banner banner banner
Вторжение в Московию
Вторжение в Московию
Оценить:
 Рейтинг: 0

Вторжение в Московию

Алёшка и Гринька поспешно закрестились на церквушку под удары колоколов негромких. Их спутник тоже положил крест на себя, но неумело, не поднимая глаз на церквушку древнюю. Затем он, тряхнув чёрными кудрями, словно подбадривал себя, стал подниматься по крыльцу. Оно было высокое, давно уже покосилось, перила сгнили, вот-вот, казалось, упадут, если налечь на них неосторожно…

Они вошли в кабак. Полно народа. Всё те же лица: ярыжки[5 - Ерыга, ярыжка, ярыжник – пьяница, шатун, мошенник, беспутный.], нищие, бродяги, казаки… Столы растрескались, покрылись грязью, скоблили их, как видно было, десятка два лет назад, ещё при царе Грозном… Герои наши прошли подальше в темноту, вглубь кабака, уселись там за стол, под ними шатко заходили лавки… Гудели ноги, и горло пересохло, хотелось чем-нибудь смочить его.

Кабатчик подал сразу же им пиво и молча заглянул в лицо Матюшке: в нём по одёжке опознав того, который денежкой богат, за всех заплатит.

Матюшка подтёр нос кулаком и жестом показал ему на стол: «Пожрать, покруче и живее! Что ты как дохлый!.. Пся кровь!»

Кабатчик хитро хмыкнул: «Хм!.. Всё будет, как изволит пан!»… И вёртко крутанулся он, и словно ветром его сдуло.

Дневной свет струился слабо сквозь оконце. В кабаке, в угарном мраке, двигались какие-то, как призраки, живые тени.

Тут кабатчик вынырнул откуда-то из темноты. Перед ними появилось по лепёшке. Кинул он на стол ещё кусок от окорока, сразу же исчез опять в хмельном чаду.

Они поели и запили мясо пивом. Матюшка вытер руки о свой поношенный кафтан, сыто икнул на весь кабак и показал своим товарищам на дверь: «Пошли!..» Он поднялся с лавки, небрежно бросил кабатчику затёртый алтынец и неторопливо прошёл к выходу, подвинув рукой кого-то, вставшего ему на пути.

Они вышли с постоялого двора и направились опять к базару, по улочкам пустым и тесным.

– Ну ты, Матюшка, бога-ач! – завистливо пропел высоким тенорком бродяга Гринька. – Вот повезло-то нам! – затараторил он, с подобострастным блеском в голодных глазах. – Откуда столь серебра нахапал, а?! Богат – как царь!

Матюшка остановился возле какого-то переулка. Остановились и они. И он посмотрел на них колючим взглядом. Впервые они увидели в его глазах что-то людское… Он же постоял молча, как будто о чём-то размышляя, затем заговорил, глядя на Горлана:

– Да, Гринька, ты прав – я царь Димитрий! Но о том – молчок! Не то! – с усмешкой погрозил он ему пальцем; глаза же его вновь покрылись холодком, опять в них засквозило безразличие и что-то тёмное. – Ну как – теперь-то догадались?!

От этих его слов Алёшка побледнел. Он искренне был набожен и верил в праведность людей на свете. И отдал бы он не мешкая свою жизнь за вот такого царя, каким он представлял его себе. Он думал, что царь где-то там, в Москве, а он, оказывается, здесь, рядом с ним, как тот же Иисус с апостолами. Чем протоиерей Фома, который жил когда-то по соседству с Алёшкой, смутил его пустую голову ещё с пеленок: что тот, мол, всё видит, поможет в горе и в ненастье и злую руку отведёт…

– Устою на пытках даже я! – весь задрожал он, как в бреду. – Но не выдам я царя! Вот те крест! – выхватил он нательник из-под рваной рубашки. – Целую я на том его! – припал он к нему губами и дальше горячо забормотал: «Ты волен осудить и голову мне снять, коль заворую!»

