– У меня так было два раза, ― сказал Хэддл по-русски.
– Сегодня?! ― обомлел Ай Эм.
– Нет… за всю жизнь, ― чему-то ухмыляясь, Хэддл предложил мне еще виски; но я, побоявшись опьянеть, отказался.
Мы опять расположились втроем на брезенте. Похвалив салат «оливье», Хэддл признался, что вообще-то большее предпочтение отдает нахлыстовому лову на лосося или форель при помощи гибкого спиннинга, снабженного инерционной катушкой с подвижной шпулей, крепящейся на конце удилища. Так рыбачили в годы его детства в горах на западе Массачусетса, насаживая на крючок особую «нимфу» – насекомое в личиночной стадии, извлекаемое из-под речных валунов. Вся сложность этого нехитрого лова заключалась в умении правильно подать личинку рыбе на стол, и если не личинку, то хорошую мушку, искусственную или настоящую.
– У нас на Дальнем Востоке лосося вилами можно брать, ― проворчал Ай Эм, выкладывая на тарелку свои котлеты. ― Видели когда-нибудь, как у нас в деревнях сено на стог наваливают? А что?.. Сколько влезет!.. В период нереста…
– Да у нас тоже. Но это не то, ― заметил Хэддл. ― Подцепить крупную рыбу и подвести к сетке… Нет, это другое. Карп в России не очень, по-моему, популярен?
– Ловят и карпа, сколько влезет! Да его и здесь хоть отбавляй, ― заверил Ай Эм; он выронил хлеб с котлетой себе на брюки и, на кого-то злясь, принялся стряхивать с одежды крошки. ― На хлеб попробуйте, может взять. Я как-то вытащил одного, килограммов в пять… Но с той стороны, где машину оставили… Там, где высокая береза и берег подмытый… видите?
– Одоризация насадок и подкормки распространения не получила? ― спросил Хэддл.
По нашим минам легко было, видно, догадаться, что мы впервые слышали об «одоризации». Хэддл принялся излагать суть метода ― не столь уж нового, как он заверил. Изобретен метод был когда-то в Англии и давно себя зарекомендовал, причем не только при ловле карпа.
Рыба, и в частности карп, приманивалась к крючку запахом, заранее приученная к определенному одоранту ― например, по мере ужения в том же месте другой рыбы. На протяжении некоторого времени необходимо было готовить хорошую подкормку, не скупясь на витаминизированные добавки. В последний момент оставалось подлить в месиво ароматизированной эссенции. Эссенция могла быть какой угодно, даже фруктовой, с запахом клубничного варенья. Приготовленная подкормка летела в воду. Со временем пристрастившись к подкормке с определенным привкусом, карп, не раздумывая, подходил к крючку, стоило нацепить на него какую угодно наживку, и даже «вульгарный бойл» ― насадку растительного происхождения, главное смочить ее в нужной эссенции. Клев был гарантирован. Тот, кто хоть раз практиковал этот метод, неизбежно становился свидетелем незабываемого и подчас комического зрелища: на славу экипированный сосед, приросший к своей удочке тут же, в двух шагах, мог изощряться в смене снастей и наживки, мог изнывать от зависти или от скуки, но клева у него не было, в то время как на описанную наживку карп хватал, как дрессированный цирковой пес.
– На клубнику? ― усомнился Ай Эм.
– Не только… Карпа можно приучить к любому одоранту… Вы мне не верите?..
Прямо по центру озера кто-то сильно ударил хвостом по воде. Замерев, мы всматривались в расходящиеся круги.
– В детстве, на Иртыше мы рыбачили на кусок резины, ― сказал я, чтобы поддержать Хэддла. ―Такое было изобилие рыбы! Сегодня даже трудно такое представить… Достаточно было отковырять кусочек резины от подошвы, насадить эту крошку на крючок и быстро вести удочкой в сторону. Чебак бросался на наживку, не успевая ее распробовать. Когда чувствуешь, что подергивает, ―подсекаешь. С каждым забросом что-нибудь да вытаскиваешь.
Чем-то обескураженный ― возможно, моим простодушием, ― американец принялся расспрашивать, где это было, что это была за река, в каких именно краях я застал весь этот рай и что это за рыба такая ― «чебак».
