страшной мести», а для Пушкина пугачевская пора.
Есть писатели, которые входят в кровь на заре жизни, а есть, которые позже, когда дозреешь. А есть – что и так, и так. Фронтом и вошли Лев Николаевич Толстой и Федор Михайлович Достоевский. Оба как из стратосферы. За пределами призваний. Толстой с «Войной и миром», «Казаками», рассказами. Достоевский – с «Идиотом» и «Братьями Карамазовыми». Урок Бунина был прикладной, учил зачину с языка, будто говоря – пока не поставишь, не наладишь перо, не смей и рта открывать. Тысячи людей любят Родину, любят близких, любят места России, но единицам удается не уронить высокое значение этих слов, пронести сквозь века, передать детям. Трудись. Учись изъясняться лаконично и точно. Да будет твое слово крепко стоящим на земле, но устремленным ввысь и прозрачным как бутыль, стеклянный кувшин. А судьба его сама наполнит.
Уроки Толстого и Достоевского общие, стратегические. Главное – степень впечатанности героев в душу независимо от прозрачности или непрозрачности, образности или необразности – огромность: князя Андрея, княжны Марьи, Кутузова. Может, когда ты мал – и образы огромней? Нет, не в том дело, у других писателей, прочитанных в детстве, не было такой монументальности персонажей. Можно приплести, что Толстой стоял на заре главной литературы и такой первозданности образов не повторить. Нет. Дело лишь в силе. Но если, изучив Толстого, можно постичь его мастерскую и подвинуть с места за нарастание слабостей, то с Достоевским вовсе непостижимо. Настолько он ломает представления о мастерстве, настолько причудливо в нем сочетается стихийное с расчетливо-драматургическим, прикладное с философским, что он так и остается величайшей загадкой. Недосягаемым образцом, утверждающим бесконечность художественного постижения.
Об уроке Астафьева. «Последний поклон» – великая книга. В ней есть рассказ «Конь с розовой гривой». О том, как Добром зло одолевается. Если Бунин в ремесленном смысле учил строгости и прозрачности, то Виктор Петрович – докапыванию до смыслов, обильному и красочному водопадному живописанию, которое, как весенний горный ручей, обязательно промоет дорогу к вещей прозрачности. А совсем к делу – учил не бояться боли. Нести как дар и муку, не щадя ни себя, ни читателя.
Под боком, под борто́м у любимого писателя можно долго плыть. Но всегда охота свои плавники опробовать. Есть учеба: оттолкнуться от Астафьева и Бунина, как от берега, и пробовать самому грести. Пытаться приспособить законы-правила к делу: они подогнуться и окрепнуть в твоих руках должны. Схватиться, как заготовки. И зуд в кистях отдаться ответно.
Рисовалась рыбина – картинка, схема повести, осетр такой, и слоями, штриховыми, белыми, черными – сосуществовали в стремительном теле параллельные составные, слоились линии героев, и голова цельно означала вступление, въезд в повествование, а хвост – финал. Главным было единство очертания, плотность и прилегание слоев. Поначалу обычно чужих рыбин рисуют, изучают, и те, радуя, открываются в спасительном сходстве. Потом – только своих.
А как скучно, когда оказывается, что почти все приемами достигается, кроме, конечно, главного. Оно-то и спасает.
С недосягаемой высоты глядел Иван Алексеевич Бунин, становилась в рост сила слова, замешанная на глубочайшем знании родной земли, на праве судить самого себя, отождествленного с Отечеством, когда даже барское брюзжание в «Деревне» имело оправдание: это мое, хочу – казню, хочу милую. Да и сам, главное, не сахар.
Иван Алексеевич близок начинающему сочинителю – глядя на него, понятно, как работать неумелому. Хотя нет ничего хуже, чем быть начинающим. Все тебя шпыняют. Даже те, кто не шурупят, как сговорившись, ставят в пример Чехова. А главное, сам толком ничего не можешь, не нажил запаса мудрости, не богат выслугой душевных лет, долгим плаваньем, а требуешь уважения, будто уже все написал, ведь мироощущение-то настоящее, художничье. И, похоже, с самого детства. А доказать нечем. И ничего не остается, как закинуть в лодку самое дорогое, – и чтоб уже не отступить, – столкнуть ее в горную реку, изловчиться, запрыгнуть, черпнув ледяной воды, а там только шестом управляйся – такая бы́стерь!
