– Э, не прав ты, Костров. Нет такого возраста, чтоб мужик искать перестал. Ну да ладно. Пострела твоего недавно выгоняла. Посуду мне побил, демонстрацию тут устроил. Вы все, говорит, голытьба, живёте попусту, не понимаете ничего. А до этого стишки свои со сцены читал, читал, а народ музыку просит, ну и освистали. Я его отозвала, говорю, нашёл, где культуру насаждать, сюда не затем идут. Он утих, а потом поднабрал и началось.
– И не говори! Он совсем с ума сошёл, строчит день и ночь, отсылает куда-то, а ему не отвечают. Наболело, видать, – промямлил Костров, вдруг застыдившись поведения сына.
Оля привезла с собой кусок глины. Сначала ничего не получалось. Девочка-без-спичек капризничала: «Не получается». Глина не поддавалась и трескалась, распадалась на куски, не желая приобретать форму. Оля оставила девочку и ушла на кухню. А вернулась в четыре часа тишины. Четыре часа в тишине девочка лепила из глины кита. А потом сказала, и слова её в этой тишине звучали весомо:
– Со мной никогда раньше такого не случалось. Ни одной мысли в голове, ни одной эмоции. Как будто сама глина направляет меня, через мои руки сама обретает форму.
Вечером – снова в метро. Оля стояла рядом со входом и думала о том, что сейчас она спустится туда, а когда приедет в квартиру, где разрешил ей пожить давний друг, неравнодушный к маленьким девочкам, небо уже перестанет быть таким. Её тянуло в тепло, подальше от ветра и холода. Но даже самые поразительные мудилы вот уже второй день этого месяца выходили из метро, смотрели на небо и возвращались к себе. А небо, неповторимо чистое, дарило просто так, ни за что, свою любовь и красоту. И уженемудилы думали:
«И мне, и мне дарит. Ну может не такой уж я и мудила?» И спускались в метро, потому что надо идти. И Оля спускалась, выдыхая пар на раскрасневшиеся замёрзшие пальцы. Ждала поезда. «А что будет, если я сейчас столкну эту женщину с перрона?» – думала, пока не приехал поезд. Казалось, он едет немыслимо быстро. Здесь не с чем было сравнить, вместо неба – бетон.
А небо уже стало переспевшим яблоком, на мякоти которого отпечатался рисунок ярко красной кожицы, когда Оля вышла из метро на чужой станции – до своей было ещё минут сорок. Она болталась там до первых двух звёзд. Наблюдала за людьми с пакетами, проходящими мимо супермаркета.
– Пап, когда у тебя будет пять тысяч, мы вернёмся сюда, купим всё-всё, и тогда нам дадут целых двенадцать прилипал, – мальчик дёргал за руку мужчину с пакетом, из которого всё лезло наружу.
Папа улыбался.
Оля подумала, что пора бы уже спускаться в метро, и за тем ощутила и холод, и ветер, и свою дрожь. Она прибавила шагу, как вдруг увидела незамеченную до того Проходную №3. Может быть, Оля скользила взглядом по этим дверям и раньше, но не замечала нарисованного на них потёкшей краской дерева. Заметив его, она увидела и, чуть выше, вывеску – Кофейня «Дядька» – с эмблемой безликого бородатого человека, курящего трубку.
Она зашла в двери Проходной и остановилась, прислушиваясь. Из глубины раздавался барабанный бой. Эти звуки привели её в закуток, бывший кофейней – частичку бывшего электронного завода, в котором сейчас обитали музыканты, фотографы и другие -ы, мастерящие что-то своими руками. Пахло теплом. Посреди кофейни, на стенах которой висели работы мастеров, на барном стуле сидел полуседеющий, но, конечно, по-модному, парень с хвостиком на голове. С закрытыми глазами он играл на кахоне.