И Гринька, бродяга, последний голодранец, которого жизнь учила, учила, но так ничему не научила, измучилась, оставила в покое, тоже выпалил испуганно и громко:

– Клянусь быть верным до конца!

– Ох и люблю же я вас, щенков! – с чувством воскликнул самозваный Андрей Нагой и обнял их.

Но его глаза стеклянным взором взирали без теплоты на них, на мир, ему чужой, убогий и неполный. И он, похлопав их отечески по плечам, потащил за собой опять в базарную толкучку.

* * *

Несколько дней они шлялись по посаду и в самом городе, от безделья глазели на всё подряд. К ночи же, когда становилось опасно на тёмных улочках от воров, грабителей лихих, они приходили на постоялый двор. За ночлег, еду и кабацкое питие – за всё щедро платил Матюшка, крепко прикармливая к себе своих случайных дружков-приятелей.

Однажды, на седьмой день по их приходе в Стародуб, на посаде появились скоморохи, ватагой шумной и крикливой. Вожатый заходил перед зеваками с медведем, держа на цепи его. Медведь же, худой, с подтянутыми скулами, весь замордованный, глядел со страхом на него, хозяина, мучителя, который выбил из него уже давно его звериную породу. И он покорно исполнял все прихоти его: ходил на задних лапах и как ватный кувыркался. И если бы умел он изъясняться, то извинения просил бы у зевак за всю породу зверскую свою… Слепой старец возложил на гусли свои тонкие персты, едва коснулся их… И струны что-то ответили ему, от нежности заныв, пропели и сразу, как в испуге, замолчали… А он, подняв персты над ними, замершими, жаждущими ласки, устремил свои незрячие глаза куда-то в пустоту, поверх голов людей… Но вот руки слепца упали на струны, на тело тёплое его потасканной штуковины, и дьявольские страсти заиграли… Он начал изощряться, щипать и бить по струнам, отбрасывать их прочь, подальше в сторону, и вниз, до унижения, чтобы гудели, плакали и выли, пощады, милости просили… Гусляр, бродячий песнопевец, был стар. Но струны его пели, вещали молодым о том, что жизнь от сладострастия пьяна и ей ли умирать…

И тут же ловкий жилистый горбун паясничал в наряде шутовском Петрушки. На голове его торчал цветной колпак, весь в колокольчиках, и одежонка пёстрою была. Он сильно хромал и был смешон, но ещё больше жалок. Кривлялся, прыгал, показывал он фокусы замысловатые. И вдруг он подскочил к Матюшке и колесом прошёлся перед ним. Затем он ухватился за пуговицу на его кафтане и дёрнул слегка её, расхохотался громко:

– Ха-ха-ха!.. Тебя я знаю! Ты щедр, как царь! Вот и меня побалуй денежкой серебряной из гамалейки[6 - Гамалейка – мешочек, сумка, кошелёк, обычно носимый на шее.] или вина скорее мне налей-ка!.. Заметив его резкое движение, он отскочил от него. Но острых глазёнок не опустил он перед ним, раз ловко кувыркнулся через голову: горб, безобразный, в воздухе мелькнул…

– Я – Петрушка-молодец! – пронзительно понеслось по площади. – Меня выпорол отец! За то, что к девицам ходил, вино сладкое я пил! На мне платьице худое, да к тому же и чужое!..

Дудки яростно свистели, скоморохи веселили честной народ, толпа напирала на них, слышался хохот. Под удары колотушки прохаживался вожак, водил по кругу медведя с шапкой в зубах и заставлял его кланяться, собирал копейки и полушки…

Когда скоморохи угомонились и суета вокруг них стала затихать, Матюшка подошёл к их старшему, тому вожатому с медведем, оттащил его в сторону и пристал к нему.

– Продай шута! Я дам знатную цену! – звякнул он тугим мешочком с серебром перед физиономией опешившего вожака.

Эти деньги были князей Вишневецких. И он не дорожил ими, транжирил, щедро кормил, поил своих дружков-попутчиков, ярыжек угощал, пьянчужек в кабаке и нищих, бродяг не забывал. При этом он приговаривал на ухо им: «Вот-вот придёт царь Димитрий и вас пожалует ещё дарами!..» И посад, он слышал уже об этом, заговорил, пока ещё втихую, опять о царе Димитрии. Его здесь ещё помнили хорошо, как и в Путивле.

