Поездка на поезде из Вены в Венецию почти не оставила следов в моей памяти. С час, наверное, смотрел я на проплывающие мимо более или менее густо заселенные юго-западные пригороды метрополии, пока успокоенный быстрой ездой, подействовавшей на меня подобно болеутоляющему средству после бесконечных пеших прогулок по Вене, не погрузился в сон. И во сне, когда снаружи все уже давно утонуло в темноте, я увидел пейзаж, который с тех пор не могу забыть. Нижняя часть явившейся мне картины была затянута надвигающейся ночью. По проселочной дороге женщина везла коляску к нескольким отдельно стоящим домам, на одном из которых, потрепанном с виду трактире, пониже фронтона большими буквами было написано имя Йозеф Йелинек. Над домами высились лесистые горы, их словно вырезанный ножницами зазубренный черный контур олицетворял сопротивление вечернему свету. А надо всем этим, сверкая, светясь, извергая пламя, рассыпая искры, вершина горы Шнееберг врывалась в последний свет неба, где плыли странные серо-розовые облачные образования, между которыми виднелись зимние планеты и лунный серп. Во сне у меня не было сомнений, что вулкан – это Шнееберг, а земля вокруг, над которой я вскоре вознесся сквозь сверкающие капли мелкого дождя, – Аргентина, бескрайняя, очень зеленая равнина с островками деревьев и множеством лошадей. Проснулся я от ощущения, будто поезд, долго и равномерно петлявший по долине, теперь вдруг спрыгнул с гор и рухнул вниз. Я рванул вниз окно. В лицо мне с треском ударили клочья тумана. Мы проезжали опасное место. Сине-черные каменные громады острыми клиньями едва не задевали поезд. Я высунулся наружу и тщетно старался разглядеть их вершины. Взгляду открывались темные, узкие, изъеденные трещинами долины; горные родники, водопады в клубах белой пыли были так близко в обступившей меня ночи, что дыхание их прохлады вызывало дрожь на лице. Фриули, пронеслось у меня в голове, при этом я, конечно, сразу подумал о разрушениях, произошедших в этих местах всего несколько месяцев назад. Рассветные сумерки мало-помалу вытаскивали на свет дня сдвинутые со своих мест массы горной породы, обломки скал, обрушившиеся постройки, каменные осыпи, небольшие призрачные палаточные поселения. Почти нигде в округе не горел свет. Приплывшие из альпийских долин низкие облака распростерлись над опустошенной землей и соединились в моем представлении с картиной Тьеполо, которую прежде мне случалось подолгу разглядывать. На ней изображен пораженный чумой город Эсте: с виду совершенно невредимый раскинулся он на равнине. Задний план образует горная цепь с дымящейся вершиной. Разлитый по картине свет изображен будто сквозь завесу пепла. Почти веришь: именно этот свет и выгнал людей из города в чистое поле, где они некоторое время бродили, покуда их не свалила выбравшаяся наружу из них самих моровая язва. На переднем плане картины, в центре, лежит умершая от чумы мать, все еще обнимая живого ребенка. А слева стоит на коленях в молитве за жителей города святая Текла, лицо ее обращено кверху, туда, где в воздухе носятся небесные рати, готовые, стоит только к ним обратиться, дать нам представление о том, чтó вершится над нашими головами. Святая Текла, молись за нас, дабы мы счастливо избежали всякой заразы, смерти без покаяния и были милостиво избавлены от всех напастей. Аминь.
