Сегодня был у редактора и отвёз ему больше половины исправленного «Дяди Кузи», остальное привёз и надо доделать к четвергу. В «Детгизе» мне ещё всучили рукопись на рецензию, отказаться было нельзя – это из той самой редакции, которая издавала «Тёплый дождь».
Денег мне не шлют ниоткуда. Беда. Иринка мне не пишет, видать, считает, что писать мне необязательно. Таковы дети! Что будет дальше?
Виктор
1962
9 июня 1962 г.
(А. М. Борщаговскому)
Уважаемый Александр Михайлович!
Не знаю, принято или нет благодарить критиков за рецензию, но мне очень захотелось это сделать после прочтения Вашей статьи о моей книге.
Я не так уже молод по годам и по творческому стажу (мне 38 лет, из них 10 я работаю в литературе), но ещё ни разу мне не доводилось прочесть о моих вещах столь заинтересованные и добрые слова. Не отписку, не «отклик», а именно заинтересованную статью. Вы написали, пытаясь дружески помочь автору, не избалованному вниманием, разобраться в своей писанине и в самом себе.
Конечно, с чем-то я и не согласен в Вашей статье, кое-что и сам «нащупал» и мог бы раскритиковать некоторые свои вещи шибче Вас, но не это главное, главное, что Вы читали мою книгу не равнодушно, и это дорого мне больше всего.
Спасибо Вам за добрые слова и за внимание! Желаю Вам здоровья и творческих радостей, которые не так уж часты в нашей жизни, и эти слова, слова благодарности написаны в минуты настоящей радости.
Всего Вам доброго! С приветом, В. Астафьев
29 октября 1962 г.
(А. Н. Макарову)
Уважаемый Александр Николаевич!
Наше эпистолярное знакомство началось с довольно-таки чудных странностей. Книжку Вам отправляла моя жена. Сам я спешно уехал на север Урала и забрался к чёрту на кулички. Аж на Кваркуш – это одна из самых больших вершин Урала, и там, на склоне его, находятся изумительные альпийские луга. Проездом был и в Березниках. Это сейчас большой, красивый и самый зелёный город в нашей области. В нём есть даже телецентр, сами понимаете, построен он не только для развлечения трудящихся.
Когда я вернулся чуть живой из похода, посмотрел на квитанции почтовые и ахнул. На одной квитанции стояло вместо «Макаров» – «Марков», такая малюсенькая опечатка, а так как я всех наших Марковых не очень люблю, мне было вдвойне не по себе.
Вскоре из Чусового я уехал (мне наконец-то дали квартиру в Перми) и так и решил, что книжка затерялась.
Письмо Ваше пришло давно, а в моём прошлом жилище поселились татары, которые на это дело смотрят с философским спокойствием: получит или не получит человек письмо, от этого, мол, в мире ничего не изменится.
И вот лишь вчера письмо Ваше мне привезли. Такая вот прелюдия!
Спасибо Вам за добрые слова. Сейчас я пишу повесть о детдомовцах[63]. Годы сложные – 37-й в основном. Хочется написать правду, а правда тех времён страшная. Особенно страшна она была для детей, которые совершенно не понимали, что происходит, и, лишившись родителей, кричали: «спасибо любимому…» В общем, не хочется писать о сиротах так, как было писано в книжках с заголовками: «В родной семье», «Одной семьёй» и т. д. А так, как хочется, не очень-то получается, вот потому, наверное, мне и показалось, что Вы меня перехваливаете. Но похвала ко времени – это для россиянина как яичко к Христову дню, и Вы приободрили меня здорово. Поднатужусь и, глядишь, одолею эту повесть, которой болею давно и которую охота написать хоть немного лучше предыдущих. Тем более что книжка «Звездопад» уже отошла в прошлое, живёт отдельно от меня, и многое в ней кажется наивным.
