Моей первой мыслью было: «Что станет делать мой коллега Андрей Антонов в переводческой кабине?»
– Объявление для советских участников конференции, – нашелся Антонов.
Я огляделся: по залу бесшумно разносилась ударная волна. Увидев надпись, советские участники замирали на месте, а их лица приобретали цвет мела на доске. Иностранцы, не понимая, что происходит, продолжали движение к выходу. Я ткнул локтем аспиранта в лаборатории моего отца Гришу Гольдберга, который, обернувшись к доске, раскрыл и закрыл рот, протер глаза и прошептал в полном восторге: «Ни **я себе!»
Через минуту в зал вбежала Шурочка, начальница первого отдела[17] ИОГЕНа. Она взглянула на доску, и глаза ее расширились от ужаса. Шурочка вспыхнула красными пятнами, сглотнула и вылетела из комнаты – звонить в Контору.
Сахаров постоял на сцене еще несколько минут, а затем вышел из зала. Рядом со мной стояли двое американцев: Эдди Голдберг из Университета Тафтса в Бостоне и Эвелин Уиткин из Университета Ратгерса в Нью-Джерси. Накануне вечером, выпив обильное количество водки, Эдди развлекал наш узкий круг американскими песнями под гитару; теперь на его лице была мука похмелья.
– Эдди, не смотри на сцену, чтобы было не понятно, о чем мы говорим, – прошептал я. – Ты видел человека, который только что писал на доске?
Я кратко описал ситуацию и попросил его рассказать представителям капиталистической науки о том, что произошло.
– A кто такой Медведев? – спросил Эдди.
– Это биолог, который написал книгу о Лысенко и разгроме генетики. Она ходит в самиздате.
После вчерашней лекции о советской жизни Эдди уже знал, что такое самиздат.
– Понял, – сказал Эдди; он подошел к Эвелин и заговорил с ней, глядя на доску.
Я вышел в коридор, размышляя о том, засекли ли тайные глаза Конторы, которые обязательно должны быть в зале, мой разговор с Эдди. Заметили ли благодушные американцы взрыв бесшумной бомбы Сахарова? Понимают ли, что приехали не на очередную научную конференцию, а высадились боевым десантом в тылу врага?
Сахаров одиноко стоял на лестничной площадке с папкой в руке. Наши взгляды встретились.
«А теперь, если я чего-то стою, я должен подойти к нему и подписать петицию», – подумал я и почувствовал, как в животе затягивается узел. Перед моими глазами промчались сцены моей благополучной жизни: отец и мать обсуждают покупку кооперативной квартиры для моей молодой семьи, моя жена Таня с маленькой Машей на руках, мой рабочий стол в лаборатории Хесина, тайное чтение самиздата с друзьями на даче. Стоит мне сделать шаг в сторону этого странного человека – и все это покатится в тартарары, а я окажусь по ту сторону невозвратной черты.
«Вот он, момент истины, – звенел внутренний голос. – Ведь у тебя нет сомнений и иллюзий; тебя сдерживает только страх, примитивный животный инстинкт самосохранения. Сделай шаг, будь мужчиной!»
Я почти физически ощущал тягу к Сахарову. «Это соблазн смерти, – подумал я, – открытое окно, в которое безумец выпрыгивает в погоне за миражом свободы».
В последней попытке удержаться на краю пропасти я вынул сигарету, делая вид, что я здесь случайно – чтобы закурить. В зале прозвенел звонок. Сахаров еще раз взглянул на меня, затем медленно повернулся и пошел вниз по лестнице.
Когда я вернулся в зал, надпись все еще была на доске. Первые два советских докладчика писали мелом на чистой части доски, стараясь не задеть сахаровского призыва. Наконец, ничего не подозревающий француз его стер, и теперь ничто не напоминало о случившемся.
И тут открылась боковая дверь, и в зал вошла группа во главе с директором института, академиком Дубининым. Его блестящая лысина резко контрастировала с мрачным выражением лица. За ним следовали пунцовая Шурочка из Первого отдела и мужчина в добротном костюме, излучающий уверенность партийного босса. Я узнал Олега Книгина, который когда-то привозил в институт американского генетика-коммуниста Алана Сильверстоуна.
