Дюшка среди ребят улицы Жана Поля Марата, если считать Левку, был третьим по силе. Там, где был Санька, он старался не появляться. И сейчас лучше было бы повернуть обратно, но ребята, наверное, уже заметили, поверни – подумают, струсил.
Санька всегда выдумывал странные игры. Кто выше всех подбросит кошку. А чтоб кошка не убегала, чтоб не ловить ее после каждого броска, привязывали за ногу на тонкую длинную бечевку. Все бросали кошку по очереди, она падала на утоптанную землю и убежать не могла. И Санька бросал выше всех. Или же раз на рыбалке – кто съест живого пескаря? От выловленных на удочку пескарей пресно пахло речной тиной, они бились в руке, Дюшка не смог даже поднести ко рту – тошнило. И Санька издевался: «Неженка! Маменькин сынок!..» Сам он с хрустом умял пескаря не моргнув глазом – победил.
Сейчас он придумал новую игру.
На болоте стоял старый, заброшенный сарай, оставшийся еще с того времени, когда улица Марата только строилась. На его дощатой стене был нарисован мелом круг, вся стена заляпана слизистыми пятнами. Ребята ловили скачущих по кочкам лягушек. Их здесь водилось великое множество – воздух кипел, плескался, скрежетал от лягушачьих голосов. Плескался и кипел в стороне, а напротив сарая – мертвое молчание, лягушки затаились от охотников, но это их не спасало.
Санька, в своей лохматой шапке, деловито насупленный, принимал услужливо поднесенную лягушку, набрасывал веревочную петлю на лапку, строго спрашивал:
– Чья очередь? – И передавал из руки в руку веревочку со слабо барахтающейся лягушкой: – Бей!
Веревочку принял Петька Горюнов, тихий парнишка, с красным, словно ошпаренным лицом. Он раскрутил привязанную лягушку над головой, выпустил из рук конец веревочки… Лягушка с тошнотно мокрым шлепком врезалась в стену. Но не в круг, далеко от него.
– Косорукий! – сплюнул Санька. – Беги за веревочкой!
Петька послушно запрыгал по дышащим кочкам к стене сарая.
Только теперь Санька посмотрел на подошедшего Дюшку – глаза впрозелень, словно запачканные болотом, редко мигающие, стоячие. Взглянул и отвернулся: «Ага, пришел, ну, хорошо же…»
– Мазилы все. Глядите, как я вот сейчас… Лягуху давай! Эй ты там, косорукий, веревочку неси!
Колька Лысков, верткий, тощий, с маленьким, морщинистым, подвижным, как у обезьянки, лицом, для всех услужливый, а для Саньки особенно, подал пойманную лягушку. Запыхавшийся Петька принес веревочку.
– Глядите все!
Санька не торопился, уставился в сторону сарая выпуклыми немигающими глазами, лениво раскачивал привязанную лягушку. А та висела на веревочке вниз головой, растопыренная, как рогатка, обмершая в ожидании расправы. А в стороне бурлили, скрежетали, постанывали тысячи тысяч погруженных в болото лягушек, знать не знающих, что одна из них болтается головой вниз в руке Саньки Ерахи.
На секунду лягушка перестала болтаться, повисла неподвижно. Санька подобрался. А Дюшка вдруг в эту короткую секунду заметил ускользавшую до сих пор мелочь: распятая на веревочке лягушка натужно дышала изжелта-белым мягким брюхом. Дышала и глядела бессмысленно выкаченным золотистым глазом. Жила вниз головой и покорно ждала…
Санька распрямился, сначала медленно, потом азартно, с бешенством раскрутил над шапкой веревочку, и… мокрый шлепок мягким о твердое, в круге, обведенном мелом, – клякса слизи.
– Вот! – сказал Санька победно.
У Саньки под лохматой – «из чистой медвежатины» – шапкой широкое, плоское, розовое лицо, на нем торчком твердый решительный нос, круглые, совиные, с прозеленью глаза. Дюшка не мог вынести его взгляда, склонил к земле голову.
Под ногами валялся забуревший от старости кирпич. Дюшка постепенно отвел глаза от кирпича, натолкнулся на переминающегося краснорожего виноватого Петьку – «косорукий, не попал!». И Колька Лысков осклабился, выставил неровные зубы: до чего, мол, здорово ты, Ераха!
