Книга Избранное - читать онлайн бесплатно, автор Владимир Павлович Максимов. Cтраница 8
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Избранное
Избранное
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Избранное

План поголовного окомсомоливания нашего класса срывался, а этого Клара Михайловна допустить не могла. После чего и появились на той мрачной, цвета утопленника доске, под известным общим заголовком, наши «фотографии».

Через год мой одноклассник в комсомол всё же вступил, поскольку собирался (и ушёл-таки) после девятого класса в строительный техникум и ему нужна была хорошая характеристика.

Я тоже, поняв, что карьеру профессионального спортсмена мне вряд ли удастся выстроить (из-за отсутствия привязанности к какому-либо одному виду спорта, а не к спорту вообще), вступил в комсомол почти в конце одиннадцатого класса, решив попытаться поступить в мединститут, который находился в областном центре, расположенном в пятидесяти километрах от нашего города.

Но устойчиво три года, с восьмого по одиннадцатый класс, то моя фотография (неизвестно где добытая), то моя карикатура, впоследствии почти постоянно обновляясь (темы для этого всегда находились), оживляли этот фанерный щит с суровой надписью: «Они позорят школу!».

Года через два, после того, как я со скрипом и не с первого захода всё же поступил в мединститут, Клара Михайловна покинула, но не оставила совсем школу, уйдя на «заслуженный отдых», заменив (и сразу как-то состарившись) пионерский галстук на шее какой-то тёмной старческой косынкой.

Приезжая в выходные дни и на каникулы в свой родной город, я всегда при встрече приветливо здоровался с ней. И мы впоследствии даже как будто немного сдружились. Во всяком случае, я чувствовал, что не вызываю

У неё прежнего раздражения и она больше не держит на меня зла из-за её рассыпавшихся идеалов.

Я же зла на неё не держал никогда. Наоборот, мне всегда почему-то было жалко эту молодящуюся, говорящую задорным звонким голосом, одинокую женщину, для которой школа была не вторым, как она наставляла нас, а, несомненно, первым и, пожалуй, по-настоящему единственным домом. Ибо своего дома, вне школы, в нормальном понимании слова «дом!», у неё как бы и не было вовсе, а была лишь комната в семейном общежитии, где она проживала со своим тихим, старомодным, болезненным не то племянником, не то троюродным младшим братом, у которого, по-видимому, была единственная явно выраженная болезнь – аллергия на современную жизнь.

Жаль мне её было даже тогда, когда она в порыве раздражения, «вдохновлённая» очередным моим проступком перед «Кодексом строителя коммунизма», сама (поскольку где-то отсутствующего школьного художника ждать не хватало терпения), довольно неуклюже, рисовала на меня очередную карикатуру. Я понимал, что таким образом она, по её же словам, из нас «выковывает сталь», изгоняя скверну.

Мне вспоминается теперь лишь несколько «особо опасных», по мнению Клары Михайловны, моих «проступков», за которые она на собранных по этому случаю педсоветах решительно требовала моего отлучения от… школы, а когда это не удавалось, принималась выкорчёвывать ересь сама, используя как свою правую руку нашего школьного художника (который в жизни, увы, художником не стал, а как-то тихо и незаметно спился в среде богемной и полубогемной братии), моего одноклассника Витальку Стародубцева.


* * *


Вот образчик заседания одного лишь педсовета, на котором главное действующее лицо, несомненно, Клара Михайловна, пассивные статисты – учителя, второстепенные герои с несколькими репликами – я и директор школы, пожилая женщина с усталым лицом и красивой пышной причёской.