Мой бедный отец шел последним, цокая костылями по паркету: он был инвалидом войны, потерявшим ногу в Сталинграде, и передвигался на костылях. В его 52 года папа выглядел старше своего возраста, с мешками под глазами, седеющими волосами над широким лбом и глубокими карими глазами. Его инвалидность делала его еще более загадочным и благородным. Все девочки на его лекциях по генетике микробов были втайне в него влюблены. Я обожал своего отца.
Дубинин поднялся на сцену.
– Я хотел бы прокомментировать демарш, который устроил здесь академик Сахаров. Я уважаю Андрея Дмитриевича, но считаю его поступок неуместным, я бы даже сказал, неприличным. Коллектив института возмущен. Мы собрались здесь, чтобы заниматься наукой, а Андрей Дмитриевич пытается использовать нашу встречу в своих политических целях. Я должен извиниться за него перед нашими гостями.
Сидя в будке в полуобморочном состоянии, я переводил его речь на английский. Во втором ряду поднялась рука. Это была американка Эвелин Уиткин.
Сделав вид, что не заметил ее, Дубинин продолжал: «Я надеюсь, что мы больше не будем тратить время на обсуждение этого досадного инцидента. Если у кого-то есть вопросы, я готов ответить на них в своем кабинете».
Группа на сцене направилась к выходу, за исключением папы, который взобрался на председательское место и объявил: «Ну что ж, коллеги, продолжим нашу работу!»
Как позже рассказал мне отец, группа быстрого реагирования прибыла в институт через несколько минут после отъезда Сахарова. Главным был Олег Книгин, заведующий отделом агитации и пропаганды в Черемушкинском райкоме партии; с ним были еще два персонажа, видимо, из Конторы. Разбор ЧП начался в директорском кабинете. Дубинин с ходу набросился на отца: «Давид Моисеевич, как вы допустили, чтобы такое произошло? Почему не вывели его из зала?»
– Николай Петрович, я не вышибала, чтобы кого-то выводить. К тому же он появился во время перерыва, когда меня не было в зале.
– У вас в институте должна быть пропускная система, – заметил Книгин.
– Сахаров – член Академии и может пройти в любой институт по своему удостоверению, – ответил отец.
– Вам придется выступить перед участниками и дать партийную оценку этой возмутительной выходке, – сказал Книгин.
– Думаю, будет правильнее, если это сделает Николай Петрович, – сказал отец. – Он директор института и член Академии, его статус равен Сахарову, и он может говорить от имени всего коллектива. А я обычный профессор. Мое заявление будет иметь гораздо меньший вес.
– Верно, – сказал Книгин. – Пойдемте в зал.
– Папа, ты бы стал выступать против Сахарова? – спросил я.
– Ну конечно нет. У меня есть опыт таких ситуаций, – улыбнулся он. – Когда в 1953 году мне приказали выступить на собрании по поводу «дела врачей»[18], знаешь, что я сделал? Я упал. Мы поднимались по лестнице, два члена парткома у меня по бокам, a я поскользнулся. Костыли разлетелись в стороны, и я кувырком полетел по лестнице. Сделал вид, что потерял сознание, – мрачно улыбнулся отец.
– Папа, зачем ты вступил в партию? – спросил я.
– Я был в твоем возрасте; это было в Сталинграде, во фронтовом госпитале. Я думал, мы противостоим бóльшему злу и после войны все будет иначе. И попал в мышеловку. Партия, как мафия: вход свободный, а цена выхода – твоя жизнь, – объяснил отец.
– Я не смогу так жить. Ты знаешь, я сегодня чуть не подписал петицию Сахарова, – сказал я.
Папины глаза округлились.
– Tы понимаешь, что с тобой будет, если ты это сделаешь? Нет, ты не понимаешь! – он повысил голос. Никогда еще я не видел его таким возбужденным. – Думаешь, это игра? Думаешь, тебя просто выгонят из Курчатника? Ваше поколение не видело худшего, вы не понимаете, с кем имеете дело; они превратили миллионы людей в пыль. Тебя раздавят как муху, это самоубийство!
– А как же Сахаров?
– Ты не Сахаров! Сахаров сделал для них водородную бомбу, он трижды Герой социалистического труда, и вся Академия на него смотрит. Но даже он не застрахован; вот подожди, если он будет продолжать в том же духе, то и его скрутят в бараний рог. Может, не убьют, но в сумасшедший дом посадят, как Медведева. Ты тоже туда хочешь?