Я стал объяснять, что Иртыш это приток Оби, протекающий через Казахстан по Западно-Сибирской равнине. Меня возили туда ребенком родители, в район Семипалатинска, но чтобы быть окончательно точным ― ездили мы в поселок Майск, расположенный в пятидесяти километрах от знаменитого ядерного полигона и выросший вокруг рудника под открытым небом, которым управлял одно время мой дядя. На Иртыше ловилась не только мелкая рыба, но и осетровая, а также крупные виды из семейства лососевых. На поставленного с вечера водяного змея с десятью живцами ранним утром можно было вытащить двух нельм, каждая весом в пять-шесть килограммов, и в придачу не менее крупную щуку.
Что значит «нельма», а тем более «водяной змей», Хэддл не знал, впервые слышал эти слова. Мне пришлось объяснять, что нельма ― проходная рыба, в былые времена распространенная в бассейне Северно-Ледовитого океана, или, проще говоря, живущая в море, но поднимающаяся в реки, порой на продолжительное время, которую принято относить к разновидности лососевых, к подвиду белорыбицы, хотя многие считают нельму отдельным видом. До метра длиной, весом иногда до двадцати килограммов. Лов нельмы годами был под запретом, недаром теперь она ловится во многих реках даже в Средней России. А затем я стал описывать устройство «водяного змея», который представлял собой не что иное, как заурядный перемет, но за счет крупных поплавков способный выплывать с течением далеко от берега, ― приспособление было идеальным для речной рыбалки.
К одному концу толстой лесы или даже бечевы крепится увесистый груз, расписывал я, чтобы один из концов можно было забросить подальше в воду. После того как груз с привязанным к нему концом лески брошен как можно дальше в воду, к леске подвязывается кусок пенопласта. Начиная от поплавка, идут петли с короткими поводками, на которые насаживаются живцы. Достаточно положить пенопласт на воду, чтобы течением начало вытягивать снасть с живцами на глубину, туда, где затонул брошенный груз. В завершение оставалось незаметно закрепить конец перемета где-нибудь под водой ― для этого годилась любая железяка, ― пометить место и на следующее утро, пораньше, вернуться за уловом.
Хэддл увлеченно кивал. Простота устройства казалась ему верхом изобретательности, а принцип действия напоминал другой, аналогичный способ, который был в ходу в годы его детства, как он объяснял, но снасть собиралась замкнутая, кольцеобразная, со скользящим тяжелым грузилом, которое тем же способом забрасывалось в воду, а леска, получавшаяся двойной, тоже с живцами, просто перетягивалась по кругу, как цепь велосипеда, до тех пор, пока живцы не оказывались на нужном отдалении от берега…
Нечто похожее, так называемая «карусель», в России используется в проточных водоемах, объяснил я: в воду забрасывается груз с кольцом, в которое продета леска, на берегу же остаются два прута или вместо них две катушки для сматывания концов…
Этот необычный обмен опытом продолжался весь день. Ай Эм, когда настал его черед, рассказывал о том, как ловил годы назад осетра, как ездил на подледный лов при помощи «телескопа», плел уже известные мне несусветные басни про щук исполинского размера, которых, якобы, и по сей день вылавливают в северных селах России, при том что в некоторых районах в народе издавна бытует суеверное предубеждение против щуки из-за ее «змеиной» морды.
Позднее выяснилось, что Хэддл был экспертом не только в ужении нахлыстом и не только в блеснении. Не хуже он разбирался и в морской рыбалке. Ему приходилось ловить даже голубого марлина. Он регулярно ездил на тихоокеанские острова, где предавался уже и не лову как таковому, с применением троллинга (дорожение с мясистой насадкой), а настоящей рыбной охоте, раз уж речь шла о крупном океанском зверье. Парусник, меч-рыба и даже акулы… На Маркизских островах, в Полинезии, ему приходилось рыбачить на барракуд, на двухметровых мурен и морского дьявола ― с размахом плавников иной раз под четыре метра…
Где-то здесь и наступал предел нашей доверчивости. Ай Эм, с какого-то момента, смотрел на Хэддла стеклянными глазами. Несмотря на свой американизированный английский, на свои вейдерсы, он был до корней волос советским человеком…
Как бы то ни было, в сопоставлении с жизненным опытом американца мы с Андреем Михайловичем чувствовали себя любителями простых, хотя и острых по-своему, ощущений, чрезвычайно приотставшими от жизни.
