Сара встала.
Ей пришлось пересечь гостиную, дабы подойти к вдовствующей герцогине, которая из лучших чувств позвала ее, желая посрамить клеветников и воочию доказать им, что фигура ее протеже оставалась все такой же тонкой и грациозной.
Увы! Самый коварный недруг не придумал бы того, что придумала добросердечная дама, дабы защитить свою любимицу.
Сара приблизилась к ней. Потребовалось глубокое уважение, которым пользовалась великая герцогиня, чтобы все приближенные подавили шепот удивления и негодования, когда девушка проходила по гостиной.
Даже ненаблюдательные люди обнаружили то, что Сара не желала больше скрывать, хотя ее беременность была еще не слишком заметна; но честолюбивая женщина разыграла эту сцену, чтобы заставить Родольфа объявить о своей женитьбе.
Великая герцогиня все еще не могла поверить своим глазам. «Дорогая детка, вы отвратительно одеты сегодня. Ведь у вас осиная талия, а из-за этого платья вы просто неузнаваемы».
Мы расскажем ниже о последствиях этого открытия, вызвавшего серьезные и даже грозные события в Герольштейне. Скажем заранее (читатель, вероятно, уже догадался об этом), что Певунья, иначе говоря, Лилия-Мария, была плодом несчастного брака Сары и Родольфа и что оба они считали ее умершей.
Читатель, верно, не забыл, что после посещения дома на улице Тампль Родольф вернулся к себе домой и что в тот же вечер он должен был отправиться на бал в посольство ***.
Мы последуем на это празднество за ныне царствующим великим герцогом Герольштейнским Густавом-Родольфом, путешествующим по Франции под именем графа фон Дюрена.
Глава XV. Бал
В одиннадцать часов вечера швейцар в парадной ливрее распахнул ворота особняка на улице Плюме, откуда выехала роскошная карета, запряженная двумя великолепными лошадьми серой масти, с пышными гривами; на козлах, покрытых чехлом с шелковой бахромой, восседал огромного роста кучер, казавшийся еще внушительней из-за синего пальто на меху, украшенного по швам серебряной нитью, и с огромным куньим воротником; на запятках кареты стояли величественный лакей с пудреными волосами, в сине-желтой, расшитой серебром ливрее и егерь в мундире с серебряным позументом, как полковой барабанщик, в широкополой шляпе, наполовину скрытой пучком желтых и синих перьев, и с большими усищами.
Свет уличных фонарей озарял внутренность обитой атласом кареты, где можно было различить Родольфа, сидящего справа, рядом с ним барона фон Грауна, а лицом к нему верного Мэрфа.
Из уважения к монарху, к послу которого Родольф ехал на бал, он прикрепил к своему фраку лишь осыпанный бриллиантами орден ***.
Эмалевый крест на оранжевой ленте командора ордена Золотого Орла Герольштейна поблескивал на груди сэра Вальтера Мэрфа; барон фон Граун надел тот же орден и, кроме того, огромное количество иностранных крестов, которые покачивались на золотой цепочке в промежутке между двумя первыми пуговицами его фрака.
– Меня очень порадовали хорошие вести, полученные от госпожи Жорж о моей молоденькой подопечной с букевальской фермы, – сказал Родольф. – Лечение Давида буквально сделало чудеса. Если бы не постоянная грусть этой бедной девочки, она была бы вполне здорова. Да, кстати, о Певунье: признайтесь, доблестный угольщик, – продолжал Родольф, улыбаясь, – если бы одна из ваших сомнительных знакомых в Сите увидела вас в этом парадном костюме, она была бы вне себя от удивления.
– Полагаю, монсеньор, вы вызвали бы не меньшую сенсацию, если бы пожелали отправиться сегодня вечером на улицу Тампль с кратким дружеским визитом к госпоже Пипле, чтобы немного развеять меланхолию бедного Альфреда, готового всем сердцем полюбить вас, как об этом говорила вашему высочеству достойная привратница.
– Монсеньор так великолепно изобразил нам Альфреда, его парадный зеленый костюм, бессменный цилиндр и менторский вид, – проговорил барон, – что я так и вижу, как он восседает в своей темной и закопченной привратницкой. Впрочем, смею надеяться, ваше высочество, что вы удовлетворены указаниями моего тайного агента. Этот дом на улице Тампль, по-видимому, оправдал ваши ожидания?
