– Кара! Кара!
На нем зимний комбинезон, тот, что висит на суку снаружи трейлера и никогда не стирается, потому что волки узнаю́т отца по запаху. Я сразу понимаю, что он был в стае и делил с ними трапезу, потому что вижу остатки крови на кончиках длинных волос, обрамляющих лицо. Обычно он исполняет роль миротворца, то есть к туше его допускают после вожака и перед телохранителем. За этим так странно наблюдать. Обеденное время в стае похоже на бои гладиаторов. Все волки в готовности рассаживаются вокруг туши и едят в определенное время от определенной части животного. Под рыки, ворчание и щелканье зубами каждый волк, и мой отец в том числе, защищает свою часть добычи. Сначала он ел сырое мясо, как волки, но со временем от такой диеты начались проблемы с пищеварением, и теперь отец готовит кусочки почек и печени и носит их под комбинезоном в пластиковом пакете. Каким-то чудом он ухитряется спрятать их в разрезанное брюхо теленка и есть, как все волки, а они не замечают подлога.
Тревога на лице отца разглаживается.
– Кара, – повторяет он, – я думал, что потерял тебя.
Я пытаюсь встать, сказать, что сидела здесь все время, но не могу двинуться. Плед закрутился вокруг меня, и руки оказались примотаны к телу. И тут я понимаю, что это не плед, это повязка. И зовет меня не отец, а мать.
– Ты проснулась, – говорит она, глядя на меня сверху вниз с вымученной улыбкой.
Судя по ощущениям в плече, на него уселся слон. Я хочу что-то спросить, но слова на вкус обернуты ватой. Внезапно надо мной склоняется другое лицо, женское и мягкое, как тесто.
– Если тебе больно, – говорит оно, – нажимай.
Женщина вкладывает в мою руку маленькую кнопку. Я мигом нажимаю ее большим пальцем.
Хочу спросить, где отец, но сразу же засыпаю.
Мне снова снится сон, я в этом уверена.
Отец в комнате, но это не мой отец. Этого человека я видела только на фотографиях, трех снимках, которые мать прячет в комоде для белья, под вельветовой подкладкой ящика, где лежит жемчуг ее бабушки. На всех трех снимках он обнимает мать за талию. С короткими волосами он выглядит моложе и стройнее.
Эта молодая версия отца удивленно смотрит на меня, будто мой вид поражает его не меньше.
– Не уходи, – еле слышным выдохом произношу я.
В ответ он улыбается.
Вторая причина, почему я уверена, что сплю. На этих старых снимках отец всегда выглядит счастливым. Если подумать, они с матерью оба выглядят счастливыми. Я видела их такими только на фотографиях.
Я просыпаюсь, но продолжаю притворяться спящей. Двое полицейских стоят в изножье кровати и беседуют с матерью.
– Нам необходимо поговорить с вашей дочерью, – настаивает полицейский, – чтобы составить картину аварии.
Я пытаюсь догадаться, что же им сказал отец. Во рту становится неприятно сухо.
– Вы же сами видите, что Кара сейчас не в состоянии отвечать на вопросы.
Голос матери очень сух. Взгляды трех пар глаз прожигают меня, как пламя – бумагу.
– Мэм, мы понимаем, что ее здоровье сейчас важнее всего.
– Если бы вы это понимали, вас бы здесь не было.
Иногда я смотрю передачу «Закон и порядок». Мне прекрасно известно, как благодаря микроскопическому кусочку облупившейся краски скрывающий правду преступник может получить пожизненный срок. Но я не знаю: полицейские пришли, потому что так заведено при каждой аварии? Или им что-то известно?
На лбу выступает пот, сердце бьется чаще. И я понимаю, что больше не получится притворяться спящей. Мой пульс строчкой бежит по монитору рядом с изголовьем кровати, у всех на виду. От понимания этого только хуже. Я представляю, как растут под удивленными взглядами цифры.
– Неужели вы действительно думаете, что ее отец намеренно пытался разбить машину? – спрашивает мать.
В палате повисает недолгая тишина.
– Нет, – отвечает полицейский.
Сердце колотится так быстро, что в палату вот-вот ворвется медсестра с криком: «Код синий!»
– Тогда зачем вы вообще сюда пришли? – спрашивает мать.
Я слышу, как шуршит одежда полицейского. Сквозь опущенные ресницы я вижу, что он протягивает матери визитную карточку:
– Не могли бы вы позвонить, когда она проснется?