Когда, позволив себя побрить, и довольно грубо, цирюльнику на венецианском вокзале Санта-Лючия, я вышел на площадь, влажность осеннего утра еще плотно стояла в воздухе между домами и над водами Канале-Гранде. Тяжело груженные, так что ватерлиния ушла под воду, мимо тянулись баржи. С рокотом они выныривали из тумана, вспахивали желеобразную зелень канала и опять пропадали в белых испарениях. Прямо и неподвижно стояли на корме рулевые. Положив руку на штурвал, они неотрывно смотрели вперед; каждый являл собой символ готовности к последней правде, подумал я тогда и еще некоторое время шел взволнованный тою значительностью, какую приписал морякам, от набережной обратно через широкую площадь, вверх по улице Рио-Терá-Листа-ди-Спанья и через канал Каннареджо. Тому, кто вступает во внутреннее пространство этого города, никогда не известно заранее, на что сейчас упадет его взгляд и чей взгляд будет направлен на него самого. Стоит кому-то выйти на сцену, как он тут же покидает ее через другой выход. Все экспозиции по-театральному, до непристойности кратки, но в то же время отмечены таинственностью, словно тебя вовлекают в заговор, не спрашивая, помимо твоей воли. Если войти вслед за кем-нибудь в безлюдный переулок, то достаточно лишь самую малость ускорить шаги, чтобы до смерти перепугать впереди идущего. И наоборот, легко и самому превратиться в преследуемого. Смятение и ледяной ужас то и дело сменяют друг друга. Вот почему я испытал облегчение, когда, почти час проблуждав между высоких домов Гетто, вновь увидел воды Канале-Гранде возле Сан-Маркуолы. Торопливо, как местный житель, спешащий по делу, забрался я в катер-вапоретто. Туман тем временем рассеивался. Неподалеку от меня, на одной из задних скамей, сидел – еще чуть-чуть, и можно было бы сказать, лежал – человек в потертой одежде из грубого зеленого сукна, в котором я сразу же опознал Людвига II Баварского. Он выглядел несколько старше, худее и весьма странно беседовал с очень низкорослой дамой на английском языке, подчеркнуто в нос, как принято в высших слоях общества; в остальном совпадало все: болезненная бледность лица, широко распахнутые детские глаза, вьющиеся волосы, гнилые зубы. Il re Lodovico[12], никаких сомнений. Вероятно, подумал я, прибыл по воде в этот город, città inquinata Venezia merda[13]. После того как мы сошли на берег, я увидел, как он в развевающемся плаще шел вниз по набережной Рива-дельи-Скьявони, постепенно уменьшаясь в размерах – не только из-за увеличения дистанции, но и потому, что, обращаясь к своей действительно крошечной спутнице, наклонялся все ниже. Я не пошел за ними, вместо этого устроился в баре на набережной, выпил утренний кофе, изучил «Гадзеттино», записал себе кое-что для трактата о короле Людвиге в Венеции и полистал «Дневники путешествия по Италии» Франца Грильпарцера, относящиеся к 1819 году. Я купил эту книгу еще в Вене, поскольку в пути нередко чувствую себя как Грильпарцер. Подобно ему, не нахожу ни в чем удовольствия, испытываю горькое разочарование от любых достопримечательностей, и мне часто кажется, что было бы гораздо лучше остаться дома среди географических карт и всяких дорожных расписаний. Даже Дворцу дожей Грильпарцер отдает лишь очень условную дань уважения. При всей искусной изысканности зубцов и арок силуэт Дворца, как он пишет, неуклюж и напоминает крокодила. Как ему пришло в голову такое сравнение, он не знает. Таинственно, несокрушимо и твердо должно быть то, что заключается внутри, пишет он и называет Дворец дожей каменной загадкой. Сущность этой загадки, по-видимому, составляет страх, ибо в Венеции Грильпарцера ни на минуту не покидает ощущение тревоги. Он, правовед, непрестанно размышляет об этом Дворце, где размещались органы правосудия, а в самых глубоких внутренних норах, как он выражается, высиживает птенцов невидимый принцип. Усопшие гонители и гонимые, убийцы и убиенные встают перед ним с сокрытыми лицами. Дрожь охватывает бедного сверхчувствительного чиновника.