* * *
Не прошло недели, как в кулуарах факультета забродила непонятная смута. Поползли слухи, что Ай Эм получил нагоняй ― за проступок, который отмочил во внерабочее время, вне стен нашей альма матер и тем не менее «позорящий честь педагога», как любили тогда выражаться. Ай Эм якобы втянул студентов в какую-то авантюру. Затем выяснилось, что одним из провинившихся, «втянутых», был именно я… Когда меня вызвали в ректорат, в глубине души я уже ничему не удивлялся.
В ректорате вдруг всплыло, что Хэддл отправился рыбачить под Тверь без визы. Как и любой иностранец, он должен был побеспокоиться о разрешении. Выезд за пределы Москвы в те годы был для таких, как он, ограничен, и за это могли пришить что угодно. Так и вышло. Оказалось, что «зона», на территории которой располагались наши озера, принадлежала не колхозу, а военным и вообще будто бы относилась к категории закрытых… Не то закрытым был въезд на территорию воинских частей, базировавшихся по соседству, и эту территорию невозможно было не пересечь, свернув от трассы к озерам. Понять что-либо в этой путанице было невозможно. Но нога иностранца, как меня уверяли, в тех местах еще не ступала…
За считаные дни разразилась настоящая буря. Виноватыми оказывались теперь все подряд. Было очевидно, что нервотрепка скрывает под собой не просто недовольство американцем и его коллегами, но что-то гораздо большее.
Серьезные выводы так и напрашивались, ведь неслучайно студенческой братии под шумок внушалось, ― если верить, опять же, слухам, ― что Хэддл слывет у себя на родине более чем верноподданным гражданином. И вовсе не потому, что годы назад защитил диссертацию по А. Герцену (первый русский политэмигрант, которому удалось бежать из России, как известно, чуть ли не на санях, закутавшись в медвежью шубу), а за свои «клеветнические» выступления в «американской прессе», которые публиковал прямо сейчас, пока находился в Москве. В своих «пасквилях», не скупясь на палитру, Хэддл будто бы расписывал свою несладкую жизнь в Москве. Но что больше всего не могли ему простить, так это то, что он делился своими впечатлениями о советской образовательной системе.
Одна из статей недавно будто бы обсуждалась по «Голосу Америки» в вещании на СССР. В этой статье Хэддл сравнивал московских студентов с дрессированными пуделями и не скупился на описания таких «диких нравов», как, например, обычай, практикуемый будущими лингвистами, словно вымуштрованный личный состав, вытягиваться по стойке смирно при появлении на пороге аудитории преподавателя.
– А разговоры про полигон?
– Какой полигон?
– Семипалатинский…
– Таких разговоров не было.
– Ну, как же?.. Разве не вы расписывали, как до вашего приезда в те края местные… Кто у вас там жил, родной дядя?.. Как местные жители прятались под яр, чтобы укрыться от атомного гриба? А взрывы будто бы вообще проводились в атмосфере?..
Когда я был приглашен в приемную ректора во второй раз, молодой, подтянутый сотрудник каких-то вездесущих инстанций пытался меня расколоть уже не на шутку. Он принимал меня за кого-то другого, а может быть, просто делал вид, тем самым показывая мне, что коварных сторон своей личности можно и не замечать и что сам я не знаю себя до конца, – так его научили. «Сотрудник» был похож на курсанта военного училища, нарядившегося в свадебный костюм. И от меня, словно от свидетеля бракосочетания, действительно требовали какую-то подпись, не то подписку. Сразу я этого даже не понял, слишком был погружен в размышления о том, что так вот, наверное, и происходит, перелом в жизни простого смертного: не успеешь глазом моргнуть, а судьба твоя уже решена. В этом было что-то по-настоящему поучительное, выходившее за рамки травли, раздуваемой из ничего, на пустом месте.
– Откуда я мог знать, где проводятся взрывы? ― продолжал я отпираться, просто из принципа; не пойманный, мол, не вор. ― Я гораздо позднее туда ездил. Ведь годы прошли к тому времени… после испытаний в атмосфере… Я даже не знаю, что такое «яр».
– Пойма реки… Иртыша… Разве не вы утверждали, что после взрыва солдат посылали в окрестные села ремонтировать повылетавшие окна и двери. И заодно сжигать радиоактивное сено?..