Они долго бродили по лесу. Оле казалось, что эта тропа когда-нибудь закончится. Солнце опустилось за холмы, и Оля узнала от него, что по этой дороге можно идти ещё тысячу километров. Листья, облетевшие с деревьев, пахли по-разному. Одни – яблоками с корицей, другие – персиками. Она нашла огромный кленовый лист, на котором вырисовывалось огненное дерево, растущее на огненной планете. Она разглядывала эту картину и думала, что любое искусство, каким прекрасным бы оно ни было, не сравнится с этим кленовым листом. Она поднесла лист к его голове и сказала – «Ты принц осени». Глаза – осеннее небо, то ясное, голубое, то пересечённое серыми бесформенными облаками. А потом они набрели на перо огромной птицы и камень, похожий на медиатор.
– Что?
Кахонист перестал играть и открыл глаза. Оля развела руками.
– Я в марафоне по йоге участвую. Сейчас время медитации, – сказал он, и Оля по инерции кивнула. После этого всё вокруг задвигалось, завертелось. Кахонист включил музыку на магнитофоне, стилизованном под радио из прошлого века, побежал за стойку, затараторил:
– Знаешь, что уже изобрели очки виртуальной реальности? Только стоят они очень дорого. Друг копит. Я ему говорю – я бы лучше на эти деньги в Индию съездил… А он отвечает – в этих очках можно побывать не только в Индии, но и вообще где угодно.
Йога, фирменный кофе с апельсинами – кахонист ронял слова на барную стойку, стойка вбирала их в себя. Оля молчала. Посреди этого шума вообще было очень тихо.
А ночью Оле приснился сон – будто бы она едет в метро с бабушкой и мамой. Бабушка держит её голову на коленях, гладит, но вскоре выходит из поезда. Оля с мамой быстро понимают, что ехали домой, а попали на какую-то неверную ветку. Никак не могут вспомнить название станции, куда нужно попасть. Выходят из поезда, и мама бегает по станции, закрывая лицо. «Что случилось?» – спрашивает Оля. «Я боюсь этой ведьмы», – отвечает мама. Оля подходит к женщине, стоящей посреди станции. У неё изуродовано лицо, но посреди него – огромные ясные зелёные глаза. «Я давно за вами слежу, – осторожно, даже смущаясь, говорит она, наклонившись к Олиному уху. – Мне кажется, вы ездите по кругу». Женщина улыбается. Оля поворачивается, чтобы сказать маме, что «ведьма» совсем не страшная, но видит её лицо за стеклом отъезжающего вагона.
Поезд с неестественной быстротой уносил Олю в кофейню. Рядом, дрыгаясь, сидели девушки в колготках. Они ехали в клуб. Смотря друг на друга, пели что-то про деток и секс, красные губы кривились. Одна из них посматривала на Олю, замечая, что та наблюдает за ней, и как будто старалась ещё больше. Оля подумала, что было бы очень глупо умереть в этом поезде с этими девушками.
Оля узнала график Санчеса – так представился бариста – и приходила почти каждый раз, когда он был на работе. Это чудо – встретить человека, с которым ты перестаёшь думать. Она рассказывала Санчесу, что про себя зовёт его Матфеем, а он смеялся. В Матфея она смотрела, как в небо. Она знала, что нужен ей здесь не Санчес, а его музыка, неуловимая и тем прекрасная. Её не нужно было порабощать, как она привыкла. Не теперь – теперь ей было ясно, что цветы не обязательно срывать для того, чтобы наслаждаться их красотой.
Однажды в кофейне появилась Маша. Она бесконечно, как и Санчес, тараторила, вряд ли помня свои слова, пылью оседающие на барную стойку. Оля не могла уцепиться за взгляд Санчеса, и уголки её губ дрожали.
– Вы так пристально на нас смотрите. Что-то такое типа философское в вашем взгляде, – сказала Маша, брови с любопытством приподнялись над большими не накрашенными детскими глазами. Оля засмеялась. С этого момента что-то внутри неё расжалось. Она снова была дома.