– Да, – ответил Родольф, – я нашел там даже больше того, что ожидал.
Он ненадолго умолк, чтобы прогнать тягостные мысли, вызванные опасениями по поводу маркизы д’Арвиль.
– Должен признаться в своем ребячестве, – продолжал он более веселым тоном, – я нахожу весьма пикантными эти различные роли: сперва я художник по раскраске вееров, сидящий в притоне на Бобовой улице, сегодня утром я коммивояжер, угощающий госпожу Пипле стаканчиком черносмородиновой наливки, а вечером один из тех, кто божией милостью царствует в этом дольнем мире и, получая сорок экю процентов с капитала, говорит «мои доходы», словно какой-нибудь миллионер, – заключил в виде отступления Родольф, намекая на весьма скромные размеры своего государства.
– Мало кто из миллионеров, монсеньор, наделен таким редким, таким поразительным здравым смыслом, как ваш обладатель «сорока экю», – сказал барон.
– Вы слишком добры, мой милый фон Граун; право, вы мне льстите, – продолжал Родольф с наигранным смущением.
Тут барон посмотрел на Мэрфа взглядом человека, который понял слишком поздно, что сказал глупость.
– Дорогой фон Граун, – продолжал Родольф с невозмутимой серьезностью, – я, право, не знаю, как оправдать ваше доброе мнение обо мне, а главное, как отплатить за вашу любезность.
– Монсеньор, умоляю вас, не утруждайте себя, – проговорил барон, упустивший из виду, что Родольф беспощадно мстил за лесть, которой не выносил.
– Право, барон, я не желаю быть в долгу у вас; вот, к сожалению, то единственное, что я могу сказать в ответ: клянусь честью, вам можно дать самое большее двадцать лет; даже у Антиноя не было более пленительных черт лица, чем у вас.
– Прошу пощады, монсеньор!
– Взгляните на него, Мэрф: Аполлон Бельведерский и тот не сравнится с ним по изяществу и юношеской стройности фигуры.
– Монсеньор, я уже давно не делал такой глупости.
– А как ему идет эта пурпурная мантия!
– Монсеньор, больше со мной этого не случится.
– А золотой обруч, что удерживает, не скрывая их, завитки прекрасных черных волос, спускающихся на его божественную шею.
– Пощады, пощады, монсеньор, я, право же, раскаиваюсь, – проговорил несчастный дипломат с комическим отчаянием.
(Читатель, конечно, не забыл, что у пятидесятилетнего барона были пудреные курчавые волосы с проседью, широкий белый галстук, худое лицо и очки в золотой оправе.)
– Ей-богу, Мэрф, ему не хватает только серебряного колчана за плечами и лука в руке, чтобы походить на победителя Пифона.
– Я хочу взять его под защиту, монсеньор; не обременяйте его всей этой мифологией, – проговорил, смеясь, эсквайр, – готов поручиться, что отныне он воздержится от лести, если новый герольштейнский словарь толкует таким образом слово «правда».
– Как, и ты туда же, старый друг? В такую минуту ты смеешь?..
– Монсеньор, мне жаль несчастного барона, и я хочу разделить его участь.
– Дорогой придворный угольщик, ваша преданность другу делает вам честь. Но, говоря серьезно, барон, как вы могли забыть, что я допускаю лесть только со стороны Харнейма и ему подобных? Скажу справедливости ради, что они не способны говорить иначе: это как бы их визитная карточка; но человек с вашим вкусом и умом… фи, барон!
– Выслушайте меня, монсеньор, – решительно проговорил барон, – в вашем отвращении к похвалам есть немалая доля гордыни, да простит мне ваше высочество эти слова.
– Превосходно, барон, такой язык мне больше по душе! Объясните, что вы подразумеваете под этим.
– Такое же чувство, монсеньор, испытывает хорошенькая женщина, говоря своим воздыхателям: «Бог ты мой, мне и самой известно, что я очаровательна; ваши похвалы скучны, они мне набили оскомину. Зачем утверждать то, что очевидно? Кто станет кричать на улице: солнце – источник света!»
– Это замечание, барон, более остроумно и более опасно. Итак, чтобы продлить ваши муки, признаюсь вам, что чертов аббат Полидори и тот не сумел бы лучше скрыть яд лести.
– Монсеньор, я умолкаю.
