– Артур Христианович, что по вашему направлению? – спросил Киров.
– По данным иностранного отдела НКГБ СССР, – ответил Артузов, – в Испании нашлись и антинародные силы, ударной силой которых стала Испанская фаланга, боевики которой с 1934 года проходили выучку в фашистской Италии. Девиз этой военизированной организации звучит так: «Мы знаем только одну диалектику – диалектику револьверов».
С мая 1936 года в испанских городах развернулся массовый политический террор. Вслед за револьверами в ход шли гранаты, динамитные заряды и ручные пулеметы. За последние три месяца, по официальным данным, было убито более 250 человек и совершено свыше тысячи покушений на убийство. 13 июля группа «неизвестных» в столице среди бела дня изрешетила пулями офицера-республиканца лейтенанта Кастильо, который месяцем раньше застрелил фалангиста. Похороны лейтенанта превратились в многолюдную политическую демонстрацию. Многие из присутствующих поклялись отомстить за гибель Кастильо. Через два дня группа офицеров сил безопасности, мстивших за Кастильо, похитила вождя Национального фронта депутата кортесов Кальво Сотело из его квартиры в фешенебельном районе Мадрида, и его тело было найдено на другой день в кладбищенском морге. Похороны Сотело и Кастильо повлекли за собой новые беспорядки в Мадриде и Сан-Себастьяне, завершившиеся пятью убитыми и огромным количеством раненых. {24}
Однако, погрузившись в политическое и уличное противостояние, власти республики упустили из виду военных. О военном мятеже сегодня утром по мадридскому радио, после сводки погоды, была дана короткая информация следующего содержания: «В некоторых районах протектората (под этим термином в Испании подразумевается Марокко) отмечено повстанческое движение. На полуострове никто, решительно никто к этому сумасшедшему заговору не присоединился. Сил правительства вполне достаточно для его скорого подавления». Однако, иностранный отдел НКГБ СССР полагает, что события развиваются иначе, и налицо серьезный, тщательно спланированный военный мятеж.
– А что Вы скажете, Иероним Петрович? – передал слово Наркому обороны Уборевичу Киров.
– По данным Главного разведывательного управления при Наркомате Обороны, в военном отношении испанская армия стоит на общем европейском уровне невысоко. На материке вооруженные силы Испании насчитывают восемь пехотных дивизий, почти совершенно без современной военной техники и связи, к тому же эти дивизии не отличаются и особенной боевой выучкой. В Марокко у испанцев имеются боеспособные части в полном смысле слова – обученные, обстрелянные и моторизованные, но их еще надо будет перебросить на материк, а это возможно только при активном содействии мятежу флота. Флот Испании составляет два линкора, четыре крейсера, пятнадцать эсминцев и двенадцать подводных лодок, не считая более мелких кораблей. ВВС имеют весьма ограниченные возможности. Во многом успех мятежа зависит от позиции флота – а об этом нам пока ничего не известно. Если флот сохранит верность присяге, то марокканские части останутся в пунктах постоянной дислокации, и мятеж будет подавлен силами правопорядка, как и в 1932 году, примерно за неделю – доложил Уборевич.
– Ну что ж, спасибо и продолжайте держать руку на пульсе событий. Какие будут предложения, товарищи? – спросил Киров.
– Предлагаю не торопиться. Через неделю события или завершатся подавлением мятежа, или у нас будет больше информации на этот счет – предложил Молотов.
– Будут ли другие предложения? – спросил членов политбюро Киров – предложений не поступало. Голосуем… Решение принято единогласно. Товарищи приглашенные, спасибо, вы свободны, а мы перейдем к другим вопросам – завершил тему Киров.
У Политбюро ЦК ВКП(б) были вопросы поважнее – обсуждались очередные поправки партячеек к тексту Советской Конституции, которую партийцы на прошлом съезде обещали советскому народу утвердить до конца 1936 года.
Подготовленный проект новой Конституции был опубликован 12 июня 1936 года. С этого дня началось его обсуждение на собраниях трудящихся на предприятиях. Первые вопросы и замечания уже поступали с мест.
19.07.36 Испания. Деревня
Отец Марии был мэр их деревни и почтенный человек. Ее мать была почтенная женщина и добрая католичка, и ее расстреляли вместе с отцом из-за политических убеждений отца, который был республиканцем. Их расстреляли при ней, и ее отец крикнул: «Viva la Republica!» /Да здравствует Республика/– когда они поставили его к стене деревенской бойни. Ее мать, которую тоже поставили к стенке, крикнула: «Да здравствует мой муж, мэр этой деревни!».