Их шаги эхом разносятся по коридору.
Я считаю до пятидесяти. Считаю медленно, добавляя «Миссисипи» после каждой цифры. И только потом открываю глаза.
– Мам? – говорю я; голос состоит из углов и скрипов.
Мать сразу присаживается на край кровати:
– Как ты себя чувствуешь?
Плечо все еще болит, но гораздо меньше, чем раньше. Свободной рукой я дотрагиваюсь до лба и чувствую опухшую кожу и швы.
– Разбитой, – отвечаю я.
Мать тянется к моей руке. На пальце у меня зажим, сквозь кожу просвечивает красный огонек. Как у И-Ти из фильма «Инопланетянин».
– Ты попала в аварию и сломала плечо, – объясняет мать. – В четверг ночью тебе сделали операцию.
– А сегодня какой день?
– Суббота.
Получается, пятница полностью выпала из моей жизни.
Я пытаюсь сесть, но оказывается, что это невозможно с одной рукой, плотно примотанной к телу.
– Где папа?
По ее лицу пробегает тень.
– Нужно сказать сестре, что ты проснулась…
– Он жив?
К глазам подступают слезы.
– Я видела рядом с ним парамедиков, а потом они… они…
Я не могу закончить фразу, потому что внезапно и скрытность, и взгляд матери, и галлюцинация с явлением молодого отца складываются в одну картину.
– Он умер! – в ужасе шепчу я. – И ты не хочешь мне говорить.
Мать сильнее сжимает мою руку:
– Отец жив.
– Тогда я хочу его увидеть!
– Кара, ты сейчас не в том состоянии…
– Черт возьми, дай мне повидаться с ним! – кричу я.
Во всяком случае, крик привлекает внимание. В палату вбегает женщина с больничным бейджем, хотя на ней нет белой сестринской униформы:
– Кара, тебе нужно успокоиться…
Женщина – маленькая и хрупкая, как птичка, а ее черные кудряшки подпрыгивают на каждом слоге.
– Вы кто?
– Я Трина. Меня прислала к вам социальная служба. Я понимаю, что у вас есть вопросы…
– Есть. Как вам такой вопрос: я вся замотана бинтами, словно Тутанхамон, а мое лицо наверняка похоже на чудовище Франкенштейна из-за шрамов; мой отец, скорее всего, в морге, и как мне успокоиться? Ваш ответ?
Мать с Триной обмениваются взглядами, передающими секретный код. Так я понимаю, что они говорили обо мне все то время, пока я лежала в беспамятстве, напичканная лекарствами. Я уверена только в одном: если они не отведут меня к отцу, где бы он ни был, я доберусь туда сама. Доползу, если придется.
– У твоего отца тяжелая травма головного мозга, – говорит Трина.
Таким тоном обычно сообщают, что, согласно всем прогнозам, ожидается очень холодная зима или что пора поехать в мастерскую и заменить шины. Как будто тяжелая травма головы – всего лишь заусенец.
– Я не понимаю, что это значит.
– Ему сделали операцию, чтобы убрать отек в мозгу. Он не может дышать сам. И он все еще без сознания.
– Пять минут назад и я была без сознания, – заявляю я, но внутри стучит мысль: «Это все я виновата».
– Хорошо, Кара, я отведу тебя к отцу, – говорит Трина, – но ты же понимаешь, что тебя может расстроить его вид.
Почему? Потому что он на больничной койке? Потому что у него такие же швы, как у меня, и трубка в горле? Мой отец из тех людей, кто никогда не отдыхает и проводит мало времени в помещении. Потрясением будет увидеть его заснувшим в кресле.
Трина зовет медсестру и санитара, чтобы пересадить меня в кресло-каталку. Это действие сопровождается перевешиванием моей капельницы и сжиманием зубов, пока пересаживают меня. Коридор пахнет сильным дезинфицирующим средством и всегда пугавшим меня больничным пластиковым запахом.
В последний раз я была в этой больнице год назад. Мы с отцом занимались просветительской деятельностью с Зази, волком, которого иногда приводим в младшую школу, чтобы рассказать детям о сохранении вида. Отец часто проводит с детьми короткие уроки, чтобы научить их вести себя с дикими животными – не тыкать пальцами, не подходить слишком быстро, дать зверю время принюхаться. В тот раз и дети, и Зази вели себя отлично. Пока какой-то придурок в другом конце здания не решил пошутить и не включил пожарную сигнализацию. Громкий вой напугал волка. Он попытался сбежать, а ближайшим выходом из класса оказалось окно. Отец, стараясь спасти Зази, успел обхватить его руками, потому в итоге вылетел вместо волка в окно. Когда я усаживала Зази в дорожную клетку, на нем не было ни царапины. Зато отец порезал руку стеклом так глубоко, что виднелась кость.