– Значит, вы больше не сомневаетесь, ваше высочество, что под обликом шарлатана скрывается аббат Полидори? – серьезно спросил Мэрф.
– Не сомневаюсь, ведь вы были предупреждены, что он недавно обосновался в Париже.
– Я позабыл или, точнее, не хотел говорить вам о нем, монсеньор, – грустно заметил Мэрф, – я же знаю, как вам тягостно вспоминать об этом священнике.
Лицо Родольфа снова омрачилось; и, погруженный в печальные думы, он не сказал больше ни слова до того, как карета въехала во двор посольства.
Все окна этого огромного особняка ярко сияли в темноте ночи; лакеи в парадной ливрее стояли шпалерой от колоннады перед входом и передних до залов ожидания, где находились камердинеры: зрелище было величественное, царственное.
Граф *** с графиней любезно ожидали Родольфа в первом салоне, когда он появился в сопровождении эсквайра Мэрфа и барона фон Грауна.
В ту пору Родольфу было тридцать шесть лет; и хотя молодость его уже миновала, безупречная правильность черт лица и благожелательное достоинство, с которым он держался, невольно бросались в глаза, даже если бы его августейший ранг и не придавал блеска этим преимуществам.
Родольф, вошедший в первый салон посольства, казался другим человеком: в нем не было ничего от буяна с быстрой и решительной походкой, художника по расписке вееров и победителя Поножовщика; в нем не было ничего и от насмешника-коммивояжера, с готовностью внимавшего невзгодам г-жи Пипле. Это был принц крови в самом высоком, поэтическом смысле слова.
У Родольфа прямая гордая посадка головы; вьющиеся каштановые волосы обрамляют его широкий, открытый, благородный лоб; взгляд у него ласковый, исполненный достоинства; когда он обращается к кому-нибудь с присущим ему остроумием, в его тонкой, чарующей улыбке обнажаются два ряда жемчужных зубов, белизну которых оттеняют темные тонкие усы; такого же цвета бакенбарды обрамляют безупречный овал его бледного лица вплоть до слегка выступающего вперед подбородка с ямочкой.
Родольф одет очень просто: белый жилет, белый галстук, сверкающий на груди усыпанный бриллиантами орден и синий фрак, который облегает его стройную, изящную, гибкую фигуру; наконец, мужественные, решительные манеры смягчают то, что могло бы показаться слащавым в его обаятельном облике. Родольф так редко бывал в свете и держался с такой царственной непринужденностью, что его прибытие вызвало сенсацию, взгляды всех собравшихся обратились к нему, когда он вошел в первый салон посольства в сопровождении Мэрфа и барона фон Грауна.
Атташе посольства, которому было поручено следить за его прибытием, тотчас же отправился предупредить графиню ***, и она вместе с мужем поспешила навстречу Родольфу.
– Не знаю, ваше высочество, как выразить вам мою признательность за любезность, какую вы оказали нам сегодня, почтив нас своим присутствием, – сказала графиня ***.
– Вы же знаете, графиня, что я всегда рад случаю засвидетельствовать вам свое почтение и выразить господину послу мою сердечную к нему привязанность, ведь мы с вами старые знакомые, граф.
– Вы очень добры, ваше высочество, что не забыли о нашем знакомстве и дали мне новый повод вспомнить о ваших милостях.
– Уверяю вас, граф, не моя вина в том, что иные воспоминания всегда живы у меня в памяти; я наделен счастливым даром не забывать того, что было у меня наиболее приятного в жизни.
– Право же, ваше высочество, это неоценимое преимущество, – заметила, улыбаясь, графиня ***.
– Не правда ли, сударыня? Вот почему спустя много лет я буду иметь удовольствие – очень надеюсь на это – напомнить вам сегодняшний день, а также вкус и редкостную изысканность, которые царят на этом балу… Ибо, скажу вам откровенно на ушко, вы одна умеете давать такие празднества.
– Монсеньор!..
– И это не все; скажите мне, господин посол, почему женщины кажутся у вас красивее, чем на других приемах?
– Потому, ваше высочество, что вы распространяете на них ту благосклонность, которую проявляете к нам.
– Разрешите не согласиться с вами, граф, мне кажется, что это полностью зависит от вашей жены.
– Не будете ли вы так добры, ваше высочество, объяснить мне этот феномен? – улыбаясь, спросила графиня.