Попутно с «серьёзными» вещами я всегда пишу маленькие вещи о природе, вроде стихотворений в прозе – это для отработки слова, интонации, для тренировки глаза и памяти. Набралось их порядочно. Я собрал их в книжку и издал её в Свердловске под названием «След человека». Книжку мило издали, и я Вам её потом привезу или пришлю. Мне прислали анкету на совещание молодых. Если утвердят – приеду. Я говорю «если», потому что молодым уже не могу себя считать – мне 38 лет.
Буду рад познакомиться с Вами и, если Вы любите деревню, пригласить Вас когда-нибудь порыбачить в полунищее село за Камским морем, где я купил себе хату и бываю там, когда время позволяет. Картины там, правда, более грустные, чем в наших книжках. Всё заросло репьём и быльём, как в рассказах Бунина, только не было у него слов: «колхоз», «бригада» и плаката, написанного на старых газетах: «Мы за мир!» Это, так сказать, «приметы нового». Ну, да бог с ними, с такими мыслями, иногда от них и устаёшь. Ещё раз спасибо Вам за письмо и за тёплые слова.
Желаю Вам доброго здоровья и крепко жму руку. Ваш В. Астафьев
1962 г.
(А. Н. Макарову)
Дорогой Александр Николаевич!
Спасибо Вам за доброе письмо. Оно пришлось как-то здорово кстати. Навалилась меланхолия, и не писалось, а всё только думалось. Может, виной тому были события в маленькой далёкой стране, которой, как пешкой, решили сыграть сильные мира сего. И слава богу, что не «принесли её в жертву», как писала одна датчанка потом в газете «Известия». И без того слишком уж много было жертв на нашей памяти только.
Вышла моя книжка[64], та, о которой я Вам писал. Раз Вы человек деревенский и любите природу, я и дарю Вам её на память. Затоскуете зимой в городе и полистаете вторую часть её, и может, она окажется хоть маленьким свиданием с простыми человеческими радостями, которые приносит нам природа. Она в этом деле безотказна и почти никогда не приносит горя. Возблагодарим её за это!
Вещи в сборнике собраны за много лет и потому неравноценны, но я шлю Вам книжку для дружеского прочтения и надеюсь, Вы будете снисходительны к моим, может быть, излишним восторгам и моему трепету перед каждым кустиком и зарёю, которые сплошь и рядом в книжке и, наверное, станут утомлять и даже раздражать. А может быть, и нет? Книжка-то моя, и судить мне о ней трудно. Словом, мне хотелось, чтобы она рождала в человеке только светлые чувства, хотя есть там вещи и шибко пессимистичные.
Повесть пишу. Туго, но продвигаюсь вперёд, авось и получится что. Пока судить не берусь. Таких сложных вещей ещё не писал.
Прочитал «Зиму тревоги нашей». Стейнбека я любил и раньше, за «Гроздья гнева» и в особенности за «Жемчужину», а теперь просто боготворю его. Вот ведь как «просто» умеет писать человек! И это ещё перевод, а как, поди, здорово в оригинале!
Да, после таких книг почешешь, почешешь думалку и начинаешь листать написанное и вдруг убеждаешься в собственном убожестве. Коварные эти мужики, мастера-то, нет-нет да и вышибут из седла самоуспокоенности, шпыняют под бока, гляди, мол, как надо писать-то. Ну, авось да небось, и мы свою полоску вспашем. Если в это не верить – пропадай моя телега, все четыре колеса! Может, я чего и не так написал, извиняйте. Немножко рад книжке. На рыбалку вот съездил и под настроение Вам написал.
Крепко жму Вашу руку и желаю всего доброго. Ваш В. Астафьев
Сегодня прочёл Солженицына в «Новом мире». Потрясён. Радуюсь. За литературу нашу радуюсь, за народ наш талантливый и терпеливый.
1963
4 января 1963 г.
(А. Н. Макарову)
Дорогой Александр Николаевич!