– Из-за этой музыки мне кажется, что мы в каком-то шоу, вроде «Вечернего Урганта». Твой друг со второго расстроил меня. Спросил, что я здесь делаю. Почему не занимаюсь тем, чем хочу, – рассказывала Маша, оказавшаяся студенткой-архитектором. – А что вы пишете? Что-нибудь футуристическое?
– Ское.
Уже совсем стемнело, когда они дошли до железной дороги. По этому пути в сумерках было проще добраться до посёлка. Проехал поезд. Эта несущаяся железяка, в сущности, была сейчас вне жизни. Сколько раз она видела из окна поезда разных людей, бродящих вдоль железной дороги. Они – жили, а Оля как будто бы уже нет.
Они залезли в бетонную трубу под железной дорогой и запели. Их песня без слов, состояла из звуков, резонирующих с бетонными стенами. В круглое отверстие домика, в котором они оказались, было видно колыхавшуюся траву, отбивающуюся от наступавшей ночи. Им предстояла долгая дорога.
– Олькин? – встревоженно. Санчес смотрел на Олю. Неторопливо она заново узнавала это лицо. Да, это был Матфей. А она была Олей. А Маша пошла на второй за ключами, чтобы закрыть кофейню.
– У нас в семье всё время все болтают, не принято молчать. Никогда не бывает тишины. А с тобой я могу молчать, молча смотреть тебе в глаза. Это удивительно. Я не понимаю, что чувствую к тебе. Как будто что-то внутри никак не может определиться. То ли романтику, то ли дружбу, то ли похоть…
– Представь, если бы небо раздумывало о том, что к нам чувствовать.
В первый раз Оля осталась в кофейне до самого закрытия. Несколько часов молчаливого наблюдения и безмыслия. Они с Машей съели яблоко на брудершафт, а потом вместе подмели пол и выкинули мусор. Посчитали остатки сиропов и тетрапаков молока. Она была так наполнена этими простыми действиями и благодарностью за них. Это место стало здесь её первым домом.
Оля вместе с Машей и Санчесом спустилась в метро. Она всё больше влюблялась в Машу – красота, увиденная ей в Матфее, освещала всё вокруг. И Машино лицо осветило, и саму Олю. Она схватила их, стоящих на эскалаторе, за руки.
– Живые! – и засмеялась.
Санчес погрозил Оле пальцем – она могла задеть недавно набитые татуировки. С этого дня Оля реже бывала в кофейне, бороться стало легче, пассажиры в метро теперь не казались ей такими игрушечными. Она пекла для Санчеса и Маши торты и помогала им убираться. Они вместе спускались в метро, а потом разбредались по разным сторонам.
На этот раз он был в кофейне один.
– Репетицию отменили и думал вчера – чем заняться? В квартире убраться? Или жену может найти? Весь день курил траву, – пританцовывая под музыку, Санчес вышел из-за стойки и сел рядом с Олей.
– Тоскливо мне. Вроде всё есть – секс, работа, деньги, музыка. Но странные мысли приходят в голову. Образы. Они не совпадают с жизнью. Так с детства было. Хотелось что-то сказать, сделать. Проживал это в голове. С каждым годом друзей становится всё меньше. Сужается круг по интересам. Ну фильмы там, игры. Напиться и прыгнуть с моста. Это не каждый сможет. Девушка бросила. Сказала, что я как ребёнок, не может почувствовать себя со мной уверенно. Переписывался недавно с девушкой. Она воздушный знак. А я вообще только с воздушными знаками встречаюсь, тянет к ним. Она целыми днями пишет мне депрессивные сообщения. Я хочу с ней встретиться, а она отвечает «хочу быть одна, хочу быть одна». И так тяжело отчего-то. От сообщений этих. Вроде всё хорошо, а вот тяжело. Ну ладно, опять я что-то набредил. Вот так сижу, говорю, а потом думаю – нафига?