Мария после гибели родителей надеялась, что ее тоже расстреляют, и хотела крикнуть: «Viva la Republica y vivan mis padres!» /Да здравствует Республика и да здравствуют мои родители/– но ее не расстреляли, а стали делать с ней нехорошее.
После расстрела они взяли всех родственников расстрелянных, которые все видели, но остались живы, – и повели вверх по крутому склону на главную площадь селения. Почти все плакали, но были и такие, у которых от того, что им пришлось увидеть, высохли слезы и отнялся язык. Мария тоже не могла плакать. Она ничего не замечала кругом, потому что перед глазами у нее все время стояли отец и мать, такие, как они были перед расстрелом, и слова ее матери: «Да здравствует мой муж, мэр этой деревни!» – звенели у нее в голове, точно крик, который никогда не утихнет. Потому что ее мать не была республиканкой, она не сказала: «Viva la Republica», – она сказала «Viva» только мужу, который лежал у ее ног, уткнувшись лицом в землю.
Но то, что она сказала, она сказала очень громко, почти выкрикнула. И тут они выстрелили в нее, и она упала, и Мария хотела вырваться и побежать к ней, но не могла, потому что они все были связаны. Расстреливали родителей Гражданские гвардейцы, и они еще держали строй, собираясь расстрелять и остальных, но тут фалангисты погнали их на площадь, а Гражданские гвардейцы остались на месте и, опершись на свои винтовки, глядели на тела, лежавшие у стены. Все они, девушки и женщины, были связаны рука с рукой, и их длинной вереницей погнали по улицам вверх на площадь и заставили остановиться перед парикмахерской, которая помещалась на площади против ратуши.
Тут два фалангиста оглядели их, и один сказал: «Вот это дочка мэра», – а другой сказал: «С нее и начнем».
Они перерезали веревку, которой Мария была привязана к своим соседкам, и один из тех двух сказал: «Свяжите остальных опять вместе», – а потом они подхватили ее под руки, втащили в парикмахерскую, силой усадили в парикмахерское кресло, и держали, чтоб она не могла вскочить.
Мария увидела в зеркале свое лицо, и лица тех, которые держали ее, и еще троих сзади, но ни одно из этих лиц не было ей знакомо. В зеркале Мария видела и себя и их, но они видели только ее. И это для нее было, как будто сидишь в кресле зубного врача, и кругом тебя много зубных врачей, и все они сумасшедшие. Себя она едва могла узнать, так горе изменило ее лицо, но она смотрела на себя и поняла, что это она. Но горе Марии было так велико, что она не чувствовала ни страха, ничего другого, только горе.
В то время Мария носила косы, и вот она увидела в зеркале, как первый фалангист взял ее за одну косу и дернул ее так, что она почувствовала боль, несмотря на ее горе, и потом отхватил ее бритвой у самых корней. И она увидела себя в зеркале с одной косой, а на месте другой торчал вихор. Потом он отрезал и другую косу, только не дергая, и бритва задела ей ухо, и Мария увидела кровь.
Он отрезал ей бритвой обе косы у самых корней, и все кругом смеялись, а Мария даже не чувствовала боли от пореза на ухе, и потом он стал перед ней – а другие двое держали ее – и ударил ее косами по лицу и сказал: «Так у нас постригают в красные монахини. Теперь будешь знать, как объединяться с братьями-пролетариями. Невеста красного Христа!»
И он еще и еще раз ударил Марию по лицу косами, ее же косами, а потом засунул их ей в рот вместо кляпа и туго обвязал вокруг шеи, затянув сзади узлом, а те двое, что держали ее, все время смеялись. И все, кто смотрел на это, смеялись тоже. И когда она увидела в зеркале, что они смеются, Мария заплакала в первый раз за все время, потому что после расстрела ее родителей все в ней оледенело и слез у нее не стало.
Потом тот, который заткнул Марии рот, стал стричь ее машинкой сначала от лба к затылку, потом макушку, потом за ушами и всю голову кругом, а те двое держали ее, так что она все видела в зеркале, но не верила своим глазам и плакала и плакала, но не могла отвести глаза от страшного лица с раскрытым ртом, заткнутым отрезанными косами, и головы, которую совсем оголили.