Извините, что отнимаю у Вас время, но по пустякам я бы не стал этого делать. В Перми живёт Ольга Александровна Волконская (далёкая и дальняя родственница знаменитых российских Волконских). Она была дитём вывезена за границу в смутное время и моталась по всему свету, как по Старому, так и по Новому. Там и выросла. Мечтала вернуться на Родину и вернулась. Она пишет. Печаталась за границей в прогрессивных изданиях. Печатается изредка и у нас. В частности, подборка её рассказов была напечатана в журнале «Урал». Наше Пермское издательство решило напечатать книгу её вещей. И вот несколько лет не может осуществить этого дела, и всё из-за того, что автор вернулся из дальних палестин. Наконец-то её оставили в плане, эту книгу, но, чтобы перестраховаться, «общественность» требует рецензии «сверху», т. е. от Союза писателей из Москвы (мы не пророки в своём отечестве), и вот теперь нам стало известно, что эту рецензию заказали Вам.
Александр Николаевич, если рукопись Волконской заслуживает того, чтобы её было возможно поддержать, поддержите, пожалуйста. Я пишу Вам не с целью оказать какое-то давление (как это пишется в газетах), а просто в порядке участия в судьбе этой очень культурной и в общем-то совершенно беззащитной женщины. Она, конечно, счастлива и тем, что имеет – Родину. Но раз уж она пишет, и пишет не хуже, а лучше многих авторов, издаваемых нашим областным издательством, то как-то и неловко держать её в тенях и затирать лишь из-за того, что она имела несчастье родиться в семье дворян, а не пролетариев.
Рукопись Волконской называется «Фиалки и волки», если это не против души, помогите и нам, и автору. О чём любезно прошу.
С уважением, В. Астафьев
P. S. Я много работаю. Начерно закончил повесть и теперь обстругиваю её. Думаю к лету доломить окончательно. Получилось вроде, чем и счастлив.
27 января 1963 г.
(А. Н. Макарову)
Дорогой Александр Николаевич!
Я только что вернулся из знакомых Вам Березников. Была там передача по телевидению, и мне пришлось первый раз в жизни моргать от яростных ламп и глядеть в пустоту, разговаривая с читателями. Занятие не из приятных.
По возвращении домой прочёл в «Лит. России» Ваши заметки о моей книжке[65]. Мне даже и не хочется их называть рецензией. Очень мне было приятно прочесть Ваши раздумья о книжке. Смущало одно: пославши Вам книжку, я вроде бы напросился на «отклик». Ну, может, это смущение проистекает от «провинциальности» или от «божьего человека», как обозвал меня однажды в Москве один бойкий поэт «из обоймы».
Я всё бьюсь, штурмую повесть. Задачу я себе задал почти непосильную. Работаю тяжело. Нервы уже на исходе. Усталость страшная. Вы мне помогли, поддержали рабочий тонус, и за это самое большое спасибо. Как и всякое яичко дорого ко Христову дню, так и Ваши заметки пришлись ко времени. Возможно, мне удастся захватить уже что-то более или менее читабельное с собою. Черновики я, правда, не люблю читать и показывать, но в этой повести много такого, о чём надо бы посоветоваться. Словом, если ещё раза два или три перенесут совещание, и я уже приеду с почти готовой вещью.
С Волконской всё обошлось хорошо. Моего вмешательства не потребовалось. Достаточно было рецензии «сверху», и всё. Книгу её уже редактируют.
Ещё раз спасибо Вам на добром слове. Ваш Астафьев
23 апреля 1963 г.
Пермь
(А. М. Борщаговскому)
Дорогой Александр Михайлович!
Поздравляю Вас с праздником весны. Знаю, что отравили Вам эту весну, клюют в темя птички-невелички. Ну, да кого у нас не клевали, не клюют и не клюнут! Авось переживём! Держитесь! Сожмите крепче кулаки, зубы стисните – это помогает.