Второй урок, идущий всегда параллельным курсом – тайга. Многие пытаются величать этим словом еще и еловые и сосновые леса европейского нашего Севера. Не в обиду – не несут последние того образа, что привораживает в сибирской тайге. И удивительно, что дальневосточная тайга, пышно-кудрявая летом и серо-сквозистая зимой, внешне еще менее похожа на сибирскую, но по своей сути к ней ближе, чем архангельские или вятские леса. Видно, дело в азиатской энергии Доуралья (или Зауралья – откуда смотреть), которая столь сильна, и ее ощущает каждый сюда приехавший, едва выйдя из самолета и хлебнув студеного воздуха. И в историческом – столь велика была разгонная сила первопроходцев, с какой они, одолев гигантскую Сибирь, выкатились к Океану, что и сибирское слово «тайга», братски накрыло козырьком и Прихабарье с Приморьем.
В тайге много соблазнов. Соблазн собственной силы. Соблазн противопоставления города и дальних мест, конечно же, предполагавший ту самую «фальчь» больших городов, света, от которой бежал Оленин из «Казаков».
Все это – двояко. Как повернуть. Поэтому главное здесь – возможность начать с корня. Ничто так не меняет душу, как восходящее движение. Но для него вертикальный разлет, размах нужен. Нет русской литературы без народности и религиозности. А корень – это народность. Знание жизни человека, а не наделение представлениями о нем, как в фильмах горожан о селе. (В фильме «Казаки» Ерошка пришел с ходовой охоты на фазана в пышнейшей бараньей какой-то дохе, накидке поверх черкески. В ней и сибирской зимой-то на промысле упреешь. Хотя написано Толстым: «…за Ставрополем уже стало так тепло, что Оленин ехал без шубы. Была уже весна – неожиданная, веселая весна для Оленина». Ладно…)
Врет писатель, что не нужно признание, что очищения, испытанного в работе над книгой, вдосталь. Слов нет – оно смысл. Но неполный без отклика. И писатель, как дитя, его ждет, зависит нелепо от читательских мнений, питается ими, нарушая простейшие духовные заветы. Судить его за это или не судить – не тема беседы. Но все равно: как дороги отзывы неискушенных читателей, простых людей!
Есть золотце, мелькнувшее с дамского пальчика в театральной ложе. Или над рекой Хомолхо́ в Бодайбинском районе среди мха, мерзлоты, в кварцевой жиле кристалл золота повел лучами.
В корневой жизни всегда есть для писателя своя гордыня, противопоставление, мол, вы там чистоплюи городские, а мы тут пашем, едри его в пуп. Здесь настоящее, а там нет. Но все зависит от того, какие уроки извлечешь, куда тебя выведет. Если к разлому меж частями России – то беда, а если к монолиту – то и слава богу. Это к вопросу: а нужен ли сочинителю азарт, соперничество на ранних порах? Да все нужно, что к делу.
Тайга без человека – пустое место. Ее образ дорастает именно в промысловой традиции, в силе памяти о былых временах, в разговоре предков с этими просторами, его преемственности. Без этого тайга – открытка. Многие идут-то за открыткой, а привораживаются людьми, собратьями по доле и дали. …Ждал самолета в 1977 году дед в Иркутском порту. Руки – как крю́ки, суставы распухшие. Промывальщик, видно. Ладони сами как лотки. Выгнутые чуть не углом и так и схваченные. Сам худой, какой-то бледный в синь. И говорит кому-то, кто рядом, о своем вечном: как его (это золото) искать, чуять. Паренек, который рядом, может, и ушел, не выдержал, а дед все равно вещает, с жаром, чуть не с отчаянием, проповедует, только бы донести, только бы передать! Да такими словами… Только не вспомнить никогда.
Читатели делятся на две категории: знающие то, о чем читают, с детства ли, с юности. И те, которые не знают, но им близок сам тон, строй книги. Они с листа создают образы, идя рука в руку с писателем. Открывают мир, веря авторскому оку, сердцу. А тем, кто знает – двойная отдача. Вроде бы особо трудиться не надо, только узнавать. Намекнули – уже представил. Но зато… какие тропы тянутся от каждого слову вдаль, к детству, к близким, у кого куда.