Во время злополучной рыбалки, бахвалясь перед Хэддлом россказнями про Казахстан, про поселок Майск, где я бывал в детстве с родителями, я действительно упоминал Семипалатинск, неподалеку от которого располагался годы назад знаменитый испытательный полигон. Но всю эту жалкую горстку сведений, не видя в них ничего предосудительного и уж тем более подрывающего устои государства, я преподнес совершенно бессвязно, скорее как застольный анекдот. Ведь давно ни для кого не было секретом, что до начала восьмидесятых всё именно так и происходило в тех краях, даже если испытания производились уже не в атмосфере, как еще недавно, а в подземных скважинах. Мой дядя поставлял для обработки этих скважин какую-то особую огнеупорную глину. Да и вообще времена наступили уже другие. Однако больше всего в эту минуту меня мучил другой вопрос: кто, кроме Ай Эма, мог пересказывать всю эту белиберду? Других свидетелей не было.
– Нет, не помню, что мне приходилось говорить про солдат, ― лгал я без зазрения совести.
– А вам не приходило в голову, что вы нанесли ущерб стране? Ведь речь идет о государственной тайне!
– В чем, собственно, тайна? В том, что казахи бегали прятаться в карьеры от взрывной волны?
Мой собеседник, добросовестность которого чем-то всё же поражала, тут же пригорюнившиеся проректор, дородный детина с блестящей, стерильно-лысой головой, и на пару с ним мой декан, добродушный, но бесхарактерный сангвиник атлетического сложения, с непонятной целью оба тоже приглашенные присутствовать при допросе, ― все казались озадаченными моей наивностью. Декан и проректор старались не смотреть друг на друга, как бывает с людьми, готовящимися исполнить постыдную обязанность, уклониться от которой невозможно.
На этом «собеседование» закончилось. Но последовали другие вызовы в ректорат. Завершилось же всё месяцы спустя ― вполне несуразным образом. За проваленный и впоследствии так и непереизданный экзамен по любимому предмету меня отчислили с факультета, хотя я учился на пятом курсе.
Над головой нависла угроза «всеобщей воинской повинности». Служба в армии меня не пугала. Армия была местом для мужчин, а если ты им еще не был, то обязательно становился. Но я понимал, что за мной тянется хвост. С моей репутацией меня бы отправили служить в исправительное подразделение, в переводческую бригаду, в радиоперехват, что-нибудь в этом роде, а затем приклеили бы секретность лет на десять, чтобы не водился с иностранцами. Однако еще больше шансов было попасть в стройбат, нужно же кому-то месить сапогами бетон на армейских стройках, и уж там-то отучишься от зазнайства.
Стараясь избежать такой участи, я начал обучаться азам научной и народной медицины, благодаря чему вскоре превратился в прожженного симулянта. Как только приспичит, я отлеживался по различным лечебницам и клиникам вроде московской больницы им. Соловьева, снискавшей себе славу своим мягким подходом в лечении не только тихого помешательства, но и самых законченных психов, которых отхаживали здесь йогой, да еще модной в те годы проамериканской «аэробикой»…
Ай Эму пришлось сменить место работы, он ушел преподавать в другой ВУЗ. Но как позднее выяснилось, ― в военный. Спустя некоторое время один из моих бывших сокурсников встретил его на улице неподалеку от станции метро «Бауманская» в шинели с василькового цвета петлицами… После этого мне оставалось лишь гадать, что за история со мной приключилась. Не оказался ли я обыкновенной пешкой, которой невидимый гроссмейстер походил вперед, разыгрывая какой-нибудь заурядный шахматный гамбит? Не оказался ли я втянутым в куда более серьезную мужскую игру, чем карьеризм хомо советикусов с двойными подбородками?
Впрочем, говорить об этом ― всё равно что любоваться наготой урода. Мир за годы изменился. Быстрее, чем меняются представления о нем. Сегодня кажется немыслимым вымеривать происходившее в те годы на той же чаше весов. Можно прийти к таким выводам, что волосы зашевелятся на голове…
Мы с Хэддлом продолжали поддерживать отношения. Терять мне всё равно было нечего. Моим неприятностям Хэддл сочувствовал, считал себя виновником разразившейся на факультете «чистки». Чтобы хоть чем-то искупить свою вину, он вывез за рубеж, под полой, пару моих хулиганских рукописей и посодействовал изданию одной из них в Германии.