Не стоит и говорить, что отец отказался ехать в больницу, пока Зази не окажется в безопасности дома, в вольере. К тому времени кухонное полотенце, использованное в качестве импровизированной повязки, превратилось в кровавое месиво, и перепуганный директор школы, который отвозил нас в факторию, настоял, чтобы отец обратился в неотложную помощь. Там, то есть здесь, ему наложили пятнадцать швов. Но едва мы вернулись из больницы домой, отец тут же направился к вольеру, где жили Нода, Кина и Кита, которых мы выкармливали в детстве, – стая, где он теперь исполнял роль миротворца.
Я стояла у забора из рабицы и наблюдала, как Нода встречает отца. Первым делом он зубами сорвал белую повязку. Затем Кина принялся зализывать рану. Я боялась, что он сорвет швы, и была абсолютно уверена, что именно на это отец и рассчитывает. Он рассказывал о времени, проведенном в глуши; как иногда во время охоты получал раны, потому что человеческая кожа защищала намного хуже, чем плотная меховая шкура его братьев и сестер по стае. Когда это происходило, животные разлизывали рану, пока она снова не откроется. Он пришел к убеждению, что их слюна имеет лечебные свойства. Несмотря на то что он спал в грязи и не имел доступа к антибиотикам, почти за два года, проведенные в лесу, у него ни разу не развилась инфекция, причем все раны заживали в два раза быстрее. Язык Кины заработал с особым нажимом, и отец поморщился, но в конце концов порез перестал кровоточить, и отец вышел из вольера. Мы начали подниматься по склону к трейлеру. «Терпеть не могу больницы», – сказал он в качестве объяснения.
Теперь, когда Трина катит меня по коридору, мать плетется позади, мы проходим мимо людей в гипсе, шаркающих ходунками или костылями. Моя палата находится в ортопедии, но отец лежит в другом отделении. Нам приходится заехать в лифт и спуститься на третий этаж.
На табличке рядом с двойными дверями, куда мы въезжаем, написано: «Отделение интенсивной терапии».
В этом коридоре пусто, тут ходят только врачи.
Трина перестает толкать кресло-каталку и присаживается передо мной на корточки:
– Ты точно готова его увидеть?
Я киваю.
Трина спиной заходит в палату, закатывая за собой мое кресло-каталку, и разворачивает меня лицом к кровати.
Отец похож на статую. Как мраморный воин в древнегреческом зале музея – сильный, яростный, с абсолютно бесстрастным лицом. Я тянусь к его руке и касаюсь ее пальцем. Он не двигается. Единственный признак, выдающий, что отец все еще жив, – тихие звуки аппаратов, к которым он подключен.
Это все моя вина.
Я закусываю губу, потому что к глазам подступают слезы, а мне не хочется плакать на виду у Трины и матери.
– Он же поправится? – шепотом спрашиваю я.
Мать кладет руку мне на плечо.
– Врачи пока не знают, – отвечает она срывающимся голосом.
По моему лицу текут слезы.
– Папа? Это я, Кара. Просыпайся. Ты должен проснуться.
Я вспоминаю об историях, которыми нас постоянно удивляют в новостях; чудесных историях, где люди, лишенные возможности ходить, встают с постели и начинают бегать на длинные дистанции. Где слепые с рождения люди внезапно прозревают.
Где отцы с черепно-мозговыми травмами открывают глаза, улыбаются и прощают непутевых дочерей.
Под звук льющейся воды открывается дверь – та, что ведет в ванную. Оттуда выходит молодая версия отца, которую я вчера видела в галлюцинации, на ходу вытирая руки о спортивные штаны. Молодой отец смотрит на мать, потом на меня.
– Кара… – произносит он. – Ух ты! Ты очнулась?
И тут я понимаю, что вчера он мне не привиделся. Мне знаком этот голос, хотя теперь он исходит из другого, взрослого тела.
– Что он здесь делает? – шепотом спрашиваю я.