«Конь с розовой гривой». Утонувшая матушка маленького Витьки. И плывущая по воде земляника.
И вот старинное промысловое село Ворогово. Далекий год. Мужики с города на катере. Староверы с Дубчеса, выехавшие флотилией на Енисей, сдавать кто чем богат. По большей части ягода. Первым ринулся навстречу покупателям шебутной старовер с двумя ведрами, потом толпа подошла, оттеснила, и катерские́ взяли ягоду у спокойной и рослой бабы. Шебутной кержак вдруг ринулся к берегу – и размашисто вывалил в Енисей два ведра. Прибой прибил, течение растянуло, и длинной полосой вдоль берега колыхалася брусника.
Урок тайги силен уважением к людям, напрочь выбивает дурь и каприз. Он направлен внутрь человека. Приучает жить, каждую минуту отдаваясь настоящему, питаясь им, как милостью. Появляется привычка жить, находясь в смысле, и другое воспринимать как болезнь, нелепицу. Тайга – еще и товарищество. И знание самого мерзлотного пласта жизни, который для писателя – золото. И не просто знание, а постижение закона превращения этого знания в литературу, что гораздо важнее. И схожесть литературы, особенно прозы… и промысла. Строй тайги, то стихийный, то аскетический, кристальный, в решеточку, в антеннку. И то, что нет ни одной одинаковой мачточки. И что, когда в дорогу – ничего забыть нельзя, все важно, и спички, и топор, и горючее. По всем осям сборы. И то, что в книге столько осей, что все должны быть выполнены, все емкостя́ заполнены! Если диалоги – то герои должны говорить еще кратче, ярче и характерней, чем в жизни. И что живость героя достигается целым набором качеств, но главное – его собью, каким-то собственным необыкновенно убедительным состоянием души, отношением к жизни, до конца автором не разгаданным. И именно это авторское восхищение и переживание неразгаданности, только добавляет достоверности. Допустим, просто раздраженный мужик – и как сильно его раздражение, как заповедно и непостижимо! Что он весь гудит… И веришь.
И если описываешь город, реку или тайгу – то обязательно найди что-то, что тебя поразило в городе, реке или тайге: но чтоб уже описание не костра вышло, а его отсвета в душе. Как в бунинской чайке.
И что писанина твоя – никакая не привилегия, а одна из бесчисленных разновидностей труда: вот замена подшипника, заточка цепей, и вот заточка сравнения, эпитета, вывод лезвия до звона. Вот валка леса на избушку – а вот лесозаготовка первичного образа повести, когда главное – не упустить ничего, не забыть, взять объемом, кубатурой, на площадку припереть, а потом, когда будет уже коло дома лежать – разберешься, главное на месте. Нет ничего труднее, чем из полного небытия создать нечто стоящее, и непосильное есть что-то в таком рождении. Это и есть добыча. Добыть осину на ветку, дерева на лыжи, оленя. Выудить, перетянуть в твое пространство. А как добыл – так и с плеч гора. Как ягоду в коробе принес с листочками, с веточками – потом отвеется.
Дальше только с виду легче. Привести в Божеский вид. Еще каторжней, тем более уже драматургия сложилась, радость испытана, а надо перелопатить в литературный облик. И вроде даже глупо. Все понятно, и теперь формальности. Хотя последние рабочие дни радостны, и мелкие доработки просты и недушемучительны. Тут непохоже на стройку: в избе внутренняя отделка муторнее, чем возня с бревнами и стропилами.
Но главное-то не сходство ремесел, а любовь. Без любви к тому, что пишешь, ничего не выйдет. Промысел в тайге вовсе не всегда так ярок, как кажется со стороны. Есть и нудные полосы, бывает и оттепель после первых морозов, от которой будто все насмарку. Только капает с дерев желтым, и не пойти: снег не держит, да и мокрый будешь, как выдра. Есть поломки техники, сжирающие время. Есть и просто усталости разных сортов. Товарищ, которым дорожу, рассказывал, как его рвало от усталости ночью в избушке. Не вынести без любви – и к своему делу, и к тому, что вокруг. Получится писать, если полюбишь до слез, как тайгу любят, как любят места, на которые власть рукой махнула, а оно чем дальше и заброшенней, тем дороже. Любят, не противопоставляя одно место другому, а видя всю Россию от Океана до Океана, как узорный плат. А когда на дорогое посягнут, то еще и защитником проснешься.