В кофейню зашли люди, и Санчес перебрался за стойку.
– Будешь это пирожное? А я съем. Я гедонист в этом плане.
Оля так ничего ему не отвечала – может быть, потому что он не ждал ответа. Санчес принялся мыть кофемашину. Из неё пошёл горячий пар, попал ему в глаза и, отпрянув, он тёр их руками.
– Ого. Так и ослепнуть можно.
На небе уже появились первые звёзды, когда они спустились в посёлок. Дома сельчан отличались от дачных. Старые и трухлявые, их окна были плотно зашторены, закрыты от ночи, которая могла бы заглянуть в них.
Оля шла позади и смотрела на его спину. Казалось, ему тринадцать. Такая правильная, настоящая спина. Она знала, что эта спина пахнет свежим хлебом, испечённым детскими руками. Он весь из любви, этот хлеб.
Им в головы одновременно пришла одна идея – сварить какао. На двоих около ста рублей. В посёлках, которые близко к городу – а Фёдоровка такой и была – супермаркетов достаточно. В общем-то супермаркеты – это всё, что здесь есть, кроме домов. Продавщицы, приехавшие сюда, может быть, из Кореи, недоумевали над их видом – бабушкино пальто с розовой подкладкой; дедушкино пальто и фуражка. Всё было найдено на даче. Они ходили из супермаркета в супермаркет, пытаясь наскрести и на молоко, и на какао. Не получалось.
– Снова эта собака! Узнаёшь её?
К ним опять прицепилась собака со школьного стадиона. Она ждала их там каждый день, пока они были в Фёдоровке. Молчаливо провожала до дома. Не виляла хвостом. Не брала еду. Даже отворачивалась, когда они ели.
Продавщица сказала, что какао в одноразовых пакетах можно найти на другом конце посёлка, и они отправились туда вместе с собакой. По дороге им встретился житель Фёдоровки.
– Э, ребят не будет мелочи? На водку бля не хватает, – он пошатывался, но был спокоен, как и собака. Шёл по посёлку, как по дому и, казалось, присядет сейчас на дорогу, вздремнёт чуток и пойдёт дальше.
– Может нам тоже попросить кого-нибудь добавить на какао?
Но не пришлось. И их, измотанных, уже гнала домой мечта о горячем какао из пакетиков. Они шли по лесу к дому, собака брела за ними. Ночной лес был с ней совсем не страшен, да и отчего ему быть страшным, лес молчаливый и таинственный, как собака. Шуршащий в листве столетними тайнами. Не теми тайнами, что придумывают между собой люди, а теми, что придумывают людей. Собака проводила их до калитки.
– Пока, друг.
Первый раз она смотрела на них уже не отстранённо. Правда, как на друзей. Может быть, она искала дом. Но сейчас они не могли дать ей дома. Они и сами были бездомными. Не так уж и долго можно было прожить на родительской даче, где не было даже печки. Оля вспомнила, что в детстве собаки также бродили с ней по городу, вели куда-то молчаливо, или она их вела. Когда она уехала в город, собаки забыли о ней. Или она забыла.
Этот горячий какао был самым вкусным в их жизни. Ещё ни одно какао не доставалось вот так. Не было настолько из любви.
– Я завтра уезжаю. Пока не знаю, нужно ли это вообще. Но надеюсь разобраться. Я скоро вернусь, – сказала Оля.
– Хорошо, – ответил он.
– Олькин? – этот человек снова обращался к ней. Матфей.
– Завтра я уезжаю, – сказала Оля, когда они вышли из кофейни. Всю дорогу до метро молчали. Возле перехода парень играл на баяне битлов. Оле очень хотелось танцевать. Она предложила Матфею. Он чуть замедлил шаг, но потом, наоборот, ускорился, убегая без оглядки. Она на несколько секунд замедлила шаг, оборачиваясь назад, прислушиваясь к голосу баяниста. Молчали они и в метро. На эскалаторе Оля ткнулась Матфею в лицо, попала в скулу, задев его зубами, и рассмеялась.