Покончив со своим делом, он взял склянку с йодом с полки парикмахера (парикмахера они тоже убили – за то, что он был членом профсоюза, и он лежал на дороге, и ее приподняли над ним, когда тащили с улицы) и, смочив йодом стеклянную пробку, он смазал Марии ухо там, где был порез, и эта легкая боль дошла до нее сквозь все ее горе и весь ее ужас. Потом он зашел спереди и йодом написал Марии на лбу три буквы СДШ /Союз детей шлюхи – непристойно-искаженное фашистами название молодежной организации «Союз детей народа»/, и выводил он их медленно и старательно, как художник. Мария все это видела в зеркале, но больше уже не плакала, потому что сердце в ней оледенело от мысли об отце и о матери, и все, что делали с ней, уже казалось ей пустяком.
Кончив писать, фалангист отступил на шаг назад, чтобы полюбоваться своей работой, а потом поставил склянку с йодом на место и опять взял в руки машинку для стрижки: «Следующая!» Тогда Марию потащили из парикмахерской, крепко ухватив с двух сторон под руки, и на пороге она споткнулась о парикмахера, который все еще лежал там кверху лицом, и лицо у него было серое, и тут они чуть не столкнулись с Консепсион Гарсиа, ее лучшей подругой, которую двое других тащили с улицы. Она сначала не узнала Марию, но потом узнала и закричала. Ее крик слышался все время, пока Марию тащили через площадь, и в подъезд ратуши, и вверх по лестнице, в кабинет ее отца, где ее бросили на диван. Там-то и сделали с ней нехорошее. Но ни разу, никому она не уступила. Мария сопротивлялась изо всех сил, и справиться с ней могли только вдвоем. Один садился ей на голову и держал ее, когда действовал другой … {26}
19.07.36 Средиземное море
Между тем в Средиземном море с 19 по 21 июля разыгрались важные события. Судовые радисты кораблей испанского флота передали весть о мятеже матросам, и повсюду на кораблях произошли вооруженные столкновения между офицерами, в основной массе поддержавшими восстание, и матросами, поддерживающими правительство.
Схваток не произошло только на крейсере «Мендес Нуньес», стоявшем в момент восстания у берегов Западной Африки, в Рио-де-Оро. На его борту враждующие стороны повели себя по-джентельменски. Всех противников Республики экипаж крейсера высадил на берег и повел корабль в метрополию. Вскоре почти весь флот собрался в Малаге. Арестованных офицеров, за небольшим исключением, отправили в тюрьмы.
Мятежникам тем временем удалось захватить в занятых ими гаванях линейный корабль «Эспанья», крейсеры «Альмиранте Сервера» и «Наварра», эсминец «Веласко» и одну подводную лодку. Однако все доставшиеся им крупные корабли в этот момент стояли на капитальном ремонте. В полной боеготовности находился только «Веласко», но, разумеется, он был не в состоянии в одиночку противостоять республиканскому флоту, насчитывавшему после завершения вооруженных столкновений на кораблях свыше 30 единиц, а точнее – 1 линейный корабль, 3 крейсера, 15 эсминцев и 12 подводных лодок. «Весь флот у красных», – мрачно радировали друг другу восставшие генералы. Республиканский флот приступил к блокаде Гибралтара. Корабли стали наносить огневые удары по захваченным противниками портам Андалузии и Марокко.
С «отступничеством флота» стратегический план мятежников был разрушен в его важнейшей части. Республика теперь господствовала на море. 13-километровая водная гладь Гибралтарского пролива стала непреодолимой преградой. Отборные марокканские части и Иностранный легион отныне не могли попасть в метрополию.
{24}
20.07.36 Испания. Авила
Рано утром 20 июля 1936 года гражданские гвардейцы небольшого испанского городка Авила, которые сидели в казармах, перестали отстреливаться и сдались: Пабло со своими окружил их еще затемно, перерезал телефонные провода, заложил динамит под одну стену и крикнул: «гвардейцы, сдавайтесь». Они не захотели. На рассвете он взорвал эту стену и завязался бой, в результате которого двое гвардейцев были убиты, четверо ранены и четверо сдались.