Одним из таких гонимых, не поладивших с венецианским правосудием, был и Джакомо Казанова. В напечатанной впервые в Праге в 1788 году книге «Histoire de ma fuite des prisons de la République de Venise qu’on appelle Les Plombs écrite à Dux en Bohème l’année 1787» он дает весьма широкое представление об изобретательности тогдашней уголовной юстиции. Например, Казанова описывает аппарат для удушения. Жертву сажали спиной к стене, на которой закреплена скоба в форме подковы, куда голову приговоренного просовывали таким образом, что скоба охватывала половину шеи. Вокруг горла оборачивали шелковую ленту и наматывали на лебедку, которую подручный медленно вращал и потом долго удерживал, пока не замрут последние судороги. Этот аппарат находится в тюрьме под свинцовой крышей Дворца дожей. Казанове шел тридцатый год, когда он был туда помещен. Утром 26 июля 1755 года в его комнату вошел вооруженный мессер-гранде. Казанове было приказано незамедлительно подняться, передать из рук в руки все, что было у него из написанного им самим или кем-либо иным, одеться и следовать за пришедшим. Слово «трибунал», пишет он, полностью его парализовало, сохранив ему лишь ту степень телесной свободы, что необходима для повиновения. Механически он приводит себя в порядок, надевает лучшую сорочку и только что сшитое новое платье, будто собирается на свадьбу. Чуть позже он уже в чердачном пространстве Дворца, шесть маховых саженей в длину, две – в ширину. Сама камера, в которую его поместили, имеет в длину и ширину по четыре метра. Потолок так низок, что стоять он не может, и мебели нет никакой. Из стены торчит доска шириной в один фут, стол и кровать одновременно, туда он и кладет свой красивый шелковый плащ, столь неудачно опробованное новое платье и шляпу, украшенную испанским кружевом и белым пером цапли. В камере до ужаса жарко. Сквозь прутья решетки Казанова видит, как по чердаку шныряют крысы размером с зайца. Он подходит к окошку, за которым виден клочок неба. Здесь он без движения пребывает целых восемь часов. Никогда в жизни, сообщает он, не ощущал он во рту такой горечи, как тогда. Уныние более не желает его отпускать. Самые жаркие дни в году. Пот течет с него ручьями. Две недели у него нет стула. Когда окаменевший кал, наконец, выходит, ему кажется, он умрет от боли. Казанова размышляет о пределах человеческого рассудка. И приходит к выводу, что хотя люди сходят с ума нечасто, как правило, их отделяет от сумасшествия не так уж и много. Достаточно ничтожного сдвига, и ничто уже не останется прежним. В своих размышлениях Казанова сравнивает ясный рассудок со стеклом, которое остается целым, если его не разбивать. Но как же просто его разбить! Достаточно одного неверного движения. И тут он принимает решение взять себя в руки и научиться по возможности осознавать свое положение. Скоро становится ясно: в этой тюрьме сидят исключительно люди уважаемые, которых по причинам, известным, правда, только высшей власти и самим взятым под стражу не сообщаемым, следует изолировать от общества. Выступая против преступника, трибунал заранее убежден, что это преступник. В конце концов, правила, согласно которым действует трибунал, поддерживаются сенаторами, избираемыми из числа самых талантливых и добродетельных граждан. Казанова понимает, ему придется смириться перед тем, что реальный вес здесь имеет правовая система Республики, а не его личное правосознание. И фантазии о мести, какие он лелеял в начале своего заключения – он поднимет народное восстание, возглавит его и сметет прочь правительство и аристократию, – в реальности совершенно неисполнимы. Вскоре он уже готов простить причиненную ему несправедливость, лишь бы его, наконец, освободили. К тому же выясняется, что до определенной степени с властью можно прийти к взаимопониманию. На свой страх и риск он устраивает, чтобы ему в камеру принесли кой-какие необходимые вещи – книги, продукты. В начале ноября в Лиссабоне происходит сильное землетрясение, которое порождает волну, дошедшую на севере до Голландии. Казанова видит, как тяжелая балка чердачного перекрытия над его окошком повернулась и опять [14]встала на место. Отныне он оставляет всякую надежду выйти из заключения на свободу и гадает даже, не предстоит ли ему сидеть здесь до конца жизни. Все его мысли направлены на подготовку побега, которая осуществляется с необходимой серьезностью и занимает целый год. Поскольку теперь он может ежедневно некоторое время прогуливаться туда-сюда по чердаку, где свален всякий хлам, ему удается раздобыть кое-что полезное для реализации замысла. При этом он натыкается на стопку старых тетрадей с заметками об уголовных процессах прошлого века. Помимо обвинений по адресу духовников, которые неподобающим образом нарушают тайну исповеди, там в подробностях описаны практики школьных учителей, уличенных в педерастии, и множество других, самых причудливых, так сказать, трансгрессий, изображенных для услаждения ученых юристов. Особенно часто, как узнает Казанова из старых записей, встает вопрос о совращении девственниц в сиротских домах города: исключения не составлял даже тот, воспитанницы коего изо дня в день возносили свои голоса к представляющей три кардинальские добродетели потолочной росписи в церкви Посещения Девы Марии неподалеку от Пьомби на набережной Рива-дельи-Скьявони, которую Тьеполо завершил вскоре после взятия Казановы под стражу. Вне всякого сомнения, судебное производство в те времена – да и позднее тут немного что изменилось – занималось в основном регулированием любовного инстинкта, и среди изрядного количества вяло грезящих под свинцовыми крышами арестантов нашлось бы немало ненасытных подобного рода, чья жажда раз за разом приводила их в ту же точку.