Воздух клокотал от влажно картавящих лягушачьих голосов. Никак не выгнать из головы висящую лягушку, дышащую мягким животом, глядящую ржаво-золотистым глазом. Широкое розовое лицо под мохнатой шапкой, а нос-то у Саньки серый, деревянный, неживой. Неужели никому не противен Санька? Петька виновато мнется, Колька Лысков услужливо скалит зубы. Кричат лягушки, крик слепых, не видящих, не слышащих, не знающих ничего, кроме себя. Молчат ребята. Все с Санькой. У Саньки серый нос и зеленые болотные глаза.
– Теперь чья очередь? Ну?..
«Сейчас меня заставит», – подумал Дюшка и вспомнил о старом кирпиче под ногами. Весь подобрался…
– Дай я кину, – подсунулся к Саньке Колька Лысков, на синюшной мордочке несходящая умильная улыбочка. Он даже противнее Саньки!
– Вон Минька не кидал. Его очередь, – ответил Санька и снова покосился на Дюшку.
Минька Богатов самый мелкий по росту, самый слабый из ребят – большая голова дыней на тонкой шее, красный нос стручком, синие глаза. Дюшкин ровесник, учатся в одном классе.
Если Минька бросит, то попробуй после этого отказаться. Не один Санька – все накинутся: «Неженка, маменькин сынок!» Все с Санькой… Кирпич под ногами, но против всех кирпич не поможет.
– Я не хочу, Санька, пусть Колька за меня. – Голос у Миньки тонкий, девичий, и синие страдальческие глаза, узкое лицо бледно и перекошено. А ведь Минька-то красив!..
Санька наставил на Миньку деревянный нос:
– Не хоч-чу!.. Все хотят, а ты чистенький!
– Санька, не надо… Колька вон просит. – Слезы в голосе.
– Бери веревочку! Где лягуха?
Кричит лягушачье болото, молчат ребята. У Миньки перекошено лицо – от страха, от брезгливости. Куда Миньке деться от Саньки? Если Санька заставит Миньку…
И Дюшка сказал:
– Не тронь человека!
Сказал и впился взглядом в болотные глаза.
Кричит вперелив лягушачье болото. Крик слепых. У Саньки в вязкой зелени глаз стерегущий зрачок, нос помертвевший и на щеках, на плоском подбородке стали расцветать пятна. Петька Горюнов почтительно отступил подальше, у Кольки Лыскова на старушечьем личике изумленная радость – обострилась каждая морщинка, каждая складочка: «Ну-у, что будет!»
– Не тронь его, сволочь!
– Ты… свихнулся? – У Саньки даже голос осел.
– Бросай сам!
– А в морду?..
– Скотина! Палач! Плевал я на тебя!
Для убедительности Дюшка и в самом деле плюнул в сторону Саньки.
Жестко округлив нечистые зеленые глаза, опустив плечи, отведя от тела руки, шапкой вперед, Санька двинулся на Дюшку, бережно перенося каждую ногу, словно пробуя прочность земли. Дюшка быстро нагнулся, выковырнул из-под ног кирпич. Кирпич был тяжел – так долго лежал в сырости, что насквозь пропитался водой. И Санька, очередной раз попробовав ногой прочность земли, озадаченно остановился.
– Ну?.. – сказал Дюшка. – Давай!
И подался телом в сторону Саньки. Санька завороженно и уважительно смотрел на кирпич. Клокотал и скрежетал воздух от лягушачьих голосов. Не дыша стояли в стороне ребята, и Колька Лысков обмирал в счастливом восторге: «Ну-у, будет!» Кирпич был надежно тяжел.
Санька неловко, словно весь стал деревянным – вот-вот заскрипит, – повернулся спиной к Дюшке, все той же ощупывающей походочкой двинулся на Миньку. И Минька втянул свою большую голову в узкие плечи.
– Бери веревочку! Ну!
– Минька! Пусть он тронет тебя! – крикнул Дюшка и, навешивая кирпич, шагнул вперед.
Колька Лысков отскочил в сторону, но счастливое выражение на съеженной физиономии не исчезло, наоборот, стало еще сильней: «Что будет!»
– Бери, гад, веревочку!
– Минька, сюда! Пусть только заденет!