– Теперь у меня будет синяк, – механически сказал Матфей. И продолжил молчать, молчаливо смотреть на неё.
Каждый раз они вместе проезжали несколько станций, подолгу прощаясь, глядя друг другу в глаза. Они зашли в поезд. «Мама, сколько минут я спала?» – выхватило Олино сознание голос маленькой девочки.
«Осторожно, двери закрываются» – сообщал голос из игрушечного мира. Что-то заметалось в Оле, забило во все колокола. Не она вовсе, а эта зреющая в ней до того сила, вытолкнула её из вагона, захлопывая двери за ней. Она смотрела на Матфея сквозь стекло поезда, губы его беззвучно двигались. Он навсегда исчезал из её жизни также неожиданно, как и появился в ней, исчезал вместе с игрушечной реальностью. Никуда не исчезали его глаза, они были настоящими, и жизнь вместе с ними – как же она прекрасна. А ей пора было возвращаться домой.
«Мама, сколько лет я спала?»
Прирученная сосна
Такого солнечного света я не видела никогда, потому что каждый день в городе начинала довольно поздно – не раньше восьми. Эти рассветные лучи были красивы совсем иначе, чем закатные. Все человеческие постройки, которые я считала уродливыми, они окрасили светом, дающим им надежду. Казалось, эта уродливость – временная, и она по-своему прекрасна. Я ехала в автобусе в поселение и смотрела на лица людей. Свет падал на морщинистое лицо рано постаревшего мужчины – он пил и много работал, но его взгляд под этим светом казался прекрасным: печальным, чистым, детским. Солнечные лучи просвечивали зрачки. Всё его лицо преобразилось. Но стоило Солнцу переместиться на угол сиденья, как я уже ничего не видела, кроме морщин, собравших в кучу едущее по своим делам лицо.
Он встретил меня на повороте на Новую Бинарадку, и я снова не узнала его. То есть, ум, конечно, говорил мне, что это он. Но я смотрела в его ясные глаза, и они, ничем незамутнённые, оставались для меня тайной. Я не знала, что он может сделать в следующую секунду, он живо исследовал всё, что было вокруг нас.
«Смотри, ещё один наш друг» – он показал на существо с длинным хоботом, прорисовывающееся из ствола дерева.
Тропа, ведущая по полю, с обеих сторон обросла соснами. Возле одной из них я остановилась и долго не могла отойти. Я взяла с собой бронзового ангела, которого хотела отдать ему прошлой зимой, когда мы познакомились. Так мы приручили эту сосну. Он надел игрушку на одну из самых высоких ветвей. Ангел отпускал голубя в сторону Солнца.
«Наверное, ещё никто не дарил соснам таким подарков», – сказал он. Но следующей сосне были отданы на хранение осенние листы с берёз.
Дом, к которому мы подошли – один из хаотично разбросанных по полю (это потом я узнала, что они устроены как-то по-особому, по солнечным кругам) – был полностью сделан руками хозяев. На входе – «наши друзья», коряги, охраняющие дом.
Эдуард и Оксана встретили нас черничным пирогом. Эдуард – в очках и с длинными седыми волосами – чаще смотрел сквозь нас. Иногда, такой взрослый, застенчиво нам улыбался, покачивая головой и стряхивая из неё тяжёлые мысли. Он строил дома из соломы и глины. Посмотрев на Оксану, я вспомнила «Воскресение» Толстого. Кто-то из критиков писал, что Толстой не понимал, кто участвует в революционном движении и революционеры описаны у него идеалистически. Оксана выглядела именно так, как Толстой описывал революционеров. Скупыми штрихами очерчу её короткую косу, морщины в уголках губ и потёртый свитер. Я долго думала – что всё же не совпадает с толстовскими образами, выбивается из них? Только потом, в сравнении, поняла – у неё не горели глаза. Уставшим взглядом она окидывала троих детей, обретающихся всё время где-то неподалёку. Они познакомились на фестивале, на празднике, устроенном такими же, как они, стремящимися к природе – здесь, в Солнечном.
