banner banner banner
Норма. Тридцатая любовь Марины. Голубое сало. День опричника. Сахарный Кремль
Норма. Тридцатая любовь Марины. Голубое сало. День опричника. Сахарный Кремль
Оценить:
 Рейтинг: 0

Норма. Тридцатая любовь Марины. Голубое сало. День опричника. Сахарный Кремль


Он провёл рукой по лицу, словно ощупывая себя.

– Я потомок Тютчева. Его правнук. С ума сойти!

Нервно рассмеявшись, он сложил письмо, убрал в шкатулку, закрыл её. Потом взял другую бумагу, не менее пожелтевшую и ветхую, развернул и вздрогнул.

Посередине листа располагались четыре строки, написанные всё тем же почерком:

Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать —
В Россию можно только верить.

Ф. Тютчев

Что-то странное произошло в душе Антона. Словно ярко вспыхнувший свет моментально осветил судьбы его отца, деда, прадеда, заставив их слиться воедино, зазвучать в сердце Антона. Он явственно почувствовал связь поколений, связь времён, связь живых людей, со всеми их привычками, страстями, особенностями, слабостями, достоинствами и недостатками.

Испарина покрыла его бледное лицо, сердце отчаянно билось.

Знакомые с детства строчки стояли перед глазами, звучали на фоне осеннего, залитого спокойным солнцем сада:

Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать —
В Россию можно только верить.

Как просто и ясно это было написано!

Как бесконечно глубока и непреложна была эта мудрость и как трепетна и завораживающе притягательна эта тайна!

Антон смотрел на яблони, на крапиву с бурьяном, на гнилой повалившийся забор, и давно забытая фраза отца, оброненная более двадцати лет назад, пробудилась в памяти:

«Ты, Антоша, русский человек. Когда поймёшь и почувствуешь это, тебе станет не только легко, но чрезвычайно хорошо. Хорошо в полном смысле этого слова».

Тогда, в ранней юности, он не придал большого значения этим словам, но теперь он почувствовал их во всей полноте.

– Я русский, – прошептал он, и слёзы заволокли глаза, заставив расплыться и яблони, и забор, и крапиву.

– Я русский. Я тот самый, плоть от плоти, кровь от крови. Я родился здесь, на этой бескрайней и многострадальной земле, загадка которой вот уже несколько веков остаётся не разгаданной для холодного иноземного ума. Но умом-то Россию не понять. Только сердце и душа способны справиться с этой загадкой… И я… я часть этой земли, этой загадки, этого народа. Это для меня горят багрянцем замершие подмосковные рощи, хрустит под ногами крепкий январский снежок, шелестит на тёплом майском ветру нежная береста, жужжат золотые бронзовки, сгибаются под увесистыми каплями полевые ромашки, шумит вековой, одиноко стоящий на краю леса дуб. Это для меня звенит колокольчик под валдайской дугой, сверкает неистовой синевой Байкал, осыпается снег с огромных таёжных кедров, кричат взмывающие в небо журавли…

Он смахнул слёзы, взял бутылку и, помогая крепёжной булавкой Георгиевского креста, открыл.

Водка наполнила серебряный бокал, Антон осторожно поднёс его к губам.

«Тютчев пил из него», – подумал Антон и залпом осушил бокал. Водка обожгла рот, Антон вытер губы тыльной стороной ладони, вынул из кармана яблоко, откусил.

Оно было сочным, крепким, холодным и отдавало шампанским.

А солнце тем временем клонилось к закату, стремясь поскорее завершить не слишком долгий осенний день.

«Как быстро… – подумал он, глядя на жёлтый диск, оседающий в сине-розовые облака. – Почему раньше дни были такими бесконечными, долгими, полными, а сейчас летят, как шарики от пинг-понга. И все как на подбор – одинаковые, гладкие, круглые…»

Он поёжился, жалея, что оставил плащ на пне, налил ещё, выпил и жадно захрустел яблоком.

Две утки пролетели высоко над садом, стремительно сеча воздух остроконечными крыльями. Антон проводил их долгим взглядом, и вдруг фонтан ярких воспоминаний заставил его зажмуриться, качнуться, оперевшись лбом о кулак.