Когда пролетаешь над такими местами или на время покидаешь – по хребту мураши бегут. Те же мураши, когда о дорогом пишешь – вот делись ими с читателем!
Так и учит жизнь отличать настоящее от поддельного… Книгу от текста, писателя от автора, учителя от педагога. Два урока – урок книги и урок промысла – они вместе. Но с годами уступают третьему.
Наработать слог, настропалиться кроить повествование может каждый средней руки литератор. О пластике мало кто думает, как об отдельном уменье, но, попотев, – справится. Добавить слух к слову, начитанность и вообще интерес к литературе, писательским судьбам. Да и прелесть комнатного труда – не в шахте сапогами хлюпать. Поэтому главное – не дар, а как с ним обойдешься. На какую службу поставишь. Литература, как любое мастеровое дело – это наука, как дареное Богом не угробить. Пустить не во славу своего пупа, а на благо родной земле и ее жителям, раз единственный смысл художественного творчества – оказание духовной поддержки согражданам. А многочисленные примеры иного удачного применения – не более чем искушение. Проверка на верность.
Разрозненные способности ничего не стоят. В прежние времена писали хорошо и не будучи сочинителями. А как пишут самородные гении, каким врожденным даром к слову обладают! Вспомним хотя бы кузбасского художника Ивана Селиванова и его дневники-записки или сочинение Афанасия Мурачева о разгроме Дубчесских скитов. Потому разговоры о «слоге» опустим. Примечательно, что и читатели бывают удивительно необъемные, монорельсовые. Независимо от количества образований и других культурностей. Но учат-то не эти, а те читатели, что, желая выразить благодарность, будто говорят заключительно-главное слово в том отрывке, которое ты пытался вымучить. И ничего нет дороже такого слова.
И штука не в знании приемов, не во врожденном слухе к слову и не в способности озаряться чудным драматургическим или поэтическим решением, а только лишь в умении распорядиться всем этим, взрасти сильным и щедрым сердцем.
Бунин, Толстой, Достоевский, Астафьев – учат мастерству, масштабу. Гумилев и Есенин – ответу за слово. А потом как граница пересечет дорогу и воздух сменит цвет: начнутся живые люди, современники, которые-то и покажут, куда дар направить. Расскажу о двух. Оба сибиряки. Первый – Николай Александров. Родился в городке Болотном недалеко от Новосибирска. Жил в самом Новосибирске, а последние годы – в сорока километрах от Новосибирска, в поселке Колывань. Не путать с рудной Алтайской Колыванью, основанной демидовскими промышленными людьми.
В юности так представляется образ писателя:
Солидный, несколько полный господин с щеками и бакенбардами. Он только проснулся и в халате бродит по обширной квартире с большими окнами. Возможно, на парк. Пьет на ходу кофе или курит трубку. Главное в его состоянии – полное отсутствие какой бы то ни было спешки и озабоченности чем бы то ни было. Вволю побродив, наш классик садится за огромный, покрытый зеленым сукном стол и какое-то время творит, прерываясь на задумчивые проходы по квартире. Далее возможна прогулка. Потом обед, после которого обязателен полуторачасовой сон. Потом кофе или чай. Прогулка. Ужин. К вечеру стол и книги.
Николай Александрович – другой. Его распорядок неизменен на протяжении пары десятилетий. Нижеприведенное впечатление о нем – из первых, давнишних. Коля вставал в шесть утра, по черной мгле мчал на тридцать первой «Волге» на работу в Новосибирск (у него и теперь небольшое, по нашей поре, издательство «ИД Историческое наследие Сибири»). По морозу под сорок. По асфальту в чашах дыр. Мимо бетонного забора ТЭЦ‐2 с косыми ребрами устойчивости и невидимой во тьме колючкой поверху. Примчав в издательство, проведя разнарядку и отзвонясь, тут же мчал куда-нибудь на «Обгэс», «Мелькомбинат», «Горводоканал» или «Пороховой завод». Просить денег на книги по истории области или на издание какого-нибудь поэта, например, Николая Зиновьева из Краснодарского края (не путать с песенным Зиновьевым). Потом – переговоры, библиотека, журнал «Горница», звонки, ездотня. К вечеру в Колывань. Кормежка куриц и огребание снега. И вопрос к Николаю: «А когда же ты пишешь?» И ответ: «А всегда пишу. Мои рассказы, они внутри, как камушки, точатся, гранясь друг о дружку. Потом я их высыпаю на бумагу и живу дальше, никого не мучая».