Минька не двигался, вжимал голову в плечи, глядел в землю. Санька нависал над ним, шевелил руками, поеживался спиной, однако Миньку не трогал.
Картаво кричало лягушачье болото.
– Минька, пошли отсюда!
Минька вжимал в плечи голову, смотрел в землю.
– Минька, да что же ты? – Голос Дюшки расстроенно зазвенел.
Минька не пошевелился.
– Ты трус, Минька!
Молчал Минька, молчали ребята, передергивал спиной Санька, кричало болото.
– Оставайся! Так тебе и надо!
Сжимая в руке тяжелый кирпич, Дюшка боком, оступаясь на кочках, двинулся прочь.
По улице, прогибая ее, шли тяжкие лесовозы, заляпанные едкой весенней грязью. Они, должно быть, целый день пробивались из соседних лесопунктов по размытым дорогам, тащили на себе свежие, налитые соком еловые и сосновые кряжи. Они привезли из леса вместе с бревнами запах хвои, запах смолы, запах чужих далей, запах свободы.
Над крышами в отцветающем вечернем небе дежурил большой кран. Дюшкин друг и брат. И за рычанием лесовозов улавливался растворенный в воздухе невнятно-нежный звон.
Дюшка бросил ненужный кирпич. Дюшке хотелось плакать. Санька теперь не даст проходу. И Минька предал. И Миньку Санька все равно заставит убить лягушку. Хотелось плакать, но не от страха перед Санькой и уж не от жалости к Миньке – так ему и надо! – от непонятного. Сегодня с ним что-то случилось.
Что?
Кого спросить! Нет, нет! Нельзя! Ни отцу, ни матери, если только большому крану…
И Дюшка почувствовал вокруг себя пустоту – не на кого опереться, не за что ухватиться, живи сам как можешь. Как можешь?.. Земля кажется шаткой.
И стоит перед глазами Римка – легкие летающие руки, курчавящиеся у висков волосы… И не прогнать из головы дышащую животом лягушку… и он ненавидит Саньку! Все перепуталось. Что с ним сейчас?..
Рычат лесовозные машины, тащат тяжелые бревна, в тихом небе дремлет большой кран. Стоял посреди улицы Дюшка Тягунов, мальчишка, оглушенный самим собой.
Откуда знать мальчишке, что вместе с любовью приходит и ненависть, вместе с неистовым желанием братства – горькое чувство одиночества. Об этом часто не догадываются и взрослые.
Лесовозы прошли, но остался запах бензина и хвойного леса, остался растворенный в воздухе звон. Это с болот доносился крик лягушек. Крик неистовой любви к жизни, крик исступленной страсти к продолжению рода, и капель с крыш, и движение вод в земле, и шум взбудораженной крови в ушах – все сливалось в одну звенящую ноту, распиравшую небесный свод.
4Дома шел разговор. Как всегда, шумно говорил отец, как всегда, о своем большом кране:
– Кто знал, что в этом году будет такой паводок! Берег подмывает, гляди да локти кусай – кувырнется в воду наш красавец. А кто настаивал: надо выдвинуть в реку бетонный мол. Нет, мол, – накладно. Из воды выуживать эту махину не накладно? Да дешевле новый кран купить! Всегда так – экономим на крохах, прогораем на ворохах!..
У матери остановившийся взгляд, направленный куда-то внутрь себя, вглубь себя. Она неожиданно перебила отца:
– Федя, ты не помнишь, что случилось пятнадцать лет назад?
– Пятнадцать лет?.. Гм!.. Пятнадцать… Нет, что-то не припомню… Кстати, как сегодня здоровье твоего Гринченко?
– Представь себе, лучше.
– А почему похоронное настроение, словно у тебя там несчастье?
– Да так… Вдруг вот вспомнилось… Пятнадцать лет назад бежали ручьи и капало с крыш, как сегодня.
Отец стоит посреди комнаты в клетчатой рубашке с расстегнутым воротом, взлохмаченная голова под потолок. Косит глазом на мать – озадачен.
– Что за загадки? Говори прямо.
– Пятнадцать лет назад, Федя, в этот день ты мне поднес… белые нарциссы, помнишь ли?
– Ах да!.. Да!.. Бежали ручьи… Помню.
– С этих цветов, собственно, и началось.
– Да, да.