Я намазала маслом испечённый им хлеб и подалась в разглагольствования. Оксана спрашивала, чем я занимаюсь. Этим вопросом задавалась я и сама, и рассказала, что вот только недавно поняла, что жила с закрытыми глазами, как ужасна современная журналистика и город и проч., и проч. А потом остановилась и поняла, что глупо и бессмысленно звучат все эти мои громогласные воззвания в доме, построенном своими руками и в обращении к людям, которые сделали это с любовью. Посреди занесённого снегом поля – куда уходили мои слова? Оксана, достав из духовки пареную тыкву, сказала:
– Я и сама так жила. В городе работала дизайнером. Рисовала всю жизнь. Хочу что-то сделать по дому, поесть приготовить, а мама говорит: «Ты рисуй, рисуй». Ну вот так и жила ещё со школы.
Раньше Эдуард и Оксана со всеми делились впечатлениями от «новой» жизни, но скоро перестали – никак не могли подобрать верных слов, которые не делали бы их «странными». Когда Оксана в городе закаляла ребёнка, гуляя с ним без кофт и курток, она выслушала не мало угроз, предостережений и советов о том, как надо, от бабушек, матушек и любых других случайных женщин.
Вечером все поселенцы «Солнечного» собрались у Оксаны и Эдуарда. Мы остались с детьми в гостевом доме из соломы, обогреваемом одной печью. Находящимся в постоянном движении закалённым детям было не холодно, а я, свалившаяся мешком у стены, продрогла. Подслушивала их шумные разговоры. Он играл с девочкой по имени Лада – «Спорим на тиу-лиу, что ты меня не поймаешь?». Конечно, он нравился Ладе. Он всем здесь нравился, потому что тоже постоянно был в движении.
«Я бы тебя обмазала всего сгущёнкой».
«И что дальше?»
«И забрала бы к себе домой навсегда».
«Ой-ой. Ты это зря, Лада».
Я наблюдала за ними, и не находила в себе желания двигаться. Только в тот момент, когда он сел рядом со мной, я заметила, что ему не хорошо. Он не пил таблеток, поэтому я даже не пыталась предлагать. Носила ему сладкий чай из комнаты, где шумно дебатировали поселенцы. И было так странно перемещаться между этими двумя комнатами: в одной – взрослые обсуждения дальнейшей поселенческой жизни и нападок со стороны государственных органов на «сектантов» и их неправильную, «сектантскую» жизнь, в которой не требуются торговые центры, роддомы, аптеки, больницы, школы, университеты; с другой – комната с радостно галдящими детьми, которые ещё не знают и не видели всего этого, судьбу которых решают сейчас взрослые. И он, посреди этого всего, с побелевшим лицом.
«Дети безжалостны», – сказал он, собрав в улыбке всё тепло, оставшееся в теле.
«Они просто не понимают, им непонятна боль в голове», – ответила неуверенно.
Лада не позволяла тишине заполнить комнату. Как только создавалось её подобие, она кричала, забравшись на лестницу – «А чё все замолкли?»
«Одна девочка до самой старости всех спрашивала „чё все замолкли?“. Однажды она шла по полю и ей было страшно, потому что не у кого было спросить. Но потом девочка услышала разговоры деревьев, а когда вернулась в город, ей уже не хотелось ни у кого спрашивать», – ответила ей.
