banner banner banner
Аббатиса
Аббатиса
Оценить:
 Рейтинг: 0

Аббатиса


Мари пишет пролог к сборнику лэ. Те, кого Бог наделил разумом и красноречием, не должны молчать и скрывать свой дар, они обязаны так возвратить свой дар, чтобы он расцвел в лучах чужого восторга. В прологе Мари посвящает свое сочинение не напрямую истинному адресату, а несколько обиняком, куда менее значимому супругу, пусть и наделенному властью куда более великой. Быть может, если лэ не растрогают королеву, все-таки ревность к этому посвящению вернет Мари ко двору.

Наконец небольшая связка пергаментов готова, Мари вложила в них все умение и талант. Спохватившись, она обнаруживает, что завтра Благовещение, день Пресвятой Богородицы, с приезда Мари в аббатство минул без малого месяц. Она достает из сундука деньги и, самовольно пропустив службу шестого часа, едет в город; вокруг все зеленеет. Мари купит вдоволь мягкой белой муки для хлеба, меду для пирогов, теленка – его зарежут для пира, – иначе завтрашний праздник будет тоскливым, монахиням придется жевать орехи, сушеные ягоды и довольствоваться мертворожденным теленком, Года отняла его у сокрушенно мычащей коровы и на плечах притащила на кухню. Лицо кухарки вытянулось от испуга, но субприоресса отрезала: зажаришь его, сунешь яблоко в пасть – никто ничего не заметит. Мари прижимает к груди рукопись и предвкушает праздник. В городе заворачивает свои стихи и письмо в лучшую кожу, какую сумела найти, выкладывает круглую сумму, чтобы их в тот же день доставили в Вестминстер – до него несколько лиг[8 - 1 лига = 4,83 км.], посыльному придется гнать коня галопом, – лично в руки королеве, и та наверняка вернет Мари, не сегодня, так очень скоро. Мари смеется: монеты, которые она платит, чтобы подарок доставили ко двору, схожи с заявленным адресатом, пусть и не истинным.

А потом она ждет, едва не задыхаясь от нетерпения. Мари представляет, как Алиенора склонит голову над рукописью, прочтет, наконец-то заметит Мари, постигнет ее до конца. Мари кажется, что она умрет, не вынесет своей любви. Или славы, которая ее непременно найдет. Свет Мари воссияет через Алиенору, словно через хрусталь, королева велит снять копии с рукописи, раздаст их всем, кого любит, и каждый, кто прочтет стихотворения Мари, преисполнится ее блеска.

И по заступничеству королевы, по ее ответной любви, опьяненно мечтает Мари, она удостоится жизни вечной.

Она смотрит, как восходит теплое солнце в день нового года, в Благовещение Пресвятой Богородицы, первый день сотворения, день, когда ангел спустился с небес, шепнул весть на ухо Марии и наполнил ее божественной святостью.

От волнения она не в силах помогать аббатисе; Мари берет из армария Amores[9 - “Любовные элегии” Овидия.] и погружается в чтение, пока аббатиса впустую диктует строгое письмо кредитору. Но сегодня книга не говорит с Мари, perfer et obdura, dolor hic tibi proderit olim[10 - “Переноси и крепись, себя оправдает страданье” (лат.). Овидий “Любовные элегии”, книга III, элегия XI. Перевод С. Шервинского.], говорит она другой женщине, в чьем сердце не осталось надежды.

Аббатиса все диктует, но Мари поднимается, сажает на плечо кречета и, не обращая внимания на громкий укор аббатисы, идет на конюшню, седлает кобылу, рысью скачет с холма на поле озимой ржи, а очутившись на поле, выпускает кречета, галопом несется по полям и лесам, высматривая гонца. Но вот за деревьями показался город, а на дороге по-прежнему ни души, Мари натягивает поводья, разворачивает лошадь, прислушиваясь, не раздастся ли позади стук копыт. Но и на обратном пути ничего. Работающие в саду монахини выпрямляются, замирают, как семейство куниц, смотрят на приближающуюся Мари: неслыханная дерзость – кататься в свое удовольствие, ведь работа в монастыре не переводится. Вевуа наверняка заставит Мари жестоко поплатиться за этот проступок.

Ясное светлое небо заволакивают облака, начинается ливень. Мари свистит, свистит кречету, но птица не возвращается. Дождь усиливается, Мари уже не может свистеть, она заводит кобылу в стойло, чистит ее скребницей, острой палочкой выковыривает грязь из копыт. Звонят к службе девятого часа; в часовне с хабита Мари стекает вода, под лавкой собирается лужа, Мари трясется от холода. После богослужения Вевуа лупит ее хворостиной по ладоням – за то, что сбежала, за то, что так бездумно промокла; ладони опухли, кровоточат, такими не поработаешь. Но Мари надеется, что ее вот-вот избавят от этого места, и почти не чувствует боли.