Вожак раздумывал недолго: они ударили по рукам. Всего за десять рублей, такова была цена плохонькой лошадки, продал он горбуна, своего товарища по ремеслу. Так Матюшка в тот памятный для него день завёл своего первого холопа и всё никак не мог наглядеться на него. Горб безобразный казался ему прелестным, рост малый не смущал его. А то, что злой – на то причины есть: шут ядовитым, как поганка, должен быть. Держал он впроголодь его, чтоб ум острее был и не терял бы ловкость он, живот не портил бы горбатую осанку… Петрушка Кошелев, так звали шута, уже не удивлялся в жизни ничему, зажил за новым хозяином своим: уж если купил – пускай и кормит…

А самозваный Андрей Нагой нашёл себе на посаде двор, снял там избу, точнее угол, стал жить свободно. Днём он пил вино с хозяином двора Нефёдкой, мелким торговцем на посаде, на его летней повалуше[7 - Повалуша – неотапливаемое помещение, холодная горница (на подклети) различного назначения; подклеть – нижний этаж жилой или хозяйственной постройки.], срубленной на подклети. В жару прохладно было в ней. А по вечерам его, пьяного, из кабака приводили Гринька и Алёшка. Но даже пьяным он держал язык на привязи, по себе отлично зная, что чем сильнее жажда, тем злее будет питься хмельная влага. Ни разу не проговорился он больше о том, о чём лишь однажды открылся, как ни пытались они выведать ещё что-нибудь о нём: Алёшка – млея от него, кумира своего, а Гриньке то наказал воевода. Тот припугнул его под страхом смерти, когда и до него дошли слухи о странном Нефёдкином постояльце.

Андрей Нагой, а Матюшка вжился в эту роль уже, шатался по Стародубу, кутил, порой скандалил, дрался. О нём все бабы судачили по городку, украдкой девки косили глазами на него. А мужики качали головами, глядя на его беспечное житьё-бытьё: «Вот дал же Бог кому-то всё!»

Завистливо подумывал и Гринька о своём дружке, счастливчике. А тот нашёл себе игрушку: с шутом частенько веселился.

– Давай, давай, Петька! Ещё разок! – сквозь взрывы хохота слышалось теперь.

И шут потел, кривлялся, хозяину старался угодить.

Так прошёл месяц, как заявились наши приятели в сей городок на окраине земли Московской. А уже поползли слухи о том, что царь Димитрий здесь, в Стародубе, среди них живёт и ходит, скрывается до времени, вот-вот объявится. И на город опустилась странная лихорадка. Все ждали с нетерпением царя Димитрия, но никто не видел его никогда и не знал, каков же он из себя обличьем.

Приятелям Матюшки казалось, что они знали о нём всё. Так думал и тот же Меховецкий. Но как же ошибались-то они! Не знали, не догадывались они, что он прятал Талмуд[8 - После смерти Лжедмитрия II в его вещах нашли Талмуд. По-видимому, он увлекался и чернокнижием.] на дне своей грязной котомки, но чаще баловался чернокнижием[9 - Чернокнижие – знание приёмов магии, колдовства по книгам, содержащим в себе каббалистические знаки, формулы заклинаний, заговоров, магические рецепты и т. д.]. Он верил в числа. Свою судьбу он просчитал уже на много лет вперёд и знал, что ему помогут потусторонние силы совершить в жизни что-то необычное. Так вытекало из тех странных, каббалистических чисел[10 - Каббала – еврейское религиозно-мистическое учение, основанное на толковании Священного Писания – Ветхого Завета.]… И он решил ввериться тем силам. От Сёмина дня он отсчитал назад число каббалистическое 77. К нему он прибавил ещё три дня, по 13-м числам те силы обычно отдыхают, воскресный день есть и у них тоже, прикинул – и у него вышло, что он должен был вступить в Стародуб именно в тот день, когда они пришли, в День Всех Святых, как раз в пятницу на десятой неделе после Пасхи… Да, да, те силы распяли Его на Пасху, в пятницу!.. А он, Матюшка, начнёт восхождение с неё… Всё получалось так, как говорила каббала. Задержка хотя бы на один день сдвигала все числа, и его судьба уходила совсем в иные миры, те числа рассыпались… Да, это он просчитал уже, и не один раз, и каждый раз смущался… Вот связка времен – и она ждёт его!.. К тем десяти неделям, 70 дням от Пасхи, он прибавил свои 77 дней, отпущенных ему до срока: вновь получилось каббалистическое число, 21 неделя. Он разделил это число на семь и получил три недели, «их недели», сил потусторонних… Год на Руси шёл тогда 7115-й от Сотворения мира, и в этих числах, в сумме их, ему мерещились всё те же две семёрки.