– Я позвонила ему, – отвечает мать. – Кара, послушай…
Я качаю головой:
– Я ошибалась. Я больше не могу.
Трина мгновенно разворачивает кресло-каталку, и я снова смотрю на дверь.
– Все в порядке, – успокаивает она без тени осуждения. – Тяжело видеть любимого человека в таком состоянии. Ты вернешься, когда почувствуешь себя сильнее.
Я делаю вид, что согласна. Но не только вид отца, лежащего без сознания на больничной койке, увел землю из-под ног.
Виновата встреча с братом, которого я вычеркнула из жизни много лет назад.
Не могу сказать, что мы с Эдвардом когда-либо были близки. Разница в семь лет для детей – это много, к тому же у старшеклассника и его младшей сестренки, все еще пользующейся игрушечной духовкой, просто не может быть много общего. Но я боготворила старшего брата. Я подбирала книги, которые он иногда оставлял на кухонном столе, и притворялась, что понимаю слова в них; я пробиралась в его комнату, когда он уходил, лежала на его кровати и слушала iPod, хотя он убил бы меня, если бы узнал.
Начальная школа находилась довольно далеко от средней, и это означало, что Эдвард должен был отвести меня утром. Мое сопровождение входило в заключенную между братом и родителями сделку, где на кону стояла покупка за восемьсот долларов развалюхи, которую он нашел в гараже у знакомых, чтобы у него была собственная машина. В ответ мать настояла, чтобы брат, прежде чем идти в школу, доводил меня до крыльца моей, и ни шагом меньше.
Эдвард воспринял указание буквально.
Мне было одиннадцать – достаточно, чтобы самостоятельно перейти дорогу по светофору. Но он ни разу не оставил меня одну. Каждый день он парковал машину и ждал вместе со мной. Когда сигнал светофора менялся и мы ступали на переход, он брал меня за руку или за плечо и держал, пока мы переходили на другую сторону. Это настолько вошло в привычку, что я почти уверена: он даже не осознавал, что делает.
Я могла бы отстраниться или попросить, чтобы он отпустил меня, но не делала этого.
В первый день после его ухода, в первый день, когда мне пришлось идти в школу и переходить дорогу в одиночку, казалось, что улица стала в два раза шире.
Рассуждая логически, я понимаю, что Эдвард не виноват в том, что семья после его ухода распалась. Но в одиннадцать лет плевать на логику. Тебе просто ужасно хочется снова держаться за руку старшего брата.
– Мне пришлось позвонить ему, – говорит мать. – Он по-прежнему сын вашего отца. И в больнице искали родственника, чтобы мог принимать медицинские решения за Люка.
Мало того что отец в коме, так еще и единственным человеком, который, похоже, располагает информацией о его состоянии, вопреки всему оказался мой давно потерянный брат. Мысль о том, что это он сидел рядом с отцом, ожидая, пока тот откроет глаза, приводит меня в ярость.
– Почему они не спросили тебя?
– Потому что мы больше не женаты.
– Тогда почему меня никто не спросил?
Мать присаживается на край больничной койки:
– Когда тебя привезли сюда, ты была не в состоянии принимать решения. И даже если бы чувствовала себя лучше – ты несовершеннолетняя. Больнице нужен родственник старше восемнадцати лет.
– Он ушел от нас, – произношу я очевидное. – Он не заслуживает того, чтобы быть здесь.
– Кара, ты не можешь винить Эдварда во всем, – отвечает мать, устало потирая лицо.
О чем она старается не упоминать, так это о вине отца как в распаде брака, так и в отъезде Эдварда. Однако она знает, что не стоит винить отца при мне, ведь отчасти ее жалобы и послужили причиной, по которой я уехала от нее четыре года назад.
Я покинула дом матери, потому что не вписывалась в ее новую семью, но с отцом я осталась, потому что он воспитывал меня так, как никогда не удавалось матери. Это трудно объяснить. Если подумать, для меня не имело значения, как часто стирали простыни – каждую неделю или раз в несколько месяцев, случайно вспомнив. Зато отец научил меня названиям всех деревьев в лесу, и я даже не осознавала, что накапливаю эти знания. Он показал, что летняя гроза вовсе не повод прятаться под крышу, она может стать прекрасной возможностью поработать на воздухе без роя комаров и изнуряющей жары.