– Ты тогда был неуклюжий, сутулился… Цветы, ручьи и твоя слоновья вежливость.
– Действительно… Я боялся тогда тебя.
– Я прижимала твои цветы и думала: Господи, возможно ли так, чтобы просыпаться по утрам и видеть этого смущающегося слона день за днем, год за годом. Не верилось.
– Мы вместе, Вера. Пятнадцать лет…
– А вместе ли, Федор? Краны, тягачи, кубометры, инфаркты, нефриты – гора забот между нами. Чем дальше, тем выше она… Федя, ты мне уже никогда больше не дарил цветов. Те белые нарциссы – первые и последние.
Отец грузно зашагал по комнате, влезая пятерней в растрепанные волосы, мать глядела перед собой углубленными глазами.
– Белые нарциссы… – с досадой бормотал отец. – Я даже еловых шишек не могу здесь поднести, к нам приходят раздетые донага бревна… Вера, ты сегодня что-то не в настроении. Что-то у тебя случилось? Какая неприятность?
– Случилась очередная весна, Федя.
Мать и отец даже не заметили вернувшегося с улицы Дюшку, никто не спрашивал его, сделал ли он домашние задания. Он так и не решил задачу о двух пешеходах.
Бабушка Климовна штопала Дюшкин свитер, тоже прислушивалась к разговору о нарциссах, шумно вздохнула:
– Ох, батюшки! Мечутся, всё мечутся, не знай чего хотят.
Дюшку не волновали белые нарциссы, до них ли сейчас! Он потихоньку взял «Сочинения» Пушкина, убрался в другую комнату, раскрыл книгу на портрете Натальи Гончаровой. Белое бальное платье с вырезом, нежная шея, точеный нос, завитки волос на висках – красавица.
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадона,Чистейшей прелести чистейший образец.5Утром он рано проснулся с кипучим чувством – скорей, скорей! Едва хватило сил позавтракать под воркотню Климовны, схватил свой портфель – и на улицу. Скорей! Скорей!
Но, спрыгнув с крыльца, он понял, что поторопился.
Улица была тихо населена, но не людьми, а грачами. Большие парадно-мрачные птицы молчаливо вперевалку разгуливали по дороге, каждая в отрешенном уединении носила свой серый клюв, нет-нет да трогая им землю задумчиво, рассеянно, брезгливо. Большие птицы, черные, как головешки, углубленные в свои серьезные заботы. Странное население, а потому и сама улица Жана Поля Марата кажется странной, словно в фантастической книжке: люди вымерли, хозяевами остались мудрые птицы, один Дюшка случайно уцелел на всей земле. Представить и – бр-р-р! – жутковато.
Но жутковато так, между делом. Дюшку беспокоили сейчас не грачи. Он только теперь сообразил, чего хотел, почему спешил: не пропустить Римку, чтобы идти следом за ней до самой школы (боже упаси, не рядышком!), издали глядеть, глядеть… Сковывающее пальто, кусочек тонкой белой шеи между воротником и вязаной шапочкой. Кусочек белой и теплой кожи…
Но пуста улица, по ней лишь гуляют прилетевшие из дальних стран грачи. Надо ждать, но это трудно, и скоро на улице появятся прохожие, станут подозрительно коситься: а почему мальчишка топчется у крыльца, а кого это он ждет?..
И опять влез в мысли непрошеный Санька Ераха. Он-то уж помнит вчерашнее, он-то уж непременно будет сторожить на дороге. Просто кулаками с Санькой не справишься. И снова в грудь отравой полилась бессильная ненависть: зачем только такая пакость живет на свете?
Дюшка стоял возле крыльца, глядел на грачей, на молодую, крепкую березку, окутанную по ветвям сквозным зеленым дымком, на старый пень посреди истоптанного двора. Днем этот пень как-то незаметен, сейчас нахально лезет в глаза. И неспроста!
Неожиданно Дюшка ощутил: что-то живет на пустой улице, что-то помимо грачей, березки, старого пня. Солнце переливалось через крышу, заставляло жмуриться, длинные тени пересекали помятую машинами дорогу, грачи блуждали между тенями, в полосах солнечного света. Что-то есть, что-то, заполняющее все, – невидимое, неслышимое, крадущееся по поселку мимо Дюшки. И оно всегда, всегда было, и никто никогда не замечал его. Никто никогда, ни Дюшка, ни другие люди!