– Поступки эти из ряда вон выходящие и следующие, заметьте, один за другим! – взвинчивая голос, говорила Клара Михайловна. – То есть прослеживается тенденция не к их уменьшению, а к их наращиванию! – звонко, наслаждаясь звуками своего голоса, как очень красивой оперной партией, чеканя каждое слово перед учителями, делающими вид, что они добросовестно вникают в смысл сказанного, продолжала пионервожатая. – Вот два серьёзных, на мой взгляд, проступка, совершённых, заметьте, за одну неделю! Может быть, присутствующий здесь Игорь Ветров, – царственный жест, даже без величественного поворота головы в мою сторону, отчего алый галстук на груди Клары Михайловны начинает трепетать, а я-то уж, по её разумению, и подавно должен был пребывать в священном ознобе и трепете, полный раскаяния и страха перед столь могучим собранием, пред которым и Страшный суд – лишь дружеская пирушка (под ложечкой всё же, как я ни храбрился, в такие минуты действительно сосало, ибо «вылететь из школы» никак не входило в мои планы), – сам расскажет, почему он спустился по водосточной трубе со второго этажа, через окно покинув классную комнату! В то время, когда учительница математики уже приближалась к дверям их класса.

В сумеречном кабинете директора школы, по законам жанра, наступает звенящая тишина – пауза.

– Игорь, почему ты это сделал? – устало спрашивает «директриса» всегда ровным голосом, постукивая при этом незаточенным концом карандаша по зелёному сукну старинного стола.

– Я не был готов к уроку… Уйти через дверь было уже поздно и… стыдно. А мне не хотелось огорчать Анастасию Дмитриевну…

– И на том спасибо, – кивает в мою сторону наша красавица «математичка».

Снова пауза. После неё вступает в бой «тяжёлая артиллерия» в виде нашего могучего физрука, который в очередной раз говорит о моих выдающихся спортивных достижениях и о том, как я самоотверженно на городских или иных соревнованиях отстаивал честь школы.

– Второй поступок, вообще, ни в какие ворота не лезет! – это уже «отчёт» Клары Михайловны о прошедшем в нашем классе собрании, «перед лицом своих товарищей». – Игорь Ветров прошёл по карнизу третьего этажа, бессмысленно рискуя своей жизнью, причём не ради Родины, как поступали во время войны и поступают, если это необходимо, до сих пор пионеры и комсомольцы, а ради непонятной, необъяснимой бравады! Потому, видите ли, как он объяснил нам на собрании класса, что ему захотелось, минуя дежурных, попасть в актовый зал на вечер 9 «А».

Лена Порошина как раз училась в этом классе.

И этот мой поступок был, конечно же, большой глупостью, правда, без большого риска, пожалуй. Ибо карниз нашей старой добротной школы, проходивший под окнами третьего этажа, был не меньше полуметра в ширину, а пройти нужно было буквально два шага: из окна маленького коридорчика, расположенного перпендикулярно актовому залу, в ближайшее (дальнее от сцены, возле которой в основном и танцевали на классных вечерах) окно актового зала, которое мне открыл одноклассник Лены, с коим мы заранее договорились, потому что Лена перед вечером их класса хоть и весьма размыто, но достаточно понятно намекнула, что «очень бы хотела как-нибудь потанцевать со мной в просторном зале, освещённом лишь "падающим снегом" от старого глобуса» (на который был направлен луч света), оклеенного осколками зеркал и вращающегося под потолком. Дежурные же посторонних не пускали…

Находясь рядом с Леной (не в полумраке зала школьных вечеров), о которой все учителя говорили, что она «гордость школы» и «потенциальная золотая медалистка», я чувствовал себя приблизительно так же, как после мощной тренировки, когда вся форма взмокла от пота и ты стоишь в ней, ощущая спиной её знобящую влагу, не успев принять душ и переодеться, перехваченный кем-то по пути в душевую с полотенцем в руках, и ведёшь долгую, внутренне раздражающую тебя, беседу.

В её присутствии я вдруг замечал, что у меня на руках не подстрижены ногти. Или вспоминал, глядя на её тяжёлую косу, своё изображение в зеркале, зачастую с торчащими в разные стороны волосами.

Её присутствием я тяготился. А не видя её – грезил о ней, тосковал. Очень хорошо и естественно я чувствовал себя рядом с Леной только

тогда, когда мы бывали совсем одни. Тогда даже молчать с ней было приятно. Но в такие минуты, я ощущал это, Лена как будто ждала от меня чего-то бóльшего… Но чего именно – я не знал.