К осени второго года заключения приготовления Казановы продвинулись столь далеко, что побег мог быть осуществлен. Время удобное, поскольку инквизиторы на днях отправляются на terra firma, на материк, а Лоренцо, надзиратель, ввиду отсутствия начальства со знанием дела предается пьянству. Чтобы выбрать точный день и час, Казанова обращается к поэме Лудовико Ариосто «Orlando Furioso»[15], составляя запрос по системе наподобие sortes virgilianae[16]. Сначала он записывает вопрос, на который ищет ответа, затем из чисел, исчисленных по словам, составляет перевернутую пирамиду, а потом, трижды совершив операцию по вычитанию числа 9 из каждой пары цифр, получает первую строку седьмой строфы девятой песни «Orlando Furioso», которая звучит так: «Tra il fin d’ottobre e il capo di novembre»[17]. Столь точное указание для Казановы – тот самый знак, которого он ждал, ибо, по его представлениям, неопределенность огромного множества условий неподвластна даже самому ясному разуму, однако Закон действует и ему следует подчиняться. Описанный опыт Казановы подтолкнул и меня к произвольной, на первый взгляд, попытке измерить неведомое сходной игрой слов и цифр; я обратился к собственному календарю и, к своему удивлению, вернее ужасу, обнаружил, что тот день 1980 года, когда я читал заметки Грильпарцера, сидя в баре на Рива-дельи-Скьявони между отелем «Даниэли» и церковью Посещения Девы Марии, а значит, совсем недалеко от Дворца дожей, пришелся на последний день октября, иными словами, был годовщиной дня или, скорее, ночи, когда
Казанова со словами «E quindi uscimmo a rimirar le stelle» на устах взломал свинцовый панцирь крокодила. Сам я в тот вечер 31 октября, сидя в баре на набережной, куда вернулся и после ужина, вступил в разговор с венецианцем по имени Малакьо, изучавшим астрофизику в Кембридже и, как выяснилось вскоре, смотревшим на все, а не только на звезды, с огромного расстояния. Около полуночи мы с ним отправились на его лодке, причаленной возле мола, вверх по драконьему хвосту Канале-Гранде мимо железнодорожной станции и искусственного острова Тронкетто на большую воду, туда, откуда виден растянувшийся на несколько миль по другой стороне освещенный фронт нефтеперерабатывающих заводов Местре. Малакьо выключил мотор. Лодка качалась, поднимаясь и опускаясь вместе с волнами, и длилось это, как мне показалось, довольно долго. Перед нами догорал блеск этого мира, на который мы не могли насмотреться, словно на Град небесный. Чудо жизни, возникшей из углерода, слышал я слова Малакьо, зарождается в пламени. Вновь заработал мотор, нос лодки поднялся из воды, по широкой дуге мы вошли в Канале-делла-Джудекка. Молча мой капитан указал на запад, на [18]Inceneritore Comunale на безымянном джудеккском острове. Мертвая тишина бетонных сооружений под белым флагом дыма. На мой вопрос, продолжается ли сожжение мусора и ночью, Малакьо ответил: [19]Si, di continuo. Brucia continuamente. Сжигают без остановки. В поле зрения возникла мельница Стакки – из тех, что построены в XIX веке из миллионов кирпичей; слепыми окнами смотрит она через воды Джудекки на морской порт. Здание до того огромно, что Дворец дожей поместился бы в нем несколько раз, и невольно возникает вопрос, действительно ли только зерно здесь перемалывают. Как раз когда мы проплывали мимо высящегося во тьме фасада, из-за облаков вышла луна, и в ее сиянии высветилась размещенная под левым фронтоном золотая мозаика, изображающая жницу с пучком спелых колосьев, – образ в высшей степени странный среди камней и вод здешнего ландшафта. Малакьо сказал, что в последнее время много думал о Воскресении и спрашивал себя о смысле утверждения, будто однажды кости наши и прах будут перенесены ангелами пред очи