Посылаю Вам любопытную заметку из нашей областной газеты о Вашем фильме. Кинотеатры у нас забиты. Я едва попал на фильм. Публика реагирует на события самым живым образом. Успех фильма у зрителей очень большой, но прессы на нём я не видел. Неужто от того, что Вы в «опале»? Ай-яй-яй! Что ж поделаешь. Нас тут, меня в частности, тоже помаленьку «прорабатывают», да я плюю на всё, работаю с удвоенной энергией, чего и Вам желаю. Крепко жму руку.
Привет Вашей семье. Ваш В. Астафьев
Май 1963 г.
(А. Н. Макарову)
Дорогой Александр Николаевич!
Нонешний Касьян какой-то тяжёлый для всей земли – жара, землетрясения, бури, тревоги и масса черёмухи. Не к добру, говорят!
У меня год этот исключительно тяжёлый. Не успел я вернуться из Ессентуков и пережить обострение, как тяжело заболели жена и её племянник, воспитывающийся вместе с нашими ребятами. И у жены, и у племяша дело подкатывало к смерти от менингоэнцефалита. Леса заражены энцефалитным клещом до безобразных размеров. Больницы наши были забиты людьми совершенно разбитыми и надолго выведенными из строя с последствиями на всю жизнь. Были случаи укусов клещами даже в городском парке. Вот так природа мстит за истязание и разбой, учинённые нами.
Есть такая малая птаха синица-московка. Она питается исключительно этим клещом и съедает его, говорят, до 45 кг в год. Но она любит боровые, густые леса, и в вырубленных, захламлённых местах не живёт. Её на обрубленном Урале почти нет, встречается только на севере и изредка возле нас, и вот, пожалуйста, не стало птахи малой, и пошёл мор на людей. Когда только у нас и научатся понимать и осмысливать цитаты, хотя бы того же Энгельса, насчёт того, что к природе надо притрагиваться осторожно, иначе она отомстит.
А какая уж тут осторожность. Весь Урал обрубили, засрали, разгромили на века. Куда ни сунешься, везде брошен лес, везде хлам непролазный и лесная зараза.
Но Вы всё-таки не бойтесь и приезжайте в августе или сентябре. Действие клеща кончается в июле, в конце, и я как охотник и рыбак ещё могу сводить Вас в неразбитые места. Кроме того, в деревушке, где я обычно обитаю, есть речушка с хариусами. Но их так быстро истребляют, что ныне я уже с трудом налавливаю на уху. На будущий год ещё, видимо, буду налавливать, а там уж на уклейку, окунишек и ершей перейду, да ещё на лещей, ловить которых не люблю, но развелось их в Камском море дивно и никуда не денешься, придётся превращаться в лещатника и ждать часами, ждать поклёвки. А я люблю побегать по речке, похитрить, поругаться и обмануть харюзишку. Вкусен, собака, и ловок! Ловить его дело хитрое, но и наслаждение ж!
Писать я нынче совсем перестал. Повесть никак не могу добить. Вовсе выбит из колеи. Сейчас вот жена уже дышит и начинает печатать. Я для разгона написал эту штучку, что кладу Вам в конверт, и ещё рассказ сделал на лист. Его посылаю в «Урал», там обещают быстро деньжонки заплатить. «Хлебозары» посылаю Вам просто так, для прочтения. Всё пробую «звук» отработать и писать, как наши славные россияне писали стихи, – складно и со смыслом. А то уж больно много развелось у нас модных прозаиков и, как ни странно, поэтов, которые пишут спустя рукава, оставляя писательскую работу в стороне. Стихи пишут длинные, нескладные. И для кого только? Вон Рождественский уж метрами стихи выдаёт. В каждом журнале его самодовольная личность. А стихи? У нас в детдоме говорили: «Ни складушки, ни ладушки, поцелуй её с задушки», так, видно, про такие стихи. Главное – ребятишек развращают. В провинции косяки студентов ходят со стихами, где развязность и хилософия заменяют всякий смысл и поэзию.