– Тогда я уеду!
– Вот правильно, уезжай! Только тогда зачем ты женился и завел ребенка? Я пытался отговорить тебя от этого. Как ты думаешь, почему я учил тебя и Ольгу английскому с детства, нанимал репетиторов? Чтобы вы могли уехать, как только появится шанс. А теперь ты застрял, Таня – единственная дочь, она никуда не поедет! А если уeдешь, Маша останется с клеймом на всю жизнь!
– Что же мне делать?
– Ничего. Занимайся своей наукой. Никто не заставляет тебя участвовать ни в чем плохом. И жди – рано или поздно это предприятие лопнет, – сказал отец.
* * *Оглядываясь назад, можно сказать, что акция Сахарова в Институте общей генетики стала поворотным моментом в диссидентском движении. За год до этого 15 смельчаков, каждый из которых по-своему перешел невозвратную черту, объявили себя Инициативной группой защиты прав человека. Они завалили власть заявлениями и протестами, которые, вернувшись в Россию в западных радиопередачах, застали Контору врасплох. Но у Инициативной группы были два слабых места. Во-первых, у нее не было лидера, который мог зажечь сердца и умы. Во-вторых, никто из ее участников не мог похвастаться высоким социальным положением или выдающимися достижениями; поэтому их было легко объявить кучкой недовольных маргиналов, которые никого не представляют.
Мистический Солженицын, звезда которого восходила в те дни, совершенно не годился на роль лидера инакомыслящей интеллигенции. Он держался особняком и смотрел на интеллигентскую толпу с величайшим высокомерием. Если бы не появился Сахаров, с его репутацией отца водородной бомбы и глубоко продуманной философской платформой, диссиденты вряд ли превратились бы в доминирующее направление общественной мысли на следующие пятнадцать лет.
Явление Сахарова в ИОГЕНе, весть о котором в телефонных звонках моментально разлетелась по Москве, было как чудо. Член Инициативной группы, биолог Сергей Ковалев, поспешил в институт, чтобы представиться Сахарову, но опоздал. Помню, как Ковалев сидел на скамейке во дворе института с сокрушенным видом, пока я не дал ему записку с номером телефона, который Сахаров написал на доске. В тот же вечер Ковалев разыскал Сахарова и познакомил его со всей группой. У движения появился лидер.
Что касается Сахарова, то в тот день он тоже перешел черту. До этого инцидента он в своих спорах с властью держался в рамках лояльности. Но, написав несколько слов на доске в присутствии иностранцев, Сахаров бросил публичный вызов режиму в самом сердце Академии. Раньше ни один из представителей истеблишмента на такое не решался.
Согласно метафоре Солженицына, советская жизнь была похожа на вязкую жидкость, в отличие от разреженной газовой атмосферы Запада. Вы можете вращаться в газе сколько угодно, и это ни на что не повлияет. В вязкой же жидкости двинуться трудно, но если вы все же начнете вращаться, то увлечете за собой окружающие слои, и вскоре вся среда начнет кружиться вместе с вами. Сахаров двигался в вязкой среде и тянул за собой весь образованный класс.
Всего под обращением за Жореса Медведева подписались около 60 человек, в том числе академики и литераторы. Группа американских ученых из генетического симпозиума во главе с Эвелин Уиткин потребовала навестить Медведева в больнице. Через две недели Медведева освободили. Впервые власть уступила давлению общественного мнения. Так зародилось диссидентское движение.
Что касается меня, то после эпизода в ИОГЕНе начался необратимый процесс, который через два года привел меня к полному разрыву с тем комфортабельным миром, в котором я провел первые двадцать пять лет своей жизни.
* * *Мой друг Вася В. был аспирантом из Украины. Он появился в лаборатории Хесина примерно через год после меня. Поначалу я не обращал на него особого внимания – пока нас не сблизил странный эпизод.
В один прекрасный день Вася пропал. На пятый день его отсутствия Хесин велел мне и еще одной сотруднице его разыскать. Мы обнаружили его паспорт в комнате, которую он снимал, а это означало, что из Москвы он не уезжал. В службе скорой помощи не было никаких сведений о шатене 23 лет, с бородкой и родинкой на правой щеке. Наконец, после трех дней поисков, мы узнали, что неустановленное лицо, отвечающее этим признакам, содержится в городской психиатрической больнице на Каширском шоссе.