Каждое гостевание в Колывани оборачивалось встречами со школьниками. Выступлениями на Рождественских чтениях. Приехав отдохнуть, гость попадал в обмолот.
Александров никогда не уподоблялся издателям, для которых издательская деятельность – средство обогащения и которым нет разницы, «че клепать» – кнопки, пиво или книги. Книги, которые он считал особенно нужными – просто раздавал. «На двадцать миллионов библиотекам отдали. Мне ж «луреатство» дали – Меценат года»! Издал «Историческую Энциклопедию Сибири», разработал и внедрил программу семейного чтения «Мудрые дети», включенную в образовательный план области. По области провел под сотню семинаров по «Мудрым детям» и ни одного творческого вечера со своими книгами. Любимый писатель – Макаренко. Рассказы Александрова нашло питерское издательство «Русская симфония» и предложило издать книгу. Отдал безгонорарно. Зарядил «Народную летопись», которую люди сами пишут. Сотая часть дел… Но тут даже не дела́, а дух отношения, которому счастье вторить. Как-то так… И снова вопрос: «Когда же ты пишешь?»
И ответ с каким-то умудренным, но неусталым выдохом:
– Это уже и не важно. Есть вещи, не принадлежащие одному человеку…
Все это уже было, и на горло собственной песни наступали, и ради будущего пахали, как проклятые. И все боятся повторить, обегают это место, как отравленное, мол, хватит, проехали! А этот, наоборот, туда и метит, мол, в том и сила, что было, чтоб продолжилось! А все корят, даже пишущий журналист из районной, кажется, газеты пытается, но безуспешно: «Николай и сейчас живет расчетливой и до подробности продуманной суетой: планерки, кучи писем и бухгалтерских отчетов, вымаливание денег на книги. Все бы протестовало против такой расточительности, если б в его рассказах не угадывались глубинные потоки русских предков-писателей – Толстого, Достоевского и Бунина, которые и дали жизнь этому скромному, но живительному роднику сибирской педагогической прозы». Наверное, это подтвердят и серый бок ТЭЦ‐2, и остов Сибсельмаша, и усаженный Колиными елочками и сосенками склон Колыванского угора. И эти строки:
«Я знаю, что когда-то, и совсем скоро, здесь будут стоять разлапистые высоченные сосны, гудеть вековечно и трубно на ветру и янтарно блестеть весенней смолой. А кто-то полюбуется на них, посидит и задумчиво помечтает, прислушиваясь к тишине позднего вечера или к шуму дождевой капели, в которой, я знаю точно, будут отгадываться хрупкие удары моего отгулявшего сердца…
…Так и книги, и написанные, и изданные, мои… и наши книги, и все дела прочие, большие и малые, обязательно прорастут заложенной в них любовью к будущему.
Я успею посадить еще несколько сотен сосен, и дай бог успеть увидеть следы своих дел. Ведь так хочется верить, что каждый след твой нетленно красив».
Еще человек-урок. Писатель из Иркутска Анатолий Байбородин. Родился в Забайкалье, в Бурятии. Отец их, тех, про кого сказано:
Забайкальский мужичокВырос на морозе,Летом ходит за сохой,А зимой в обозе.Матушка, в девичестве Софья Лазаревна Андриевская, из Читинской области, из Красного Чикоя, из мест, освященных пресветлым образом Преподобного Варлаама Чикойского, к мощам которого можно приложиться в Казанском соборе в Чите. Предки Байбородина по материнскому кореню происходят из семейских старообрядцев, в свое время оттесненных в Польшу, а потом во второй половине XVII века сосланных в Даурию. Переехали семьями, вроде бы и отсюда название – «семейские».