Очевидно, Лена считала меня более решительным. Таким, каким привыкла видеть, например, на футбольном поле или в хоккейной коробке, когда я участвовал в очередных соревнованиях, на которых, «болея за родную школу», бывал частенько и класс Лены.


* * *


…Под стрекот кузнечиков на поляне у родительской дачки, при спокойном, слегка зеленоватом свете старого торшера у широкой кровати, я стал перелистывать альбом и увидел, что некоторые страницы из него выдраны. Скорее всего, они пошли на растопку…

В альбоме были карандашные рисунки. Иллюстрации – вполне профессиональные, на мой взгляд, – к различным произведениям: «Сен-Мар» Альфреда де Виньи; «Кармен» Проспера Мериме; «Красное и чёрное» Стендаля… «Да, я-то и к тридцати годам так и не добрался до Стендаля и доберусь ли когда, бог весть…» «Госпожа Бовари» Флобера. Древнегреческая мифология. «Илиада» Гомера… Почти под каждым рисунком, тоже карандашом, были сделаны надписи к ним. Чаще из произведения была выписана цитата, имеющая отношение к теме рисунка.

«Встала младая из мрака пурпурного Эос…» (Гомер).

«Как сладостно быть красивой, когда ты любима!» (Дельфина Гей). Преобладали рисунки к различным эпизодам из романтических произведений иностранных, и по большей части французских авторов.

Правда, две последние страницы альбома были отданы Лермонтову. Его «Герою нашего времени».

На одном рисунке была изображена Бэла, в национальном костюме и до такого невероятия стройная, что скорее напоминала напряжённую лозу, чем живую девушку. На другом – Печорин и княжна Мери, закрывшая лицо руками.

«Я вас не люблю…», – стояли под рисунком слова Печорина.

Эта надпись напомнила мне вдруг один далёкий тихий летний день.

С белыми облаками и коршуном, лениво и плавно парящим в высокой синеве. Почему-то казалось, что он просто провалился откуда-то, с ещё большей вышины, в этот белопенисто-пушистый колодец облаков, в верхней огромной окружности которого виднелось пронзительно синее, и ещё более высокое, чем наше, небо.

И коршун, будто бы удивляясь, вычерчивая своими широкими крыльями огромные плавные круги, изучал этот новый, неведомый для него мир… Действительно, ведь «только поднявшись на вершины, можно убедиться в ничтожности того, что представляется нам величественным»… Наверняка, этот зоркий наблюдатель видел и нас с Леной. Разомлевших от жары, неподвижно лежащих почти посреди реки на прогретых, гладко вылизанных, за много лет, водой брёвнах длинной боны, начало которой уходило за поворот и не было видно нам, но которое наверняка зрел коршун…

А ведь истинная мудрость именно в том и состоит, чтобы суметь узреть и разгадать Начало любого события.


* * *


Я так хорошо запомнил этот последний день июля, наверное, ещё и потому, что это был не просто последний день самого лучшего летнего месяца, но ещё и потому, что это был последний день сезона в «комсомольско-молодёжном трудовом лагере», который для старшеклассников организовывал каждое лето наш физрук в излучине полноводной реки с многочисленными неширокими, светлоструйными протоками, разделяющими её пойму на многочисленные живописные острова и островки. В лагере (июнь – июль) мы часа два в день работали на поле рядом с бурятской деревушкой Одинск, а остальное время загорали, купались в Китое, что, тоже в переводе с бурятского, означало «Волчий поток», дежурили по очереди на кухне, где под открытым навесом с длинными столами и лавками в два ряда нас отлично кормили.