Я не знала, как успокоить детей. Хотя нет, знала. Сердце подсказывало мне, но я как будто не решалась брать ответственность за свои, хоть и очень простые, действия. Звонила бабушка, мама – я не брала трубку. Ему становилось всё хуже, он отказался от черничного пирога и больше не пил чай. Наконец, дети захотели спать. Они посылали друг друга спросить у взрослых, когда они уже поедут домой. Страшно было идти по тёмному коридору в другую комнату. А взрослые шумели и казалось, что своими решениями они могут изменить что-то, может быть даже саму природу вещей. Вдруг мы проснёмся завтра и вместо снега увидим землю?
Дети ушли, и я осталась наедине с ним. Мы сели рядом с печкой. Я гладила его по голове, неуверенная в том, нужно ли это действие. Но я вкладывала в него всё своё тепло. Здесь, в темноте, сидя перед огнём с его головой на коленях, я чувствовала себя матерью, и не просто матерью, а частью той матери, которой была сама природа.
– У меня был очень тяжёлый период, когда мама дала понять, что больше нельзя касаться её, получать её ласку. Я тогда почувствовал очень сильное отчуждение, и не только от неё – мне были неприятны прикосновения всех людей. Я был очень обижен. В детстве мама одним своим прикосновением могла вылечить любую боль, просто погладив меня. А тут зачем-то начала водить по каким-то врачам, причинявшим мне столько боли. Помню, как они брали кровь у меня из пальцев. Крови не было, и они протыкали каждый палец, пытаясь нацедить хоть сколько-нибудь. Мне кажется, из-за этого теперь кровь плохо приливает к моим рукам и они всё время холодные.
Я проснулась ночью оттого, что мне не хватало воздуха. Я села на матрасе, и всё моё тело прорезала боль. Задыхаясь, я обувалась, и чувствовала на себе его внимательный взгляд. Я вышла на улицу. Каждое движение отдавалось болью во мне. Я испытывала страх. Отовсюду – лес, надо мной – созвездия, мы так далеко от цивилизации, и это страшно – оказаться наедине со своей болью и тишиной. «Однажды девочка шла по полю…» Я прикинула – сколько километров до больницы?
Я зашла в дом и села перед печкой. Он гладил меня, и я чувствовала, что боль отступает.
– Какое-то наваждение, – сказал он. – Не понимаю, отчего?
– Мне кажется, больше нельзя медлить. Я сейчас чувствую, как может быть близка смерть. Пора делать всё то, чего мы боялись.
Мне захотелось позвонить бабушке, маме, рассказать им о той боли, которую мы причиняли друг другу столько времени. Где они? Что с ними? О чём они хотели сказать мне, когда звонили днём?
Утром, отведав ещё парёной тыквы, мы говорили о естестве.
– Естество – то же, что и природа по определению Ожегова. Мы хотим жить естественно, по природе. Человеку ведь так мало, на самом деле, нужно. И всё, что нужно, уже даёт природа. Я не знаю, как мне объяснить им это. То, что навязывается в городах – совсем не нужно человеку. Он просто привыкает испытывать навязанную, извращённую потребность – в покупках, в вещах, торговых центрах. В новых формах одного и того же. Кто-то радуется куску испечённого своими руками хлеба, а кто-то пятому БМВ. Радость-то одна. И не надо изощряться, меняя машины каждый месяц.
Под «ними» Оксана имела ввиду чиновников.
– Ещё кое-что произошло, – сказала она, пряча полуулыбку в спускавшуюся с плеча косу, – но за столом, наверное, не буду об этом говорить.
Мы и не особенно интересовались. Наблюдали за девочкой, которую привели соседи – Милой, стоявшей в уголке. Она молчала и не двигалась. Ясна, младшая Эдуарда и Оксаны, всё время плакала, но не на этот раз. Она смотрела на Милу с жалостью. Ясна протягивала руки к Миле, но та хныкала, била её по ладоням. К Миле подошла Даша, средняя дочь, и протянула конфету. Тимур, старший, принёс печенье. Они улыбались, и Ясна разрешила им прикасаться к себе. Миле – 4, а мне – 20, но я всё ещё веду себя, как она.