Ну, я чего-то разбрюзжался! Бывает.
Как мне хотелось бы сделать хорошую повесть! А сейчас вот заглядываю в рукопись, и всё кажется плохо до того, что и работать над нею не хочется. А знаю – надо себя изнасиловать, заставить. Ну, авось и перемогу себя, авось чего-то и получится.
Как Вам там живётся, в Тарусе? Как пишется?
Я весною, если – тьфу! – ничего не случится, поеду в город Белев. Я оттуда начинал воевать и, наверное, смогу и на Тарусу посмотреть – это, по-моему, по пути? А пока везу больную жену в деревню и вынужден буду ещё долго находиться при ней неотлучно. Она у меня мировая баба. Мы женились ещё в 45-м. Она тоже была в армии. Много перенесла. Умница, хлебосольница, и вот говорит – бог шельму метит, пока всё наоборот, всё наоборот.
Чего-то я Вам наворотил тут?
Желаю всего, всего доброго. Всегда рад Вашим добрым и душевным письмам. Читаю их и перечитываю. И всё больше и больше хочется встретиться и покалякать. Ну теперь, буду если в Москве, так дозвонюсь уж.
Жму Вашу трудовую, Виктор
4 июня 1963 г.
(А. М. Борщаговскому)
Дорогой Александр Михайлович!
Я тоже был в деревне и провёл там всю весну. Это было для меня большим праздником и счастьем. Надышался, насмотрелся, отдохнул, посветлел душой и головой. Стало легче дышать и работать.
У меня куплен некорыстный домишко в умирающей, полузаброшенной деревушке[66]. Рядом с домом речка. Ловлю в ней хариусов. Негусто, но ловлю. Пейзаж там чуть уральский, и больше среднероссийский: бугры, перелески, поля, но главное – чудная, студёноводная речка. В километре от деревни так называемое Камское море, захламлённое лесом деловым и смытым с берегов. Миллионы кубометров болтает волнами по морю уже несколько лет, и в окрестностях дорубают остатки и бросают их в воду – плавать, как бы специально, колоть нам этими огромными занозами глаза, чтоб мы лучше видели, что ли.
По возвращении прочёл Вашу повесть. Хорошая повесть. Зря Вы насчёт неё оговаривались. У меня есть свои претензии к ней, но они чисто вкусовые и субъективные, разумеется. Меня несколько подавило мастерство её. То есть она настолько гладко сделана в смысле писательского мастерства, что нигде и не споткнёшься. Это, наверное, хорошо, но это же и настораживает.
Я подумал, прочитавши Вашу повесть, кажется, впервые глубоко подумал о том, что критику начинать писать, пожалуй, даже труднее, чем обыкновенному смертному. Критик уже слишком хорошо знает, «как надо». Вот поэтому, видимо, Вы так строги в письме, а местами и очень сдержанны. Я люблю строгое письмо и считаю лучшей книгой о прошедшей войне лишь строгую, «железную» книгу Рихтера «Не убий». Он нет-нет да и «сфулюганит», вроде и не к месту «сфулюганит», вроде бы и перехохмит где-то, а читать как-то свободно, хорошо и радостно.
По душе мне и однобокий Ремарк, особенно его роман «Возвращение», хотя по стилю и по многому другому он мне чужой, а вот рассказывает о солдатах, о чужих, о немцах и вроде как обо мне. Целую страницу дует, собака, о том, как солдат помочился после войны и как струйка «серебром блестела под луной». Как будто озорует, но я-то понимаю, что именно вот так вот и можно помочиться с удовольствием, не стоя на коленях в окопе, и это заменит много сцен, написанных иными умильными писателями о том, как почувствовал себя солдат, увидев после страшных боёв дом родной, папу и маму, да ещё бабушку.
Но самым великим, самым моим любимым, моим богом является всё же Достоевский.