– Все очень просто, сударыня; вы умеете принимать всех этих дам с такой безукоризненной учтивостью, с таким восхитительным радушием, вы говорите каждой из них что-нибудь такое приятное, лестное, что даже те женщины, которые не вполне… да, не вполне заслуживают столь любезных похвал, – сказал Родольф с лукавой улыбкой, – приходят в восторг от них, а те, что заслуживают таких комплиментов, бывают в не меньшем восторге из-за того, что вы сумели оценить их красоту. От этой невинной радости расцветают все лица; счастье делает привлекательными даже дурнушек, вот почему, графиня, дамы всегда кажутся у вас красивее, чем на других приемах. Уверен, что господин посол согласится со мной.
– Вы привели столько убедительных доводов в пользу своего мнения, ваше высочество, что я готов присоединиться к нему.
– Что до меня, монсеньор, я принимаю ваше объяснение с благодарностью и удовольствием, словно это правда, а не лесть, хотя и рискую стать такой же хорошенькой, как те женщины, которые не вполне, да, не вполне заслуживают похвал.
– Чтобы убедить вас, сударыня, в истинности моих слов, давайте понаблюдаем за действием комплиментов на выражение лиц присутствующих дам.
– Но, монсеньор, можно ли расставлять им такую ловушку?! – возразила, смеясь, графиня.
– Хорошо, сударыня, я отказываюсь от своего намерения, но при условии, что вы разрешите предложить вам руку. Я наслышан о некоем волшебном саде, цветущем в январе месяце… Не будете ли вы так добры показать мне это чудо из «Тысячи и одной ночи»?
– С величайшим удовольствием, ваше высочество; но то, что вы слышали о нашем саде, сильно преувеличено. Впрочем, вы сами будете судить о нем, если только ваша обычная снисходительность не введет вас в заблуждение.
Родольф предложил руку графине *** и прошел вместе с ней в другие салоны, в то время как посол беседовал с бароном фон Грауном и с Мэрфом, с которыми был давно знаком.
Глава XVI. Зимний сад
Трудно было бы найти что-нибудь более феерическое, более достойное сказок «Тысячи и одной ночи», чем зимний сад, о котором Родольф говорил с графиней ***.
Представьте себе великолепную галерею, откуда вы попадаете на площадку сорока туазов длины и тридцати ширины, над которой навис застекленный, словно невесомый, свод, достигающий пятидесяти футов от пола. Зеркальные стены этой площадки в форме параллелограмма, в глубине которых как бы пересекаются крохотные зеленые ромбы камышовых трельяжей, напоминают благодаря игре света и тени ажурную беседку; вдоль стен выстроились апельсиновые деревья и кусты камелии, не уступающие по размерам тем, что находятся в Тюильри; первые усыпаны плодами, сверкающими, как золотые яблоки, среди глянцевитой темно-зеленой листвы, вторые пестрят пурпурными, белыми и розовыми цветами.
Но это лишь обрамление сада.
Пять или шесть куп деревьев и кустов, привезенных из Индии и тропиков, растут в глубоких впадинах, вокруг которых петляют аллеи, выложенные прелестной ракушечной мозаикой; аллеи эти достаточно широки, чтобы три-четыре человека могли гулять по ним, взявшись за руки.
Невозможно описать впечатление, которое производила в разгар зимы, и притом среди бала, эта роскошная экзотическая растительность.
Здесь огромные банановые деревья почти достигают вершины застекленного свода, смешивая свои широкие лоснящиеся листья с остроконечными листьями огромных магнолий, где уже расцветают прекрасные душистые цветы, из чашечек которых, пурпурных сверху и серебристых внутри, торчат золотые тычинки; дальше растут финиковые пальмы Леванта, красные веерники, индийские смоковницы; все эти густолиственные, мощные деревья как бы дополняют буйство окружающей их пышной яркой зелени, которая словно позаимствовала свое великолепие у изумруда, ибо ее крепкие, плотные и гладкие побеги приобретают иной раз искрометные металлические оттенки.
А каких только здесь нет вьющихся растений! Они карабкаются по трельяжам гирляндами цветов и листьев, повисают между апельсиновыми и иными деревьями, спиралью взбираются по их стволам и, образуя непроходимую чащу, поднимаются до верха застекленного свода; страстоцветы, прозванные крылатыми, кавалерники, усыпанные большими пурпурными цветами в голубых прожилках с лиловато-черным пестиком, ниспадают оттуда гигантскими каскадами, цепляясь своими тонкими усиками за стреловидные листья алоэ, точно снова хотят подняться ввысь.