Иезекииля. Ответа он не нашел, но в реальности ему хватило вопроса. Мельница уплыла в темноту, а перед нами вынырнули башня Сан-Джорджо и купол собора Санта-Мария делла Салюте. Малакьо направил лодку назад, к моему отелю. Больше сказать было нечего. Лодка причалила. Мы подали друг другу руки. И вот я уже на берегу. Волны плещут о камни, обросшие лохматым мхом. Отплывая, лодка заложила вираж. Малакьо еще раз помахал мне рукой и крикнул: «Ci vediamo a Gerusalemme». И отплыв еще дальше, уже громче повторил: «На будущий год в Иерусалиме!» Я пошел через площадь к отелю. Вокруг ни движения. Все лежало в своих постелях. Даже ночной портье покинул свой пост и, оставив открытой дверь, отдыхал в каморке позади швейцарской на странном узком ложе с высокими ножками, будто в выставленном для прощания гробу. На экране телевизора подрагивала тестовая картинка. Только машины поняли, что спать больше нельзя, думал я, поднимаясь по лестнице в свой номер, где и меня вскоре одолела усталость. [20]
В этом городе просыпаешься по-другому, совсем не так, как обычно. День наступает тихо, пронзаемый лишь отдельными криками, звуком поднимаемых металлических жалюзи, хлопаньем голубиных крыльев. Как часто, думал я, совсем иначе, чем сейчас, лежал я ранним утром в отеле в Вене, во Франкфурте или Брюсселе и, скрестив руки под головой, внимал не тишине, как здесь, но с неусыпным ужасом прислушивался к грохочущему прибою уличного движения, который и раньше на протяжении многих часов обрушивался на меня. Вот, значит, каков он, неизменно думал я в такие мгновения, новый океан. Беспрестанно, сильными толчками по всему городу прокатываются волны, делаясь все громче и громче, растекаясь все дальше и дальше, и в своеобразном неистовстве достигают вершин уровня шума, опрокидываются, бегут дальше уже по инерции, бурунами, по асфальту или брусчатке, а в пробках у светофоров вызревают тем временем новые волны шума. С годами я пришел к заключению, что ныне именно из этого грохота и происходит та жизнь, которая будет после нас и постепенно направит нас к гибели, так же как мы постепенно вели к гибели то, что было задолго до нас. И потому совершенно невероятной, словно грозящей в любую минуту лопнуть, казалась мне тишина над Венецией в это раннее утро Дня Всех Святых, когда белый воздух, проникая в мою комнату через полураскрытые окна, окутывал все, и я лежал в море тумана. Даже селение В., где прошли первые девять лет моей жизни, в День Всех Святых и следующий за ним День поминовения усопших всегда бывало окутано очень густым туманом. А жители его, все без исключения, облачившись в черное платье, шли к могилам, которые накануне привели в порядок – выпололи летние растения и сорняки, вычистили граблями дорожки и подмешали в землю сажу. Ничто в детстве не казалось мне столь же исполненным смысла, как эти два дня памяти о страданиях святых мучеников и молитв о страждущих в чистилище душах, когда вокруг в тумане бродили по кладбищу темные, странно склоненные силуэты жителей селения, будто именно им предназначались здешние квартиры. В особенное волнение меня ежегодно приводило поедание поминальных хлебцев, которые Майрбек выпекал специально к этому дню, в количестве не меньшем и не большем, чем по одному на каждого мужчину, каждую женщину и каждого ребенка. Хлебцы были из сдобного теста и настолько малы, что легко помещались в кулаке. Укладывали их рядами по четыре штуки. И обсыпали мукой. Помню, однажды мука, оставшаяся у меня на пальцах после того, как я съел такой хлебец, представилась мне своего рода откровением, и вечером того дня я долго еще рылся деревянной ложкой в мучном ларе, стоявшем в спальне бабушки и дедушки, в надежде раскопать скрытую там, как я думал, тайну.