Чем больше читаю его, тем больше низко кланяюсь земле нашей русской, которая родила такого писателя. Нет у меня слов и чувств, которыми можно было бы выразить моё отношение к Достоевскому. Благоговение! У меня есть его десятитомник.
Я иной раз гляну на полку с книгами, и мне заплакать хочется. Кто я такой? А обладаю таким сокровищем! Вот могу запросто подойти и притронуться рукой, а это ж святыня!
И он дал мне такое счастье – прикоснуться к такой святыне! И чем хуже дела на земле, чем больше страдает человечество, тем чаще и чаще тянутся руки к «Карамазовым» – этой книге книг.
Да что я Вам всё это говорю! Вы же русский человек, и в Достоевском вся наша боль, все наши муки, все наши слабости и наше величие, и потому он до боли близок всем нам, хотя и обещает неутешительное будущее, но в этом не его вина. А если он был объективен, каковыми мы уже не умеем быть, и страдал за всех разом, то надо только удивляться крепости его сердца. У всякого другого человека, так постигшего мир и людей, сердце этого не выдержало бы и разорвалось на клочки.
Ну вот, увлёкся.
Возвращаюсь к повести. Здорово всё сделано, что касается отношений Маши и матери. Тонко сделано. Хорошо завершено, не сусально. Отец – мужик хороший, и вообще народу хорошего в повести много. Сочно, со вкусом и смаком написан север. Удивила меня лишь несколько раз повторенная фраза отцом Радика: «Алеут тоже человек!»
Я знаю немного этих бойе. Чтобы он так заговорил, надо сильно его обидеть. В повести не хватает сцены и куска, либо этот выкрик висит в воздухе. То, что его отправили как алкоголика «в отсидку», ещё ничего не значит.
А вообще после прочтения повести потянуло снова на север. Дружно там живут, семейно, и отношения сохранились ещё святые, не загаженные мелочами. Может, и соберусь ещё когда.
Послезавтра, точнее завтра, к нам приезжают латышские писатели и в придачу несколько москвичей. Судя по программе, хотят «изучить жизнь». Пока они её, грешную, будут «изучать», нам придётся с ними хороводиться. А потом я снова уеду в деревню, на всё лето. Буду бывать в городе лишь наездами. Сделаю ещё один заход на повесть, после которого как-то надо решать и её судьбу.
Повесть[67] к августу или в августе я добью. У меня к Вам большая просьба. Не сможете ли Вы её прочесть после того, как я её доделаю? Очень бы хотелось дать её Вам, прежде чем начинать определять её в журнал какой-то. В какой – я ещё и сам не знаю. «Уралу» её не осилить, зубаста она для него. А главное не это, главное, мне бы хотелось кое о чём посоветоваться с Вами. Если у Вас будет время в августе и желание прочесть рукопись, напишите, куда Вам её послать, и тогда я напишу обо всём, что меня тревожит, и о чём бы я хотел посоветоваться с Вами как со старшим товарищем.
Я, наверное, утомил Вас своим письмом? Почерк у меня очень уж аховый. Но так хотелось поговорить, да всё равно в письме всего не испишешь, да и не умею я их писать. Как-то сумбурно у меня всё получается. Ну, может, нам доведётся когда-то и так встретиться и поговорить очно. А пока всего Вам доброго. Здоровья и хорошей работы.
Крепко, крепко жму Вашу руку. Ваш Виктор
P. S. Читал Вашу статью в «Литературке». Читал в деревне и потом целый день ходил в лесу и думал. Да, молодым быть трудно, и не только в Риме или Стокгольме, и у нас тоже…
16 июля 1963 г.
Пермь
(А. М. Борщаговскому)
Дорогой Александр Михайлович!
Я так рад Вашему письму! Его долго не было, и я уж подумал – не обидел ли человека, которому и без того тошно. А обижать и бить людей я уже не могу, хотя и делаю это иной раз непроизвольно. Такая жизнь.