Пушистый индийский жасмин с удлиненными светло-желтыми цветами переплелся с другой лианой, покрытой сочными белыми цветами, которые распространяют вокруг пряный аромат; обе они, не разжимая объятий, украшают своей зеленой бахромой с золотыми и серебряными колокольчиками листья индийской смоковницы.
Дальше взвиваются и зелеными струями падают вниз бесчисленные побеги ласточника, чьи листья и зонтичные цветы по двадцати звездочек в каждом так компактны и глянцевиты, что их можно принять за букеты из розовой эмали, окруженные маленькими зелеными листочками.
Купы деревьев и кустов окружены бордюрами трансваальского вереска, голландских тюльпанов, константинопольских нарциссов, персидских гиацинтов, цикламенов, ирисов, образующими нечто вроде естественного ковра, где соседствуют во всем своем великолепии самые разнообразные краски и оттенки.
Наполовину скрытые среди листвы китайские фонарики из прозрачного шелка, одни голубые, другие бледно-розовые, освещают зимний сад.
Невозможно описать таинственный мягкий свет, создаваемый их лучами, свет пленительный, сказочный, который напоминает голубоватую прозрачность ясной летней ночи и алые отблески северной зари.
В эту огромную теплицу ведет приподнятая над ней длинная галерея, сверкающая золотом, зеркалами, хрусталем, сияние которой обрамляет, если так можно выразиться, сумеречный сад, где неясно вырисовываются высокие деревья, видимые в ее широкие просветы, наполовину затянутые малиновым бархатом.
Заглянув в один из них, можно подумать, что перед вами расстилается среди спокойной светлой ночи экзотический пейзаж.
Если же смотреть из глубины сада, где под сенью зелени и цветов стоят огромные диваны, галерея являет собой резкий контраст с мягким полумраком оранжереи.
Глаз различает, как в окутывающей их золотистой дымке играют и переливаются, словно на ожившей картине, разнообразные красочные ткани женских платьев, как искрятся бриллианты и другие драгоценные камни.
Звуки оркестра, ослабленные расстоянием и веселым, невнятным шумом галереи, замирают в неподвижной листве высоких экзотических деревьев.
Прогуливаясь по этому саду, гости невольно понижали голос, слышался лишь звук легких шагов и шуршание атласных платьев; этот воздух, одновременно легкий, теплый и напоенный запахом множества благовонных растений, эта тихая, далекая музыка погружали вас в сладостный душевный покой.
Сидя на обитом шелком диване в укромном уголке этого Эдема, двое счастливых влюбленных, опьяненные страстью, гармонией и ароматами, не могли бы найти более волшебной рамки для своей пламенной и недавно зародившейся любви, ибо, увы, месяц или два законного спокойного счастья беспощадно превращают двух любовников в холодную супружескую чету.
Войдя в этот восхитительный зимний сад, Родольф невольно вскрикнул от удивления.
– Право, сударыня, я никогда не подумал бы, что подобное чудо возможно. Этот сад не только воплощение роскоши и вкуса, он – сама поэзия; вместо того чтобы писать поэмы или картины, как крупный мастер, вы создаете то, о чем они вряд ли осмелились бы мечтать, – сказал он графине ***.
– Вы очень любезны, ваше высочество.
– Признайтесь же, сударыня, что мастер, который сумел бы передать эту чарующую картину с ее поразительными красками и контрастами, то ласкающими глаз, то навевающими сладостный покой, признайтесь же, что такой художник или поэт создал бы замечательное произведение искусства, лишь воспроизводя то, что сотворили вы.
– Похвалы, подсказанные снисходительностью вашего высочества, тем более опасны, что они очаровывают тебя своим остроумием и ты помимо воли внимаешь им с огромным удовольствием. Но взгляните, монсеньор, на эту прелестную молодую женщину. Согласитесь, ваше высочество, что маркиза д’Арвиль хороша в любой рамке. Сколько в ней изящества! Разве она не выигрывает по сравнению с холодной красавицей, которая сопровождает ее?
Графиня Сара Мак-Грегор и маркиза д’Арвиль как раз спускались по ступеням, которые вели из галереи в зимний сад.
Глава XVII. Свидание
Лестные отзывы графини *** о г-же д’Арвиль не были преувеличены.