Жили мы в двух и четырёхместных палатках. Хотя стояли на территории лагеря и две-три двадцатиместные армейские палатки. И жизнь в них, надо сказать, была значительно комфортней, потому что вместо спальников там были настоящие кровати с матрасами, одеялами и даже подушками, которыми по вечерам, после отбоя, частенько устраивались настоящие побоища: ряд на ряд. Но зато в больших палатках не было деревянных настилов под ними. И пол был земляной. Палатки стояли, образуя вытянутый квадрат. Выход каждой, и большой и маленькой, был внутрь этого четырёхугольника, посреди которого торчал высокий деревянный потрескавшийся столб с мощной электролампой, прикрытой жестяным ржавым плафоном. И трава вокруг этого столба была вся вытоптана…

Уже в сумерках, хоть и по-летнему жидких, вокруг этого плафона кружились мотыльки, а вокруг столба кружились или топтались на месте пары, танцуя под магнитофонные записи, усиленные громкоговорителем, приделанным к этому же столбу пониже плафона. Мотыльки напоминали снег. И песня Сальватора Адамо «Падает снег» была о нём же…

В этом палаточном лагере, где в одной из двадцатиместных палаток был установлен даже теннисный стол и бильярд, и отдыхали каждое лето старшеклассники – девятые, десятые, одиннадцатые классы нашей школы. Моему классу особенно повезло. Мы провели в этом лагере не два, а целых три сезона.


* * *


Так было хорошо в ленивой полудрёме лежать на брёвнах, слушая журчание текущей вдоль них воды и опустив в прохладу реки руку или ногу… Не то что говорить, но даже думать ни о чём не хотелось… Впрочем, я вряд ли чувствовал тогда в полной мере всю прелесть этого чудесного, неповторимого дня. Просто отмечал про себя, что кончается июль – макушка лета, но впереди ещё целый месяц каникул – август…

Такие дни остаются потом в памяти, в этом единственном раю, из которого нельзя быть изгнанным, на всю оставшуюся жизнь, оживая время от времени яркими воспоминаниями с царящими в них безмятежностью, покоем, отчуждённостью от всяческих сиюминутных и повседневных забот и волнений. Как будто перепутались все времена. Или – остановилось время. И нет уже ни прошлого, ни будущего. Есть только настоящее. В котором течёт река… Причём не от истока к устью, а из сегодня в сегодня. То есть во Всегда…

Лена нашла лежащую на бревне, у вбитой в него скобы, застрявшую, по-видимому, ещё во время весеннего половодья сухую, выбеленную солнцем соломинку и начала чтото писать, а может быть, и рисовать на моей загорелой спине. Было приятно чувствовать лёгкое, слегка царапающее, прикосновение соломинки к коже. И, честное слово, мне порой казалось, что я вот-вот замурлыкаю от удовольствия, как котёнок.

Лена, обычно такая сдержанная и серьёзная, вдруг тихо переливчато рассмеялась и от этого сразу стала как-то ближе и понятнее. Её дурашливое настроение передалось и мне. Я перевернулся на спину и сразу же оказался не только на середине реки, но и посреди голубого пространства со всё ещё парящим в далёкой и как будто бы всасывающей в себя весь окружающий мир таинственной куполообразной выси коршуном, всё так же окружённым почти неподвижными горами белых облаков.

– А ну, сознавайся! Что ты там такое нацарапала смешнучее на моей спине?! – заорал я, схватив Лену за плечи. – Небось, какое-нибудь неприличное слово изобразила, а?

Я ещё что-то хотел сказать весёлое, но не сказал потому, что увидел огромные, как небо, только не тёмно-синие, как обычно, а какие-то фиолетовые Ленины глаза, и по этим глазам понял, что через мгновение что-то случится. И этого чего-то я так желал и так боялся.

Волосы Лены волнующей блестяще-тёмной волной коснулись моей груди, щёк, лба и закрыли от меня, как шатёр, всё, кроме Лениной шеи, загорелой груди с полоской белого тела под оттопырившимся купальником и лица, которое вдруг стало неясным, словно далёким и начало ещё больше расплываться, приближаясь, будто погружаясь, как и я, в пугающую фиолетовую бездну.