После службы Мари идет в трапезную – в мокром хабите ее бьет дрожь, ладони саднят, – из трапезной восхитительно пахнет праздничными блюдами, вкушать положено молча, но монахини радостно перешептываются, наконец поднимается аббатиса и, сердито нахмурившись (что бывает нечасто), произносит: “Довольно. Тишина”. Монахини молча едят мягкий хлеб, мясо, пироги, жареную репу, едят и едят, они не просто насытились, они переели, бедная Аделина выбегает на двор, ее выворачивает, и она тут же мчится обратно, чтобы успеть набить желудок. Но пищи довольно, а времени едва хватает. В тот день нищие у ворот получают щедрое подаяние.

Дождь перестал, но земля холодная, влажная, дорогу развезло.

Вечерня.

Комплеторий. Мари вслушивается до боли в ушах. Гонца все нет.

Комплеторий окончен; в клуатре, у выхода из часовни, дожидается крестьянка, что прислуживает на кухне. Едва выходит Мари, как крестьянка сует ей в руки грязную тряпку, под которой прощупывается легкое тело птицы.

Сперва Мари охватывает боль оттого, что мертв ее кречет, ее славный сильный дружок. А потом ее пронзает необычайный восторг: в ее сборнике лэ есть история о влюбленных, они обмениваются посланиями с помощью мертвого соловья, завернутого в вышитую тряпицу – быть может, это и есть послание, которого она так ждала.

Да, понимает Мари, ради этого я готова пожертвовать даже кречетом.

Она распахивает тряпицу и видит там, как и предполагала, разорванное, окровавленное тело своей птицы, убитой соколом покрупнее: кречет всю зиму провел в клетке, утратил ловкость и прыть. В грязной тряпке кухонной девки Мари ищет посланье, но ничего не находит.

Крестьянка что-то произносит смиренным голосом. Подходит Года, переводит для Мари на французский. Крестьянка возвращалась домой и видела, как огромный сокол – дикая соколиха – с серебристой ранней луны упала камнем на кречета, на лету впилась в него когтями и сжала так крепко, что капли крови усеяли землю, точно пшено, крестьянка направилась по кровавым следам и нашла на тропинке кречета госпожи приорессы, крестьянка подумала, госпожа приоресса наверняка захочет знать, что стало с ее птицей, хоть этих хищных лесных чертей и не держат дома, не по-людски это, но у благородных свои причуды, что проку их осуждать, ведь всем набожным людям известно: осуждение, как поток воды, льется не вверх, а вниз, увы, так уж заведено. И крестьянка улыбается щербатым ртом.

Будьте добры, просит Мари субприорессу, поблагодарите эту женщину и скажите ей, что я завтра найду ее и дам ей пенни.

Крестьянка, похоже, недовольна таким ответом, Года резко ей возражает, крестьянка выхватывает у Мари тряпку, сует ей в руки мертвую птицу и, бормоча, скрывается в темноте.

Она просила два пенни, цедит Года сквозь зубы, я ей сказала, нечего жадничать, теперь не получишь ни одного.

Остальные монахини, должно быть, уже ушли в дортуар. Рядом с Мари в клуатре только слепая аббатиса. Она протягивает руку, касается лица приорессы, чувствует, что оно мокрое.

Вот что бывает, говорит аббатиса, когда своевольничают и небрегут своим долгом.

Да, отвечает Мари глухим от ненависти голосом.

В наказание я собиралась отправить тебя в мизерикорд[11 - Трапезная для непостящихся.], говорит аббатиса. Дать тебе пять плетей, а между службами первого и третьего часа поставить тебя коленями на нелущеный ячмень. Но, полагаю, с тебя довольно. Да и ячменем разбрасываться не след. Бедная птица. Мне нравилось слушать, как она пищит по ночам.

Да, отвечает Мари.

Из дверей выходит Вевуа. Все сестры Мари уже засыпают, а ее кровать пустует, и если Мари не хочет получить плетей, пусть ложится немедленно.

Да, отвечает Мари. Молча следует за Вевуа в дортуар. Ложится. Руки болят от холода; чтобы согреться, она прячет их в рукава. Всю ночь Мари прислушивается, дважды убеждает себя, будто это не ветки тиса трещат от ветра, а стучат копыта коня. Но это обман слуха. Никто не приехал. И не приедет. Никто не отвезет ее домой.

С удвоенной тоской – монахини голодают, несмотря на минувший пир, – в серости и унынии этой жизни Мари всерьез подумывает покончить с собой.

Она сидит на лаудах, не слыша ни звука.

Уныние – грех, Мари это знает. И отчаяние.

А ненависть и того хуже, она разорвет Мари на части, стоит ей только зазеваться.

Мари подумывает убежать из аббатства, укрыться в лесу, самой ловить дичь, пить из ручьев, превратиться в дикарку, в разбойницу, жить отшельницей в древесном дупле. Но даже на этом острове не так много глухих мест, и нет ни одного, по соседству с которым не оказалась бы обитаемая деревня. Нет-нет, Мари заложница своего пола и великанского роста, ее мигом узнают, без английского языка она пленница, она уже жила, как в тюрьме, все одинокие годы после смерти матери, когда Мари вынужденно таилась, выдавала себя за мать, иначе ее родственники волками вцепились бы в наследство, нипочем не отдали бы такое богатство малолетней бастардке. Те два года, когда лишь Цецилия скрашивала ее дни, заточили Мари в клетку нынешней судьбы, и Мари больше не хочет странствовать по этой пустыне духа. Она не создана выживать в одиночку.