Но и я сочувствовал Хэддлу, погрязшему, как мне казалось, в заблуждениях. Я никак не мог понять, какая нелегкая принесла его в столь чуждый ему мир, если с его стороны действительно не пахнет сотрудничеством со спецслужбами. Он переставал потешаться над моими расспросами, уверял, что параноидальный страх, охвативший великую державу, не обошел стороной и меня.
Своими взглядами Хэддл иногда обескураживал. Он совершенно всерьез мог утверждать, что со времен Чехова и Толстого в России ничего по существу не изменилось, кроме рисунка внешних границ. Поэтому, дескать, и нечего обижаться. Более того, однажды всё должно будто бы вернуться на «старые рельсы». С такими представлениями, запросто укладывающимися в небезызвестную за пределами России идеологему ― слово идеология, окрашенное слишком ярко, вряд ли здесь уместно, ― любой человек мог служить чему угодно и кому угодно…
По окончании семестра, примерно в одно и то же время с моим отчислением, Хэддл уехал домой, хотел вернуться осенью в том же качестве. Но назад его уже не впустили.
После обмена несколькими письмами наши отношения прервались, мне казалось тогда ― навеки вечные. И как было знать в то время, что им суждено возобновиться? Уже в других условиях, в другую эпоху, под небом другой страны…
* * *
Лето в Париже было уже в разгаре, но меня преследовало чувство, что я не имею на него права. Меня преследовали одни неудачи. И вдруг ― неожиданность. Сквозь беспросветный мрак однообразных трудностей забрезжила надежда на перемены. Правда, упиралось всё, как назло, в неприятности, постигшие теперь Джона Хэддла. Это выглядело несправедливо и как-то даже странно: у одного отнимается, другому воздается.
Джон должен был уехать к себе в Америку. Семейные обстоятельства, потеря заработка в Париже, желание встряхнуться, – причин было немало, и все они сплелись в один узел. Вопрос был решен. Он завершал в Париже свои дела, пытался хоть как-то организовать свою новую жизнь дома, в США.
В те дни мы часто виделись, и во мне тоже начал назревать какой-то переворот. Уезжали и другие знакомые, кто куда. Мне казалось, что вот теперь-то я и застряну в Париже на веки вечные, но уже один без никого. В панике я даже подумывал о том, чтобы последовать примеру Хэддла ― попробовать переехать в другую страну. Ведь я был абсолютно свободен. Не об этом ли я мечтал еще недавно? Почему не уехать в Италию, куда-нибудь в южную теплынь Флоренции? Там бы я оказался поближе к давним друзьям, которые давно меня зазывали к себе. Почему не переехать в тот же Лондон, где мне предлагали скромную, но постоянную работу. И словно в назидание себе самому, я же и подстегивал Хэддла к тому, чтобы он не терял время, не тянул резину. Раз решил уезжать, зачем откладывать?
Предложение Хэддла переснять его квартиру было для меня неожиданностью. Но он вдруг стал меня уламывать. Это было якобы спасением для нас обоих. Согласись я на это, часть вещей он мог оставить, это упрощало для него сборы. Для меня же это было возможностью переселиться в нормальное жилье и начать, наконец, жить нормальной жизнью, думать о будущем, а не только о прошлом, в котором я будто бы погряз.
Поначалу я отказался. Наотрез. А затем, взвесив все за и против, я словно очнулся. Переселение в новое жилье – прекрасная возможность перезагрузиться, изменить жизнь к лучшем, причем сразу же, не откладывая решение на завтра, потому что оказываешься связан реальными сроками, реальными обязательствами.
Со дня приезда во Францию я жил в скромных условиях. Мансарда, снимаемая на улице Муффтар, перекошенный потолок, торчащие над головой дубовые балки – до сих пор меня всё устраивало. Нравился и сам район. Низкой была арендная плата: тысяча двести франков в месяц составляли по курсу того времени всего около двухсот долларов. Такой аренде мог позавидовать любой парижский студент. Но стоило мне провести дома целый день, как я чувствовал себя заключенным – в какой-то иностранной тюрьме, в одиночной камере с удобствами.