Примчавшись на Каширку, мы нашли Васю живым и невредимым, разгуливающим по двору в компании психов. С радостной, но виноватой улыбкой он махнул нам рукой через решетку. Выяснилось, что он был доставлен в больницу из вытрезвителя с симптомами глубокой амнезии – не помнил, кто он и откуда.
«Он узнал нас, значит, все прекрасно помнит, – подумал я. – Но почему он делает вид, что потерял память? Долго притворяться он не сможет». К счастью, уже был вечер пятницы, и у нас были выходные, чтобы решить, как быть дальше.
С правильными знакомствами в Москве нет ничего невозможного. К понедельнику удалось найти бывшего сокурсника моего отца, профессора психиатрии. Вместе с Васиным паспортом я привез в больницу письмо о переводе пациента в клинику папиного приятеля для дальнейшего наблюдения и лечения. Лечащий врач, впечатленный нашими связями, рассказал, что произошло, и мы наконец встретились с Васей.
Оказалось, что его подруга, аспирантка Института востоковедения, изучала коренные народы в Бурятии. Закончилось это тем, что она втянулась в сообщество ученых-буддологов, у которых стерлась граница между субъектом и объектом их науки: вместо того чтобы заниматься марксистским анализом религиозного культа, они начали практиковать тантрическую йогу.
Этнографические экспедиции превратились в паломничество к источникам мудрости; научные конференции стали «группами расширения и освобождения», а буддистские тексты начали распространяться в самиздатских рукописях. В центре этого движения стоял гуру – лама из Бурятии по имени Бидия Дандарон. Это была магнетическая личность, мудрец и философ, провозгласивший Россию новым центром просветления. В своих книгах Дандарон обосновал философскую доктрину «Буддизм для европейцев».
В конце концов Контора раскрыла «буддийский заговор», совершила налеты на профессорские квартиры и студенческие общежития в Москве, Санкт-Петербурге и Прибалтике. Дандарона арестовали и обвинили в антисоветской пропаганде (вскоре он умер в лагере); кое-кто оказался в психушке, некоторые потеряли работу, некоторые были исключены из университетов. Мой друг Вася каким-то образом уцелел, что только усугубило его внутреннюю агонию. Однажды ночью, не в силах больше выносить стресс, он напился. Очнулся он в милиции. Как рассказал нам врач, когда его задержали, он в состоянии сильного волнения грозил кому-то кулаком и кричал: «Свободу Дандарону!»
Когда он пришел в себя в руках ментов, которые понятия не имели, кто такой Дандарон, Вася понял, что, если об этом станет известно в Курчатнике, ему несдобровать. Поэтому он решил симулировать амнезию, надеясь, что менты его отпустят. Вместо этого его отвезли в психушку.
Через несколько дней друг моего отца выписал Васю и уничтожил следы его пребывания в клинике – по крайней мере, мы так думали. А потом Хесин устроил нам грандиозный разнос – мол, мы несем ответственность не только за себя, но и друг за друга, и, когда кто-то делает глупость, вся лаборатория оказывается под угрозой.
Для меня Васина история была предупреждением: если я продолжу вести двойную жизнь тайного диссидента, маскирующегося под лояльного советского ученого, я сам могу оказаться в психиатрической больнице.
* * *Вот уже почти три года я постоянно думал об эмиграции, но перспектива никогда больше не увидеть родителей и расстаться с маленькой дочкой давила на меня, как груда кирпичей. Между тем со всех сторон поступали сообщения об отъездах знакомых. Еврейская эмиграция началась почти случайно – как способ для режима сбить накал страстей после скандального процесса над группой евреев, пытавшихся в 1970 году угнать самолет в Израиль. Но, как только первые ласточки получили разрешения на выезд – якобы для «воссоединения семей», – заявки стали нарастать как снежный ком, и власти оказались застигнутыми врасплох. Внезапно тысячи людей обнаружили «давно потерянную тетю в Тель-Авиве», в то время как израильские власти организовали массовое производство фиктивных свидетельств о родстве, которые невозможно было проверить. Не прибегая к репрессиям, остановить лавину евреев, устремившихся к внезапно открывшейся трещине в железном занавесе, было невозможно. Власти начали отказывать в выездных визах, особенно людям с высшим образованием, что привело к появлению шумной группы еврейских «отказников», которые соревновались с диссидентами за внимание Запада. Но это не сработало – пример нескольких сотен отказников не удержал массы. Между 1970 и 1972 годами статистика еврейской эмиграции выросла с 1000 до 13 000 человек в год.