Лет шестнадцать назад я ударил человека кулаком и с тех пор дал слово никогда не прибегать больше к этому способу действий. Может, оттого, что это произошло при мерзких, низменных обстоятельствах, а может, оттого, что в детстве приходилось отбиваться часто, чтобы выжить. Из рукописи, которую я пришлю Вам, скорей всего, в начале сентября, Вы всё это увидите.[68]
А человека я ударил за кости. Да, да, за кости с колбасного завода. Привезли их в наш цех на делёжку, как «доппитание», и начальство выбрало все мозговые кости, а нам оставило рёбра. Жена у меня лежала в больнице с умирающей маленькой дочкой, и ей не дали карточку. Есть было нечего. Дочка умирала от того, что её нечем было кормить, и умерла. А мы с женой (она тоже с фронта – коммунист, на войне и вступила в партию) такое горе мыкали – не приведи господь. И вот горе, беды и, главное, унизительное сознание того, что я, мужчина, не могу содержать семью, прокормить её, заставили поднять руку, и я дал в рыло начальнику цеха. А он парень-то тоже с фронта и потом жил хуже меня. Я пятнадцать лет встречал его на улице в Чусовом, и все эти годы мне было стыдно до чёртиков. Хоть бы он буржуем стал, тогда другое дело, а то такой же «пролетарья». Словом, с тех пор – всё, хотя иной раз и хочется взять по детдомовской привычке стул и обломать его об иную голову.
Живу я всё в деревне безвылазно. Погода у нас нынче одурела. В начале лета и вот уже больше месяца стоит куда тебе с добром. Всё растёт, цветёт, радуется, хлеба в рост. Хариусы клюют помаленьку. В деревне тишь и благодать.
Работаю много. Повесть уходит всё вглубь и вглубь. Не знаю уж, как и вынырну я из этой глуби. Бессилие иной раз охватывает. Не хватает грамоты, культуры, и отсюда – масштабное мышление. Обруч какой-то в голове и на сердце. Ломает его – буквально. Стараюсь плюнуть на всё, ан воздухом-то дышать каким? Вот и не удаётся превозмочь себя до конца. А надо бы! Надо бы! Сколько надо рассказать! Сколько осмыслить!
Гнали мы в прошлом году с замечательными колхозными ребятишками на альпийские уральские луга скот. Я написал об этом очерк и попросил «уделить внимание» ребятишкам, которые бескорыстно, в разбитой обуви, худой одежонке ходят к чёрту на кулички в дождь и снег, помогая колхозу, а потом всё лето работают на полях.
«Взяли»! Журнал «Уральский следопыт» наградил школу грамотой, какими-то значками и пятью путёвками на слёт юных следопытов. Повезу их (путёвки) сам. Завтра и порадую село и ребятишек. Пусть хоть пятеро из них посмотрят кусочек света, поедят как следует. Ехать далеко на север области, но надо.
Я помню, как валялся на полу столовой одного дома творчества откормленный выродок, пинал в морду маму, плевал на официанток и кричал: «Я – внук Прокофьева!» И не могу с тех пор бывать в этих домах и очень хочу, чтобы кусочек сладкого пирога, хоть маленький, достался тем ребятишкам, которые его заработали, зарабатывают, но в глаза не видят.
Сегодня ночью я прочёл повесть своего друга по курсам, Анатолия Знаменского. Не слышали о таком? Это очень талантливый человек, и повесть его где-то посильнее «Одного дня Ивана Денисовича» Солженицына (она об этом же, но «припоздала»). Советую Вам достать его книжку рассказов «Прометей № 319» и прочесть там два рассказа: «Прометея» и особенно «Песнь песней». Остальное написано давно, случайно и «для хлеба». Нынче в «Урале» печатается его роман «Иван-чай», но повесть, которую я прочёл, сильнее всего. Он в 64 страницы «уложил» столько, что диво-дивное. В общем, не бедна земля наша талантами, да таланты-то на неё ропщут – неласковая, неподатливая. И сколько её роют, а всё тверда!