Все залегли, кто на крышах, кто прямо на земле, кто на каменных оградах или на карнизах, а туча пыли после взрыва долго не рассеивалась, потому что на рассвете ветра совсем не было, и стреляли в развороченную стену, заряжали винтовки и стреляли прямо в дым и гам, а в дыму все еще раздавались выстрелы. Потом оттуда крикнули, чтобы прекратили стрельбу, и четверо гвардейцев вышли на улицу, подняв руки вверх. Большой кусок крыши обвалился вместе со стеной, вот они и вышли сдаваться. «Еще кто-нибудь остался там?» – крикнул им Пабло. «Только раненые». – «Постерегите этих, – сказал Пабло четверым своим, которые выбежали из засады. – Становись сюда. К стене», – велел он сдавшимся. Четверо гвардейцев стали к стене, грязные, все в пыли и копоти, и четверо караульных взяли их на прицел, а Пабло со своими пошел приканчивать раненых.
Когда это было сделано и из казарм уже не доносилось ни стона, ни крика, ни выстрела, Пабло вышел оттуда с дробовиком за спиной, а в руках он держал маузер. «Смотри, Пилар, – сказал он жене. – Это было у офицера, который застрелился сам. Мне еще никогда не приходилось стрелять из пистолета. Эй, ты! – крикнул он одному из гвардейцев. – Покажи, как с этим обращаться. Нет, не покажи, а объясни».
Пока в казармах шла стрельба, четверо гвардейцев стояли у стены, обливаясь потом. Они были рослые мужчины с мужественными лицами. Только щеки и подбородок успели зарасти у них щетиной, потому что в это последнее утро им уже не пришлось побриться, и так они стояли у стены и молчали.
– Эй, ты, – крикнул Пабло тому, который стоял ближе всех. – Объясни, как с этим обращаться.
– Отведи предохранитель, – сиплым голосом сказал тот. – Оттяни назад кожух и отпусти.
– Какой кожух? – спросил Пабло и посмотрел на четверых гвардейцев. – Какой кожух?
– Вон ту коробку, что сверху.
Пабло стал отводить ее, но там что-то заело.
– Ну? – сказал он. – Не идет. Ты мне соврал.
– Отведи назад еще больше и отпусти, он сам станет на место, – сказал гвардеец голосом настолько серым, что он был серее рассвета, когда солнце встает за облаками.
Пабло отвел кожух назад и отпустил, как его учили, кожух стал на место, и курок был теперь на взводе. Эти маузеры уродливые штуки, рукоятка маленькая, круглая, а ствол большой и точно сплюснутый, и слушаются они плохо. А гвардейцы все это время не спускали с Пабло глаз и молчали.
Потом один спросил:
– Что ты с нами сделаешь?
– Расстреляю, – сказал Пабло.
– Когда? – спросил тот все таким же сиплым голосом.
– Сейчас, – сказал Пабло.
– Где? – спросил тот.
– Здесь, – сказал Пабло. – Здесь. Сейчас. Здесь и сейчас. Хочешь что-нибудь сказать перед смертью?
– Нет, – ответил гвардеец. – Ничего. Но это мерзость.
– Сам ты мерзость, – сказал Пабло. – Сколько крестьян на твоей совести! Ты бы и свою мать расстрелял!
– Я никогда никого не убивал, – сказал гвардеец. – А мою мать не смей трогать.
– Покажи нам, как надо умирать. Ты все убивал, а теперь покажи, как надо умирать.
– Оскорблять нас ни к чему, – сказал другой гвардеец. – А умереть мы сумеем.
– Становитесь на колени, лицом к стене, – сказал Пабло. Гвардейцы переглянулись. – На колени, вам говорят! – крикнул Пабло. – Ну, живо!
– Что скажешь, Пако? – спросил один гвардеец другого, самого высокого, который объяснял Пабло, как обращаться с револьвером. У него были капральские нашивки на рукаве, и он весь взмок от пота, хотя было еще рано и совсем прохладно.
– На колени так на колени, – ответил высокий. – Не все ли равно?
– К земле ближе будет, – попробовал пошутить первый, но им всем было не до шуток, и никто даже не улыбнулся.
– Ладно, станем на колени, – сказал первый гвардеец, и все четверо неуклюже опустились на колени, – руки по швам, лицом к стене. Пабло подошел к ним сзади и перестрелял их всех по очереди – выстрелит одному в затылок и переходит к следующему; так они один за другим и валились на землю. Первый не пошевелился, когда к его голове прикоснулось дуло. Второй качнулся вперед и прижался лбом к каменной стене. Третий вздрогнул всем телом, и голова у него затряслась. И только один, последний, закрыл глаза руками. И когда у стены вповалку легли четыре трупа, Пабло отошел от них и вернулся к своим, все еще с пистолетом в руке.