Щель в железном занавесе, открывшаяся только для евреев, тем не менее стала серьезным поражением режима, признаком слабости. Слово «еврей» в пятой строчке внутреннего паспорта обрело ценность и стало знаком почета. Еврей был тем, кто мог послать режим к дьяволу, кто мог уйти, вырваться на свободу. Фиктивный брак с евреем стал средством бегства из страны для целых русских семей: «еврейский зять как средство передвижения» стало ходовой шуткой. Аббревиатура визового офиса – ОВИР[19] – стала культурной иконой. Хитом сезона 1972 года была песня подпольного барда Александра Галича о злоключениях незадачливого армейского майора, который спьяну назвал себя евреем и был разжалован и исключен из партии за попытку эмигрировать. Галичу вторил кумир молодежи Высоцкий: его юмористический хит о походе в ОВИР двух собутыльников – еврея и русского – разошелся в миллионах магнитофонных записей:
Мишка Шифман башковит –У него предвидение:Что мы видим, говорит,Кроме телевидения?Смотришь конкурс в СопотеИ глотаешь пыль,А кого ни попадяПускают в Израиль!Идея эмиграции захватила образованный класс; это была форма антисоветского протеста. Несмотря на все попытки властей изобразить соискателей выездной визы предателями, уезжающий еврей воспринимался победителем, «дерзкой рыбой, пробившей лед», по выражению Галича.
Но мне от этого было не легче. Слова из песни, в которой Галич описывает гамлетовскую агонию российского интеллигента «ехать – не ехать», звучали будто бы про меня:
…И плевать, что на сердце кисло,Что прощанье – как в горле ком.Больше нету ни сил, ни смыслаСтавить ставку на этот кон.Разыграешься только-только,Но уже из колоды – прыг:Не семерка, не туз, не тройка –Окаянная дама пик!Аллюзия к пиковой даме – символу безумия пушкинского героя – наилучшим образом отражала мое состояние, в котором мысли об отъезде приобрели интенсивность навязчивой идеи. Я был на грани нервного срыва. Я чувствовал себя в ловушке. Но Таня, моя жена, не хотела и слышать об отъезде.
В общем, ситуация созрела для развязки. И она наступила, как всегда бывает, когда вам двадцать шесть лет, а ваша личная жизнь зашла в тупик: из тупика меня вытащила новая любовь. Звали ее Валентина – Валя – моя однокурсница по Московскому университету.
Глава 4. Сожжение мостов
Сказать, что любовь втянула меня в шпионскую историю, было бы преувеличением, но, безусловно, тема секретов советского биологического оружия (БО) началась в моей жизни со своего рода любовного треугольника.
Однажды весной 1973 года моя подруга Валя ошеломила меня сообщением, что ее шеф, всесильный академик Юрий Анатольевич Овчинников, к ней пристает. Валя была аспиранткой Овчинникова в Институте химии природных соединений, где он был директором.
На номенклатурном небосводе Академии наук СССР Овчинников был не просто звездой, а созвездием, в одиночку занимая сразу несколько руководящих постов; в сферу его влияния входили целые отрасли промышленности, десятки химических и биологических институтов, университетских кафедр, редакций научных журналов, межведомственных комиссий и отраслевых комитетов. Список регалий и наград Юрия Анатольевича вызывал в сознании образ ветерана сталинской науки, этакого академического старца: он был кавалером ордена Ленина, Героем Социалистического Труда, депутатом Верховного Совета, лауреатом Государственной премии. Было трудно поверить, что этому человеку нет и сорока лет.
Юрий Анатольевич мог все: организовать московскую прописку, предоставить жилплощадь, устроить стажировку в Женеве, создать новый институт, выделить многомиллионный бюджет. Благосклонность Овчинникова была равнозначна успеху карьеры. Но не дай бог было перейти ему дорогу – это означало крах, профессиональную и личную катастрофу. Юрий Анатольевич был постоянно окружен группой обожавших его соратников, готовых для него на все. Женщины были от него без ума.