Однажды, когда мы были в вольере, внутрь забрался незадачливый барсук. Обычно мы позволяли волкам охотиться на мелкую живность, оказавшуюся в загоне, но на этот раз взрослый волк, погнавшись за барсуком, не убил его, а перекусил позвоночник, так что тот волочил задние лапы. Затем он попятился и уступил место двум волчатам, чтобы поучились охоте. Вот на что была похожа моя жизнь с отцом. Для него не имело значения, что Эдвард сбежал. Отец считал меня достойной того, чтобы сделать единственным членом своей стаи, учить всему, что знает сам, и зависеть от меня так же сильно, как я от него.
Я вдруг понимаю: если отец не очнется, мне придется вернуться к матери.
Внезапно дверь в палату открывается, и я вижу двоих полицейских, которые заходили вчера.
– Кара, – говорит тот, кто выше, – хорошо, что ты проснулась. Я офицер Дюмон, а это офицер Уигби. Мы хотим поговорить с тобой…
Мать встает между ними и больничной кроватью:
– Кару только что прооперировали. Ей нужно отдохнуть.
– При всем уважении, мэм, на этот раз мы не уйдем, не поговорив с вашей дочерью. – Офицер Дюмон присаживается на стул рядом с кроватью. – Кара, ты сможешь ответить на несколько вопросов об аварии?
Я перевожу взгляд на мать, потом на полицейского:
– Наверное…
– Что ты помнишь об аварии?
Я помню каждую секунду.
– Не очень многое, – бормочу я в ответ.
– Кто был за рулем грузовика?
– Мой отец, – отвечаю я.
– Твой отец.
– Совершенно верно.
– Куда вы направлялись?
– Домой, он забрал меня от подруги.
Мать складывает руки на груди:
– Простите… Но с каких пор автомобильная авария приравнивается к уголовному преступлению?
Офицер смотрит на нее поверх блокнота:
– Мэм, мы просто пытаемся составить связную картину случившегося. – Затем он поворачивается ко мне. – Почему грузовик съехал с дороги?
– Там был олень… – отвечаю я. – Он выбежал перед нами на дорогу.
И это абсолютная правда. Я просто умалчиваю о том, что произошло до столкновения.
– Твой отец пил перед тем, как сесть за руль?
– Он никогда не пьет, – говорю я. – Волки чуют запах спиртного за версту.
– А как насчет тебя? Ты что-то пила?
Мое лицо наливается краской.
– Нет.
Офицер Уигби, до сих пор молчавший, делает шаг вперед:
– Знаешь, Кара, будет намного проще, если ты честно расскажешь нам все как было.
– Моя дочь не пьет, – сердито вмешивается мать. – Ей всего семнадцать.
– Мэм, к сожалению, эти два факта не исключают друг друга. – Уигби достает листок бумаги и протягивает ей. – Вот результаты анализа. Когда вашу дочь привезли в больницу, в крови у нее обнаружили алкоголь. И в отличие от вашей дочери, анализ не лжет. – Офицер поворачивается ко мне. – Итак, Кара, что еще ты скрываешь?
Люк
Мои приемные братья из племени абенаки верят, что их жизнь неразрывно связана с жизнью волков. Много лет назад, когда я впервые приехал в Канаду изучать, как натуралисты из индейских племен отслеживают миграцию волков вдоль Морского пути Святого Лаврентия, я узнал, что они считают волков наставниками и учатся у них охоте, воспитанию младшего поколения и защите семьи. Раньше никого не удивляло, что шаманы абенаки вселяются в тело волка и наоборот. Французы называли восточные племена абенаки, обитавшие в Мэне и Нью-Гэмпшире, Natio Luporem, то есть волчьим народом.
Абенаки также верят, что есть люди, которые живут между миром животных и миром людей и не принадлежат полностью ни к одному из них.
Джозеф Обомсавин, старейшина, у которого я жил, говорил, что к животным обращаются те, кого подвели люди.
Полагаю, это обо мне. Мои родители были настолько старше родителей моих ровесников, что мне никогда не приходило в голову приглашать школьных друзей домой. Я всегда намеренно забывал сообщать родителям о днях открытых дверей или баскетбольных матчах, потому что мне было неловко, когда другие дети в открытую глазели на седые волосы отца или морщинки на лице матери.