– Подержи, Пилар, – сказал он. – Я не знаю, как спустить собачку, – и протянул жене пистолет, а сам все стоял и смотрел на четверых гвардейцев, которые лежали у казарменной стены. И все, кто тогда был с ним, тоже стояли и смотрели на них, и никто ничего не говорил.
Так город Авила стал на сторону Республики и против мятежа, а час был еще ранний, и никто не успел поесть или выпить кофе, и все посмотрели друг на друга и увидели, что их всех запорошило пылью после взрыва казарм, все стоят серые от пыли, будто на молотьбе, и жена Пабло, Пилар, все еще держит пистолет, и он оттягивает ей руку, и когда она взглянула на мертвых гвардейцев, лежавших у стены, ей стало тошно; они тоже были серые от пыли, но сухая земля под ними уже начинала пропитываться кровью. И пока они стояли там, солнце поднялось из-за далеких холмов и осветило улицу и белую казарменную стену, и пыль в воздухе стала золотая в солнечных лучах. Один крестьянин, который стоял рядом с Пилар, посмотрел на казарменную стену и на то, что лежало под ней, потом посмотрел на всех них, на солнце и сказал: «Ну, вот и день начинается!»
– А теперь пойдемте пить кофе, – сказала Пилар.
– Правильно, Пилар, правильно», – сказал тот крестьянин.
И они пошли на площадь, и после этих четверых в городе никого больше не расстреливали.
Городок Авила стоит на высоком берегу, и над самой рекой там площадь с фонтаном, а кругом растут большие деревья, и под ними скамейки, в тени. Балконы все смотрят на площадь, и на эту же площадь выходят шесть улиц, и вся площадь опоясана аркадами, так что, когда солнце печет, можно ходить в тени. С трех сторон площади аркады, а с четвертой, вдоль обрыва, идет аллея, а под-обрывом, глубоко внизу, река. Обрыв высокий – сто метров.
Заправлял всем Пабло, так же как при осаде казарм. Все двадцать городских фашистов уже были заперты в городской ратуше – самом большом здании на площади. В стену ратуши были вделаны часы, и тут же под аркадой был фашистский клуб. А на тротуаре перед клубом у них были поставлены столики и стулья. Раньше, еще до войны, они пили там свои аперитивы. Столики и стулья были плетеные. Похоже на кафе, только лучше, наряднее.
Фашистов Пабло взял ночью, перед тем как начать осаду казарм. Но к этому времени казармы были уже окружены. Всех фашистов взяли по домам в тот самый час, когда началась осада. Когда казармы были взяты, и последние четверо гвардейцев сдались, и их расстреляли у стены, и все напились кофе в том кафе на углу, около автобусной станции, которое открывается раньше всех, Пабло занялся подготовкой площади. Он загородил все проходы повозками, совсем как перед боем быков, и только одну сторону оставил открытой – ту, которая выходила к реке. С этой стороны проход не был загорожен. Потом Пабло велел священнику исповедать фашистов и дать им последнее причастие.
Перед зданием собралась большая толпа, и пока священник молился с фашистами, на площади кое-кто уже начал безобразничать и сквернословить, хотя большинство держалось строго и пристойно. Безобразничали те, кто уже успел отпраздновать взятие казарм и напиться по этому случаю, да еще всякие бездельники, которым лишь бы выпить, и по случаю, и без случая.
Пока священник выполнял свой долг, Пабло выстроил в две шеренги тех, кто собрался на площади. Он выстроил их, как для состязания в силе, кто кого перетянет, или как выстраиваются горожане у финиша велосипедного пробега, оставив только узенькую дорожку для велосипедистов, или перед проходом церковной процессии. Между шеренгами образовался проход в два метра шириной, а тянулись они от дверей Ратуши через всю площадь к обрыву. И всякий выходящий из Ратуши должен был увидеть на площади два плотных ряда людей, которые стояли и ждали.
В руках у людей были цепы, которыми молотят хлеб, и они стояли на расстоянии длины цепа друг от друга. Цепы были не у всех, потому что на всех не хватило. Но большинство все-таки запаслось ими в лавке дона Гильермо Мартина, фашиста, торговавшего сельскохозяйственными орудиями. А у тех, кому цепов не хватило, были тяжелые пастушьи дубинки и стрекала, а кое у кого – деревянные вилы, которыми ворошат мякину и солому после молотьбы. Некоторые были с серпами, но этих Пабло поставил в самом дальнем конце, у обрыва.