В тот день Овчинников внезапно предложил Вале подвезти ее домой, и, когда она сказала: «Спасибо, тут недалеко, дойду сама», он увязался за ней пешком, а его служебная «Волга», медленно ехала рядом вдоль тротуара. Избавиться от него ей удалось, только согласившись пойти с ним на следующей неделе в театр.
– Что мне делать? – Валя была в панике. – Он не отстанет. Он имеет репутацию, всегда добивается своего. И делает это так, чтобы все видели. Ему наплевать!
Валя была чрезвычайно привлекательна, а ее испуганный вид делал ее просто неотразимой.
Ситуация была очевидной. Если она уступит, Овчинников позаботится, чтобы у нее была гладкая и быстрая карьера. В противном случае он выкинет ее из профессии.
Рассказ Вали вверг меня в кризис неуверенности в себе. Хотя она и не давала мне повода ее в чем-либо подозревать, оказаться в соперниках такого человека, как Овчинников, было не для слабонервных. Помимо огромной власти, что привлекательно само по себе, мне казалось, что как мужчина он должен быть неотразим для женщин: в 39 лет самый молодой член Академии, высокий, спортивный, в прошлом актер с внешностью Элвиса Пресли, он выделялся в толпе пожилых академиков как олицетворение силы и энергии.
Мы с Валей не были женаты, но, если бы и были, это не имело никакого значения. Он был женат – ну и что? Я все еще был женат на Тане, хотя мы расстались и я съехался с Валей год назад. Это была настоящая любовь, но как долго любовь сможет продержаться против такого натиска? Имею ли я моральное право вести себя как собственник? Какие качества я, молодой ученый и парень умеренной мускулистости, могу противопоставить превосходящей силе противника?
Конечно, если взглянуть на ситуацию с позиций добра и зла, у меня было преимущество. Овчинников был частью чудовищного советского режима, который ненавидели и Валя, и я, и все остальные в нашем кругу. Он был не простым «винтиком системы», а крупным деятелем, чиновником высшего уровня, членом ЦК партии. Мы же были яростными, хоть и тайными, антисоветчиками. Его предложение было дьявольским искушением, в то время как я стоял на высокой моральной платформе. С этой точки зрения девушка должна достаться мне. Но что дальше? Где мы от него спрячемся?
Выходом было бы полностью исчезнуть, уйти с подконтрольной ему территории, то есть покинуть страну и продолжить карьеру за границей. Такой вариант был возможен благодаря моей еврейской национальности. Валя не была еврейкой, а меня, полностью ассимилированного космополита, не особо волновали ни иудаизм, ни Израиль. Но выезд в Израиль был единственным способом вырваться за железный занавес.
Мы много говорили об эмиграции, но не делали решающего шага – подачи заявления на выезд. Эмиграция означала отказ от советского гражданства и фактическую гарантию того, что мы никогда не увидим тех, кто останется в СССР. В заложниках были наши близкие.
В Валином случае это была ее пожилая мама. В моем – родители и сестра и, что самое ужасное, моя трехлетняя дочь Маша. Ночь за ночью невыносимая мысль о том, что придется оставить моего ребенка, боролась у меня в сознании с неумолимой логикой: «Во-первых, мой брак с Татьяной не удался; это окончательно, я живу с Валей, а Таня встречается с кем-то еще. Во-вторых, рано или поздно я войду в открытый конфликт с режимом, и биография Маши в любом случае будет испорчена; уж лучше «отец за границей», чем «отец в тюрьме». В-третьих, мы с Таней в равных условиях. Я предлагал ей уехать вместе ради Маши, но она сказала, что не может бросить родителей. Она сделала свой выбор; я имею право на свой. В-четвертых, тот факт, что железный занавес приоткрылся – только для евреев, – не означает, что он останется открытым навсегда. Дверь может захлопнуться в любой момент, и тогда всю оставшуюся жизнь я буду жалеть, что упустил возможность.
А тут еще Овчинников! Это было последней каплей.
Вскоре Валя повергла весь институт в шок, заявив, что уходит из аспирантуры «по личным причинам». Еще никто никогда не покидал лабораторию Овчинникова по собственному желанию. Люди ломали голову: неужели он выгнал ее, потому что она отказалась с ним спать? Вот чудовище!