Ведь была ещё и охота. Та самая – древняя азартная страсть, сопровождающая род Денисьевых. Отец никогда не охотился в одиночку, поэтому каждая охота совпадала с приездом московских друзей. Чаще всего приезжал Виктор Терентьевич Пастухов – известнейший нейрохирург, балагур, гурман, охотник, коллега отца и соавтор по массивному двухтомнику в синем коленкоровом переплёте с грозным названием «Хирургия головного мозга». Он привозил с собой столичные новости, кипу газет, армянский коньяк в серебряной фляжке, бельгийское, богато гравированное ружьё с порывисто выгнутой ложей и неизменную Мальву – стройную жесткошёрстную легавую, длинную шею которой стягивал красивый чешуйчатый ошейник.

Солнце ещё не показывалось над порозовевшим верхом бора, когда баба Настя, вынув из потрескивающей печи сковороду с яичницей, уверенно несла её к столу. За ним сидели, быстро завтракая, Виктор Терентич, отец и Антоша.

И в этой деловой торопливости, в небрежном соседстве лежащих на одном блюде огурцов, ветчины и яиц, в ловкости, с коей Пастухов расправлялся с горячей яичницей, был тот самый острый момент ожидания охоты, от которого сердце гулко стучало в виски, а во всём теле чувствовалась нарастающая готовность к волнующему событию.

Не успев начаться, завтрак заканчивался.

– Спасибо, Настюша, – проговаривал Виктор Терентич, вставая из-за стола и отирая полосатым платком усы, которые, в отличие от пушистых отцовских, росли над полными губами Пастухова узкой чёрной полоской.

Все трое – уже одетые, обутые должным образом, громко выходили на крыльцо, где возле разложенных ружей, патронташей, ягдташей и рюкзачка с провизией вертелись две собаки – чёрно-белая Мальва и светло-серый, с коричневыми вкрапинами Дик – пойнтер Денисьевых.

Пока отец с Антоном подпоясывались пахнущими кожей патронташами, Виктор Терентич, резко топнув, досылал ногу в высокий болотный сапог, вынимал часы, отколупывал золотую крышечку:

– Тэкс, тэкс… двадцать минут пятого. Надобно поспешать, друзья-приятели…

На нём была потёртая на локтях замшевая куртка, серые, заправленные в сапоги брюки, лёгкий свитер и щегольски заломленная на затылок вельветовая шляпа-тиролька. Отец одевался по-простому: тонкий, мышиного цвета свитер, старый чесучовый пиджак, хромовые сапоги и бежевая фуражка.

Через несколько минут все трое уже шагали по обильно тронутой росой траве.

А ещё через полчаса в просторных некошеных лугах, кое-где заросших кустарником, Мальва с Диком поднимали первый тетеревиный выводок. И начиналась охота.

Это было так прекрасно, так ослепительно, так будоражило молодую душу Антона!

Он налил ещё водки, выпил и, не закусывая остатком объеденного, начавшего коричневеть яблока, закрыл глаза.

И как только сомкнулись наливающиеся пьяной усталостью веки, снова встал как живой этот залитый восходящим солнцем прохладный зелёный мир: собаки азартно «работают», махая мокрыми хвостами, коротко отфыркиваясь, пропадая в густой траве, отец спешит за ними, высоко поднимая колени и держа ружьё наперевес; Виктор Терентич обходит куст, оглядываясь на Антона и делая ему энергичные жесты пальцем. Брови его поднялись, полные губы яростно шепчут: «Обходи правей!», сапоги поскрипывают, молодой тетеревёнок болтается у бедра, развернув крылья. И Антон обходит правей, не сводя глаз с мокрых блестящих спин собак. Колени его тоже успели намокнуть, плотные руки сжимают ружьё, ремень которого ритмично раскачивается.

Вдруг обе собаки замирают перед широким можжевеловым кустом, морды их вытягиваются. Мальва поднимает переднюю правую лапу, а молодой Дик просто стоит, поскуливая и натянувшись струной.

– Стоять! – одними губами говорит Виктор Терентич, осторожно приближаясь к собакам и через мгновение останавливается, выдыхая:

– Пилль!

Дик и Мальва бросаются в куст, и он взрывается хлопаньем крыльев: толстая кургузая тетёрка свечой подымается вверх, молодые веером разлетаются прочь.

Антон ловит одного из молодых на планку ружья, отчетливо видя его ослепительно белые подкрылья, и рвёт спуск.

Гремят, сливаясь, три выстрела, и через секунду снова три.

Тетёрка делает кульбит в воздухе и вместе с отстреленным крылом и стайкой вышибленных перьев падает в куст; молодой тетеревёнок после дуплета Антона пропадает в траве; подбитый отцом черныш бессильно планирует в березняк.

В ушах звенит, дым стелется над поляной.