Он лихорадочно заходил по избёнке, голый по пояс. Вспотев от волнения, он схватил со стола кувшин с пивом, припал к нему: большой кадык затрепетал на его шее. Он осушил кувшин, но не напился, сжал пальцы в кулаки, чтобы унять дрожь в теле… Да, да, всё верно, правильно, он не ошибся, и всё идёт в развязке… «Какой же?!» – заработал в горячке его мозг, толкал куда-то. И он, не выдержав томления в груди, схватил кафтан, напялил его прямо на голое тело, выскочил во двор и бросился бегом в кабак: скорей залить огонь внутри, тот жёг его.

И в этот день он здорово напился. С утра же на следующий день, как раз в пятницу, он валялся всё ещё пьяным, когда во двор Нефёдки вломилась кучка стародубских властных людей, с толпой посадских и городских.

– Андрей, Андрей, вставай! Ты что заспался-то! – стал тормошить его Нефёдка.

Он испугался огромной толпы, она уже ломала его ограду, втискивалась в его убогий дворишко. Шум, грохот, пока ещё приглушённый. Ропот и сопение чем-то рассерженных людей… И всё тут, у него, у Нефёдки!..

– Нефёдка, выходи! – застучал воевода палкой в дверь, запертую изнутри. – И постояльца давай сюда!.. Да живо! Не то раскатаем по брёвнышкам твою избёнку!..

– Да чичас! – отозвался Нефёдка, ознобливо задёргался, расталкивая своего пьяного постояльца. – Вставай, вставай, ты!.. – выругался он в сердцах. – Вот напасть-то! За что мне Бог послал такого! – забормотал он, потащил его с лежака, не в силах приподнять тяжёлое тело.

Матюшка свалился на пол, мягко, как подушка.

– Да вставай же ты, дерьмо собачье! – засуетился вокруг него Нефёдка, затормошил, затем подскочил к кадушке. Зачерпнув ковшиком воды, он плеснул её в лицо ему.

Матюшка зафыркал, стал плеваться: «Хр-р!.. Тьфу, тьфу! Фыр-р-р!» – и потянулся рукой к нему: «Я те рыло сверну, вонючка!»…

Он поднялся с трудом на ноги, повёл бессмысленным взглядом по тесной избёнке, заметил Нефёдку, тупо всмотрелся в него, пытаясь что-то сообразить: кто он и что здесь происходит…

– А-а! – промычал он и вспомнил, как вчера опять набрался сверх меры в кабаке.

Избёнка же, бедная избёнка уже ходила ходуном под напористыми сильными плечами. А дверь скрипела и скрипела… И вдруг раздался ужасный треск. Дубовая задвижка лопнула, дверь распахнулась настежь, и в неё, в пустой проём, свалились кучей у порога три здоровенных мужика, с пыхтением и бранью: «Собака!..»

А со двора донёсся всё тот же повелительный и резкий голос: «Тащите сюда… этого Нагого!»

Матюшка протрезвел от страха быстрей, чем от холодной воды, хотел было бежать куда-то, но не мог ступить и шага. Он понял, что влип, и его ноги приросли к полу.