В мысли Мари влетает ручной соловей королевы, Алиенора вырастила его собственноручно из крохотного яйца, найденного в саду. Теснота при дворе была такая, что даже кое-кому из дворян приходилось ночевать бок о бок на полу в большой зале, но соловью отвели отдельные покои. Весь день птица порхала с окна на жердочку, открывала клюв и пела, а королева и придворные дамы наслаждались ее пением. Но Мари прекрасно знала соловьев – le rossignol, le la?stic, – ей не раз доводилось слышать, как его дикие сородичи поют за окном долгими жаркими летними ночами ее счастливого детства, а поодаль от замка журчит река. Мари не выносила голос королевского соловья. Он пел не о вдохновенном полете, не те диковинные мелодии, что изливаются из сердца иных птиц: соловей день за днем повторял одни и те же песни. Воображение его ограничивалось стенами тесной комнатенки да зубчиком неба в окне, дворцовой духотой, червями, которых ему один за другим скармливала королева.

Когда требования двора душили ее нестерпимо, Мари порой хотелось взять соловья в руки и свернуть ему шейку.

И тем дамам, чьи взоры туманились от песен несчастного соловья – тем дамам, что бесконечно сновали между двором, личными покоями и часовней, кому и в голову не пришло бы оседлать коня и промчаться галопом по полям, или охотиться, или сражаться, или спорить, или читать великих покойных философов, или купаться голой в реке, где теченье ухватит за ногу да унесет за милю, тем дамам, кого не интересовало вообще ничего, кроме шитья, вздохов над рассказами о куртуазной любви, адюльтере и тайных страданиях, – тем костлявым дамам Мари тоже хотелось свернуть шею могучей рукой.

Беленую западную стену часовни озаряет рассвет, и Мари чувствует, что у нее горят кончики пальцев. Жжение возвращает ее к грубой правде тела. А тело ее опирается на деревянную скамью. К ее бедрам прижимаются бедром Вевуа и Лебединая Шея. Нос Мари чует запах их кожи, язык ощущает на зубах вкус ее сна. За голосом канторессы слышно, как в кусте боярышника у стен часовни поет лесной дрозд, боярышник этот только вчера облекся дрожащим кружевом белых цветов.

Мари чудится, будто она ясно видит песню этой второй птицы, видит, как песня устремляется вверх из клювика, но, поскольку дрозд поет под открытым небом, песня его рассеивается на ветру.

Мари навострила уши: все монахини поют. Аббатиса пылко зажмурила молочные глаза, ее серебристый голос взлетает выше прочих.

И эту песню Мари тоже видит, волны ее зримы.

Песня вьется изо ртов монахинь струйками белого дыхания, ширится на лету, касается высокого белого потолка, копится там, тяжелеет, каскадом льется по стенам, окнам, колоннам, струится по каменному полу под деревянные башмаки монахинь, просачивается в подошвы, касается нежной живой кожи, проникает в кровь и очищается, распространяясь по телу, сквозь смрадные внутренности и воздух, выдыхаемый из легких. Та песня, что поднимается в них и выходит из их ртов, – усиленная молитва: изливаясь из них, она с каждым разом удваивает свою мощь.

Молитва эта крепнет, чтобы достигнуть слуха, благодаря ограничивающим ее стенам часовни, понимает Мари, а вовсе не вопреки им.

Быть может, песня птицы в дворцовых покоях ценнее пения вольной птицы, и ценность ей придают сами покои.

Быть может, вольный воздух, из-за которого дикая птица поет лучше, ограничивает протяженность ее молитвы.

Такая мелкая мысль. На удивление незначительная. Но и ради нее стоит жить.

Хорошо же, с горечью думает Мари. Я останусь в этом убогом месте, я не стану спорить с судьбой. Я сделаю все, что в моих силах, дабы возвыситься на этом земном поприще. И те, кто вышвырнули меня, пожалеют о том, что сделали. Однажды они увидят мое духовное величие и проникнутся благоговением.

Мари похоронит любовь к Алиеноре, пусть эта любовь еще жива и будет вспыхивать до конца дней, так что придется снова и снова гасить ее в себе, эта любовь будет превращаться в ненависть, вновь разгораться и гаснуть, сменяться скорбью, опустошающей душу.

Мари озирается и видит, как под плотными шерстяными хабитами монахинь проступают холмики позвонков.

Она смотрит на свои руки – кости без плоти – и вырывается из цепенящего отчаяния.

В редком холодном свете клуатра она поворачивается к монахиням, выходящим из часовни, и просит их задержаться. В конце концов, она приоресса, она старшая. Вевуа пытается утихомирить Мари, но та впивается в нее взглядом, и Вевуа умолкает.

Я кое-что придумала на досуге, говорит Мари и разбивает монахинь на группы. Я возьму дела в свои руки, сухо поясняет она.