Занятый своими заметками, а прежде всего предаваясь собственным мыслям, кругами то расширявшимся, то сужавшимся вновь, и временами оказываясь в объятиях совершеннейшей пустоты, в тот день, 1 ноября 1980 года, я так ни разу и не вышел из комнаты. Мне казалось тогда, будто лишить себя жизни и вправду можно посредством одних только раздумий и размышлений. Хотя я закрыл окна и помещение слегка прогрелось, мои руки и ноги по причине полной неподвижности все сильнее немели и леденели – до такой степени, что, когда вызванный мною кельнер принес в номер бутерброды и красное вино, сам я являл собой нечто среднее между уже погребенным и выставленным для прощания усопшим, который, пусть молча, но способен еще испытывать благодарность за поднесенные возлияния, будучи сам, однако, не в состоянии уже принять ни капли. Я представлял себе, каково было бы, если бы по серым водам лагуны меня повезли на остров-кладбище, в Мурано, или еще дальше, на острова Сант-Эразмо или Сан-Франческо-дель-Дезерто в топях Святой Екатерины. С такими мыслями я погрузился в неглубокий сон и увидел, как поднимается туман и расширяется зеленое пространство лагуны, залитое майским солнцем, а острова, будто шапки травы, выныривают из безмятежности водных просторов. Я видел остров-больницу Ла-Грация с круглым сооружением, из окон которого во все стороны выглядывают и машут руками тысячи сумасшедших – будто плывут мимо на большом корабле. Святой Франциск лежал лицом вниз, покачиваясь в камышовой заводи, а по топям шагала святая Екатерина, держа в руке небольшую модель колеса, на котором ее замучили. Закрепленное на палочке, оно с жужжанием вращалось на ветру. Фиолетовые сумерки сгущались над лагуной; когда я проснулся, меня окружала темнота. Я спросил себя, что имел в виду Малакьо, когда сказал: «Ci vediamo a Gerusalemme», попытался – безуспешно – вспомнить его лицо и глаза, разволновался, подумал, не навестить ли мне вновь бар на набережной, но чем больше размышлял, тем меньше был способен сдвинуться с места. Вторая ночь в Венеции миновала, прошел День поминовения усопших, прошла и третья ночь, и в понедельник утром я в странном состоянии невесомости снова пришел в себя. Горячая ванна, вчерашние бутерброды, красное вино и газета, которую по моей просьбе принесли в номер, настолько привели меня в чувство, что я сумел собрать сумку и продолжить путь.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Сколько миль до Ивреи?.. дурная женщина (ит.).
2
Панорама Ивреи (ит.).
3
Тайный брак (ит.).
4
Дорогая, прочь сомненья: обретем мы утешенье, Небеса нам не враги (ит.).
5
Китаец (фр.).
6
«О любви» (фр.).
7
Сообщник я тайный и верный (фр.).
8
Францисканцев-обсервантов (ит.).
9
Которую я никогда не любил (фр.).
10
За границей (ит.).
11
Текст записи Эрнста: «Англия. Англия, как известно, особенный остров. Если кто захочет отправиться в Англию, ему потребуется целый день. 30 октября 1980 года. Эрнст Хербек» (нем.).
12
Король Людвиг (ит.).
13
Заразный город, проклятая Венеция (ит.).
14
«История моего побега из венецианской тюрьмы, именуемой Пьомби, писанная в замке Духцов в Богемии в 1787 году» (фр.).
15
«Неистовый Роланд» (ит.).
16
Вергилиев оракул (лат.).
17
«Между октябрем и ноябрем» (ит.).
18
«И здесь мы вышли вновь узреть светила» (ит.).
19
Городские мусоросжигатели (ит.).
20
Да, продолжается. Сжигают без остановки (ит.).