Все стояли тихо, и день был ясный, высоко в небе шли облака, и пыли на площади еще не было, потому что ночью выпала сильная роса. Деревья отбрасывали тень на людей в шеренгах, и было слышно, как из львиной пасти бежит через медную трубку вода и падает в чашу фонтана, к которому обычно сходятся с кувшинами все женщины города.
Только у самой Ратуши, где священник молился с фашистами, слышалась брань, и в этом были повинны те бездельники, которые успели напиться и теперь толпились под решетчатыми окнами, сквернословили и отпускали непристойные шутки. Но в шеренгах люди ждали спокойно.
Один спросил другого:
– А женщины тоже будут?
И тот ответил ему:
– Дай бог, чтобы не было!
Потом первый сказал:
– Вот жена Пабло. Слушай, Пилар. Женщины тоже будут?
Пилар посмотрела на него и видит – он в праздничной одежде и весь взмок от пота, и тогда сказала:
– Нет, Хоакин. Женщин там не будет. Мы женщин не убиваем. Зачем нам убивать женщин?
Тогда он сказал:
– Слава Христу, что женщин не будет! А когда же это начнется?
Пилар ответила:
– Как только священник кончит.
– А священника – тоже?
– Не знаю, – ответила она ему и увидела, что лицо у него передернулось и на лбу выступил пот.
– Мне еще не приходилось убивать людей, – сказал он.
– Теперь научишься, – сказал ему сосед. – Только, я думаю, одного удара будет мало. – И он поднял обеими руками свой цеп и с сомнением посмотрел на него.
– Тем лучше, – сказал другой крестьянин, – тем лучше, что с одного удара не убьешь.
– Они взяли Вальядолид. Они возьмут Авилу, – сказал кто-то. – Я об этом слыхал по дороге сюда.
– Этот город им не взять. Этот город наш. Мы их опередили, – сказала Пилар. – Пабло не стал бы дожидаться, когда они ударят первые, – он не таковский.
– Пабло человек ловкий, – сказал кто-то еще. – Но нехорошо, что он сам, один прикончил гвардейцев. Не мешало бы о других подумать. Как ты считаешь, Пилар?
– Верно, – сказала она. – Но теперь мы все будем участвовать.
– Да, – сказал он. – Это хорошо придумано. Но почему нет никаких известий с фронта?
– Пабло перерезал телефонные провода, перед тем как начать осаду казарм. Их еще не починили.
– А, – сказал он. – Вот почему до нас ничего не доходит. Сам-то я узнал все новости сегодня утром от дорожного мастера. А скажи, Пилар, почему решили сделать именно так?
– Чтобы сберечь пули, – сказала она. – И чтобы каждый нес свою долю ответственности.
– Пусть тогда начинают. Пусть начинают.
Пилар взглянула на него и увидела, что он плачет.
– Ты чего плачешь, Хоакин? – спросила она. – Тут плакать нечего.
– Не могу удержаться, Пилар, – сказал он. – Мне еще не приходилось убивать людей.
Большинство людей, что стояли на площади двумя шеренгами, были в этот день в своей обычной одежде, в той, в которой работали в поле, потому что они торопились скорее попасть в город. Но некоторые, не зная, как следует одеваться для такого случая, нарядились по-праздничному, и теперь им было стыдно перед другими, особенно перед теми, кто брал приступом казармы. Но снимать свои новые куртки они не хотели, опасаясь, как бы не потерять их или как бы их не украли. И теперь, стоя на солнцепеке, обливались потом и ждали, когда это начнется.
Вскоре подул ветер и поднял над площадью облако пыли, потому что земля уже успела подсохнуть под ногами у людей, которые ходили, стояли, топтались на месте, а какой-то человек в темно-синей праздничной куртке крикнул: «Воды! Воды». Тогда пришел сторож, который каждое утро поливал площадь, размотал шланг и стал поливать, прибивая водой пыль, сначала по краям площади, а потом все ближе и ближе к середине. Обе шеренги расступились, чтобы дать ему прибить пыль и в центре площади; шланг описывал широкую дугу, вода блестела на солнце, а люди стояли, опершись кто на цеп или дубинку, кто на белые деревянные вилы, и смотрели на нее. Когда вся площадь была полита и пыль улеглась, шеренги опять сомкнулись, и какой-то крестьянин крикнул: «Когда же наконец нам дадут первого фашиста? Когда же хоть один вылезет из исповедальни?»