Поскольку в нашем детстве еще не было развитой социальной сети, я много времени проводил в одиночестве в лесу. Отец научил меня названиям всех местных деревьев, какие из них ядовитые, а какие съедобные. Он брал меня охотиться на уток ранним утром, когда луна еще стояла высоко в небе, а дыхание серебрилось в воздухе, пока мы ждали и наблюдали. Именно там я научился вести себя так тихо, что олени приходили на поляну кормиться, даже если я сидел на опушке. И именно там я начал различать оленей, узнавать тех, кто путешествовал вместе, и тех, кто возвращался на следующий год с потомством.
Не могу даже припомнить такого времени, когда я не чувствовал связи с животными – от наблюдения за лисой, играющей с лисятами, до выслеживания дикобраза и освобождения цирковых животных из плена. Но самая удивительная встреча за всю мою жизнь произошла, когда мне было двенадцать лет, а за ней последовал настолько же неприятный и запоминающийся человеческий контакт. Я гулял в лесу за нашим домом, когда увидел лосиху, лежащую в зарослях папоротника с новорожденным детенышем. Я знал эту лосиху, видел ее раз или два. Увидев их, я попятился – отец учил меня никогда не приближаться к только что родившей матери и ее детенышам, – но, к моему удивлению, лосиха встала и начала подталкивать детеныша вперед, пока тот не устроился, кожа да кости, у меня на коленях.
Я просидел с лосенком целый час, пока на поляну не вышел самый величественный лось из тех, что мне доводилось видеть. На его голове возвышались колоссальные рога, и он стоял как вкопанный, пока лосиха, а за ней и новорожденный лосенок поднимались на ноги. Затем все трое бесшумно исчезли в лесу позади меня.
Потрясенный, я побежал домой, чтобы рассказать родителям о случившемся, в полной уверенности, что мне не поверят, и обнаружил их сидящими за столом на кухне с незнакомой женщиной. Когда она обернулась, я словно увидел свое отражение в зеркале.
– Люк… – произнес отец. – Это Кира. Твоя настоящая мать.
Отец оказался моим дедом. Женщина, которую я всю жизнь называл мамой, была моей бабушкой. Моя биологическая мать, их единственная дочь, в семнадцать лет попала со своим тогдашним парнем в тюрьму за продажу героина. Через два месяца она узнала, что беременна.
Она рожала меня в местной больнице, прикованная к кровати наручниками.
Было решено, что меня воспитают бабушка с дедушкой. И чтобы мои детские годы прошли без стигмы матери-заключенной, они переехали из Миннесоты в Нью-Гэмпшир, где их никто не знал. Они начали все сначала, а соседям сказали, что я ребенок-подарок на старости лет.
Кира отбыла тюремный срок, но решила отложить воссоединение с семьей и сначала найти работу и обустроиться. Четыре года спустя она работала администратором в отеле в Кливленде и чувствовала себя готовой собрать осколки своей жизни, оставшиеся позади. Включая меня.
Я почти ничего не помню из того дня, кроме того, что мне не хотелось с ней обниматься, а когда она заговорила о Кливленде, встал, вышел из кухни и убежал в лес. Лоси исчезли, но я научился у животных скрываться при необходимости, сливаться с окружающей обстановкой. Поэтому когда дед отправился искать меня, выкрикивая мое имя, то прошел почти вплотную к кусту, где я прятался. Я оставался там, пока не заснул.
На следующее утро я вернулся домой, совершенно окоченевший и мокрый от росы, а Кира-самозванка исчезла. Мои родители, которые за одну ночь превратились в бабушку и дедушку, сидели за столом и ели яичницу. Бабушка протянула мне тарелку с глазуньей из двух яиц и тостом. Мы не упоминали ни о визите матери, ни о том, куда она ушла. Дед сказал, что пока я останусь здесь, и на этом все.
Я задавался вопросом, а не приснилась ли мне эта встреча или встреча с лосенком, а может, и оба события.
После этого наше общение с матерью носило эпизодический характер. На каждое Рождество она присылала пару тапочек, которые всегда оказывались слишком маленького размера. Она приезжала на похороны деда и окончила колледж, а через два года умерла от рака яичников.
Если бы я встретил мать много лет спустя, когда начал жить среди волков, то относился бы к ней иначе. Я бы понял, что она поступила точно так же, как поступает любая волчица: отдала детеныша под защиту старших, чтобы они передали накопленные знания и научили подрастающее поколение всему, что нужно знать. Но тогда, сидя за кухонным столом и завтракая в неловком молчании, я знал лишь одно: еще никогда ни одно животное не солгало мне, в то время как людям я больше не мог доверять.