Я почувствовал, как что-то колышущееся и упругое, отделённое от моей груди только тонкой материей, слегка придавило меня к брёвнам боны. И как сильно нагретый угол металлической скобы, скрепляющей брёвна, больно упёрся в моё плечо. Затем тупой округлый угол скобы вдавился в моё тело ещё больше, и я почувствовал на себе непривычную, неудобную тяжесть Лениного тела, такого горячего, способного, казалось, обжечь.

Обветренные и совсем не сухие, а сочные, как оказалось, губы коснулись губ моих…

Ленина щека пахла цветом черёмухи и свежим ветром. И этот мимолётный запах напомнил мне одновременно и упругий февральский ветер с его едва различимым запахом талого снега, и запах свежего надкушенного на морозе яблока, которое от нетерпения, ещё не дойдя до дома, достаёшь из подарка и вгрызаешься в его тугую мякоть, возвращаясь с новогодней ёлки.

И это мимолётное морозное воспоминание с зажжёнными на столбах, в ранних декабрьских сумерках, фонарями с жестяными плоскими плафонами, раскачиваемыми ветром, вызвавшее какое-то лёгкое сожаление о чём-то навсегда ушедшем, и было в то же время самым приятным из всего только что случившегося…

Елена резко оттолкнулась руками от боны и, опустив ноги в воду, села на её край спиной ко мне.

Я подсел к ней, ощущая в голове звенящий вакуум и бестолково думая о том, что бы такое весёлое, остроумное, шутливо-рассмешительное сказать… Хотел положить ей руку на плечо, но она словно прилипла к моему боку.

Вода, доходившая почти до колен, холодила наши ноги, которыми мы в ней болтали. Они странно уменьшались и казались в воде невероятно белыми. Мальки гальянов тыкались разинутыми ртами в пальцы ног, пытаясь отхватить свой пай, как только нога под водой замирала…

Наше молчаливое сидение становилось уже тягостным, но никакие слова на ум, увы, не приходили. А поцеловать Лену, чего мне так сейчас хотелось, я не решался.

Лена резко и упруго, как ивовая ветвь, распрямилась, встала на ноги. Откинув резким движением головы за спину свои тяжёлые густые волосы, почти доходившие до поясницы, она начала покачиваться с пятки на носок на округлости крайнего бревна боны, будто готовясь к прыжку в воду. Затем, не то лукаво улыбнувшись, не то сожалея о чём-то, спросила меня:

– Знаешь, что я написала у тебя на спине?

– Что? – спросил я сухим и каким-то треснувшим голосом.

– Он дурачок, потому что никого не любит…

Сказав это, Лена повернулась ко мне спиной и побежала по боне к её началу, к берегу. Высоко и красиво забрасывая свои длинные, стройные, загорелые ноги. (В школе я так и не догнал Лену в росте. И даже через год, когда мы танцевали с ней на выпускном бале, она, специально надев туфли без каблуков, была всё же чуть выше меня.) Тёмная волна волос, как накидка, наброшенная на её плечи, то вздрагивала, то разлеталась по ветру, на какое-то мгновение как бы замирая в полёте.

А я так и остался сидеть на брёвнах, оглушённый её поцелуем, с опущенными в воду ногами, и всё ещё чувствуя не только прохладу воды, но и боль ниже ключицы с левой стороны, не то от металлической скобы, не то ещё от чего-то. И ещё какую-то неловкость, растерянность – даже потерянность. Как будто я совсем не знал, что же мне делать теперь и как дальше жить.

Наверное, мне надо было догнать Лену. Сказать ей что-то значительное, проникновенное. Но я чувствовал, что не способен на это сейчас. И в глубине души был рад тому, что остался посреди реки и этой тишины один.


* * *


Окончание школы воспринималось мной как прощание с детством. То есть как событие довольно грустное, ибо я никогда не стремился повзрослеть, поскольку процесс этот связывался в моём сознании со скукой повседневных обязанностей и забот взрослой жизни.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Вы ознакомились с фрагментом книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста.

Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:

Полная версия книги