Хэддл был прав: нельзя отказывать себе во всем. Предел есть всему, даже экономности и аскетизму. Вполне очевидно, что каждый устанавливает этот предел сам в зависимости от того, что ждет от жизни и какое место отводит себе в этом мире. Комнатушка была настоящей клеткой.
Квартира Хэддла в сравнение не шла с моей конурой. Земля и небо. Просторная и светлая, хотя всего из двух комнат. Окна выходили на площадь Иордана. Последний этаж. Хороший вид. Граница девятнадцатого и двадцатого округов ― район далеко не респектабельный. Зато настоящий Париж, настоящая жизнь. Для скромной городской гавани место самое подходящее. А тем более в Париже. Жизнь в таких районах бьет ключом. Везде дворы со своим хозяйством, всевозможные мастерские. Только здесь и начинаешь понимать, чем живет этот город.
Хэддл снимал квартиру у знакомых. Он мог договориться о том, чтобы я въехал в апартаменты, не раскошеливаясь на двухмесячный залог, все перерасчеты мы могли сделать между собой сами. Арендная плата в три раза превышала помесячные расходы на мою каморку. Но даже по тем временам это было недорого. А чтобы платить за жилье, как Джон, по три тысячи франков в месяц, я просто был вынужден зарабатывать на жизнь как все люди вокруг меня. Стимул был что надо.
Хэддл договорился обо всем с владельцами квартиры. Правда, под конец выдвинул передо мной нелепое условие. Я должен был взять на себя заботу о цветнике, который он успел развести у себя дома. Обустраивался он основательно. Прихоть обошлась ему в копейку. Страсть моего друга к комнатному цветоводству я привык расценивать как чудачество. Но я пообещал выполнить просьбу и был намерен держать свое слово…
Уже на следующий день после отъезда Хэддла я перевез свои вещи на площадь Иордана. Забили колокола, я вышел на балкон и долго стоял на улице, вдыхая предвечерний воздух и по-новому изучая вид на католический храм с двумя устремившимися ввысь симметричными шпилями. Со стороны двора просматривались задворки двадцатого округа. Мансарды. Оцинкованные крыши. Заросли грибовидных, с шапочками, дымоходов. Повсюду такие же трогательные, как в квартире Хэддла, оазисы одиноких цветников, обласканные солнцем где на балконе, а где и прямо на подоконнике.
Квартира Хэддла изобиловала множеством мелких удобств, которые ценишь почему-то только в Париже. Утонувшее в объятиях монстеры старинное кресло. Рядом идеальная для чтения лампа с абажуром. Расставленные по всем углам спаренные телефоны. Продумано было всё, даже освещение. Не вставая с постели или уже с порога, одним щелчком можно было выключить свет во всей квартире. На кухне ― электрическая кофеварка, миксер, микроволновая печь, тостер. Ничего не нужно было покупать…
Врастая в жизнь своего предшественника, я не переставал удивляться, как быстро перенимаю его привычки, причем самые характерные. Но как этому воспротивиться? Я ходил в те же прачечные. Топтался в очереди в том же несносном почтовом отделении; в соответствии с какой-то административной квотой на работу брали умственно отсталых, но не помогали им справиться с обязанностями или не обучали как следует. Покупки приходилось делать в тех же магазинах, в тех же супермаркетах. И я вообще впервые уделял так много времени домашнему хозяйству.
Много сил уходило и на растения, оставленные мне на попечение. Разведенный Хэддлом цветник за год разросся до такой степени, что квартира утопала в зарослях, будто тропический павильон в каком-нибудь известном зоопарке. Не хватало разве что шмелеобразных колибри, порхающих хвостом вперед. За счет цветника в квартире и царил необычный уют, очень основательно, корнями, вросший в быт. Но в какую цену всё это обходилось? Долго ли я выдержу? Эти вопросы я задавал себе всё чаще.
Дошло до того, что я стал рыться по энциклопедиям, пытаясь разобраться в названиях окружавшей меня живности. Для начала и этого было достаточно, чтобы в очередной раз не чувствовать себя жертвой обстоятельств. Филодендрон и монстера ― это лишь разные, как оказывалось, названия одного и того же растения. Фикус, шеффлера, дроцента, толстянка, традесканция, кактус, филлокактус, циперус, примула, папирус, арника… ― названия были знакомы на слух с детства, я их просто все путал…