Не хватает слов, чтобы передать тонкую, пленительную красоту этой женщины, находившейся во цвете лет, красоту, тем более редкостную, что она заключалась не столько в правильности черт лица, сколько в невыразимой его прелести, которая как бы скромно пряталась за трогательным выражением доброты.
Мы делаем упор на слове «доброта», ибо обычно не доброта ценится в лице двадцатилетней женщины, красивой, остроумной, окруженной поклонением и любовью, как г-жа д’Арвиль, которая невольно привлекала сердца своим мягким, бесхитростным характером, не вязавшимся с успехом, которым она пользовалась в свете, отчасти, надо признаться, из-за родовитости и богатства мужа.
Попробуем пояснить эту мысль.
Натура слишком гордая, слишком одаренная, чтобы кокетством завлекать мужчин, г-жа д’Арвиль бывала так чистосердечно тронута их вниманием, словно не вполне заслуживала его; внимание это пробуждало в ней не гордость, а радость; равнодушная к похвалам, она ценила превыше всего доброе к себе отношение и прекрасно умела отличить лесть от проявления искренней приязни.
Наделенная ясным, тонким, а порой и лукавым умом, она умела беззлобно высмеять множество самодовольных людей, которые постоянно выставляют напоказ одни свою благодушную физиономию счастливых дураков, другие – надутую физиономию спесивых глупцов… «Эти люди, – шутливо говорила г-жа д’Арвиль, – проводят жизнь, как бы танцуя в одиночку перед невидимым зеркалом и сочувственно улыбаясь ему».
Зато застенчивые, сдержанные, самолюбивые люди вызывали неизменный интерес г-жи д’Арвиль.
Это краткое вступление поможет читателю понять все своеобразие красоты маркизы.
У нее безукоризненный цвет лица с нежным румянцем; длинные локоны светло-каштановых волос касаются округлых плеч, крепких и гладких, как белый мрамор. Невозможно описать ангельскую прелесть ее больших серых глаз, опушенных длинными черными ресницами. Алый рот ее так же выразителен, как и чарующий взгляд, а трогательному, задушевному разговору вторит ласковое и грустное выражение лица. Не будем говорить ни о ее безупречной фигуре, ни о редкой изысканности всего ее облика. В тот вечер на маркизе было платье из белого крепа, украшенное веточкой камелии, в чашечке которой сверкали, наподобие капель росы, полускрытые в ней бриллианты; венок таких же цветов осенял ее чистый белый лоб.
Холодная красота графини Мак-Грегор еще больше подчеркивала обаяние и женственность маркизы д’Арвиль.
В свои тридцать пять лет Сара казалась самое большее тридцатилетней. Нет ничего полезнее для тела, чем холодный эгоизм; человек долго сохраняет молодость с этим куском льда в груди.
Иные сухие, черствые души недоступны волнениям, от которых изнашивается и блекнет лицо, они ощущают лишь уколы уязвленной гордости или обманутого честолюбия – огорчения, которые не слишком влияют на здоровье тела.
Моложавость Сары лишь подтверждает наши слова.
Если не считать известной полноты, которая придавала ее фигуре, менее стройной, чем у г-жи д’Арвиль, сладострастную томность, Сара блистала свежестью молодости; мало кто мог выдержать обманчивый огонь сверкающих черных глаз графини, но влажные губы выдавали ее решительную и плотоядную натуру.
Голубоватые жилки на висках и шее проступали сквозь молочную белизну ее тонкой, словно прозрачной, кожи.
На графине Мак-Грегор было муаровое платье соломенного цвета и в тон ему шелковая туника; простой венок из вечнозеленых листьев, оттенком напоминающих бирюзу, прекрасно гармонировал с ее черными как смоль волосами, разделенными на прямой пробор. Эта строгая прическа придавала нечто античное властному и чувственному профилю этой женщины с орлиным носом.
Немало людей, введенных в заблуждение собственной внешностью, рассматривают ее как явное доказательство своего будущего призвания. Один находит у себя чрезвычайно воинственный вид, он воюет; другой – вид поэта, он слагает стихи; третий – вид конспиратора, он конспирирует; четвертый – вид политика, он политиканствует; пятый – вид проповедника, он проповедует. Сара находила, и не без основания, что у нее царственный вид, и, поверив некогда предсказаниям кормилицы, была по-прежнему убеждена в своей высокой судьбе.