Дюшка стоял затаив дыхание, боясь спугнуть свое хрупкое неведение. Вот-вот – и откроется. Вот-вот – великая тайна, не подвластная никому. Стоит лишь поднапрячься – вот-вот…
Береза… Она в сквозной дымке. Вчера этой дымки не было – ночью распустились почки. Что-то тут, рядом, а не дается.
Грачи неожиданно, как по приказу, дружно, молча, деловито, с натужной тяжестью взлетели. Хлопанье крыльев, шум рассекаемого воздуха, сизый отлив черных перьев на солнце. Где-то в конце улицы сердито заколотился звук работающего мотора. Грачи, унося с собой шорох взбаламученного воздуха, растаяли в небе. Заполняя до крыш улицу грубым машинным рыком и грохотом расхлябанных металлических суставов, давя ребристыми скатами и без того вмятую щебенку, прокатил лесовоз-тягач с пустым мотающимся прицепом.
Он прокатил, скрылся за домами, но его грубое рычание еще долго билось о стены домов, о темные, маслянисто отсвечивающие окна. Но и этот отзвук должен исчезнуть. Непременно. И он исчез.
И береза в зеленой дымке, которой вчера не было… Вот-вот – тайна рядом, вот-вот – сейчас!..
Пуста улица, нет грачей. Улица та же, но и не та – изменилась. Вот-вот… Кажется, он нащупывает след того невидимого, неслышимого, что заполняет улицу, крадется мимо.
Хлопнула где-то дверь, кто-то из людей вышел из своего дома. Скоро появится много прохожих. И улица снова изменится. Скоро, пройдет немного времени…
И Дюшка задохнулся – он понял! Он открыл! Сам того не желая, он назвал в мыслях то невидимое и неслышимое, крадущееся мимо: «Пройдет немного времени…»
Время! Оно крадется.
Дюшка его увидел! Пусть не само, пусть его следы.
Вчера на березе не было дымки, вчера еще не распустились почки – сегодня есть! Это след пробежавшего времени!
Были грачи – нет их! Опять время – его след, его шевеление! Оно унесло вдаль рычащую машину, оно скоро заполнит улицу людьми…
Беззвучно течет по улице время, меняет все вокруг.
И этот старый пень – тоже его след. Когда-то тут, давным-давно, упало семечко, проклюнулся росточек, стал тянуться, превратился в дерево…
Течет время, рождаются и умирают деревья, рождаются и умирают люди. Из глубокой древности, из безликих далей к этой вот минуте – течет, подхватывает Дюшку, несет его дальше, куда-то в щемящую бесконечность.
И жутко и радостно… Радостно, что открыл, жутко – открыл-то не что-нибудь, а великое, дух захватывает!
Течет время… Дюшка даже забыл о Римке.
– Дюшка…
Бочком, боязливо, склонив на плечо тяжелую голову в отцовской шапке, приблизился Минька Богатов – на узкие плечики навешен истрепанный ранец, руки зябко засунуты в карманы.
– Дюшка… – И виновато шмыгнул простуженным носом.
– Минька, а я время увидел! Сейчас вот, – объявил Дюшка.
Минька перестал мигать – глаза яркие, синие, а ресницы совсем белые, как у поросенка, нос, словно только что вымытая морковка, блестит. И в тонких бледных губах дрожание, должно быть от страха перед Дюшкой. Дюшке же не до старых счетов.
– Видел! Время! Не веришь? – Он победно развернул плечи.
– Чего, Дюшка?
– Время, говорю! Его никто не видит. Это как ветер. Сам ветер увидеть нельзя, а если он ветки шевелит или листья, то видно…
– Время ветки шевелит?
– Дурак! Время сейчас улицу шевелило. Всё! То нет, то вдруг есть… Или вот береза, например… И грачи были, да улетели… И еще пень этот. Погляди, как его время…
Минька глядел на Дюшку, помахивал поросячьими ресницами, губы его начали кривиться.
– Дюшка, ты чего? – спросил он шепотом.
– «Чего, чего»! Ты пойми – пень-то деревом раньше был, а еще раньше кустиком, а еще – росточком маленьким, семечком… Разве не время сделало пень этот?
– Дюшка, а вчера ты на Саньку вдруг… с кирпичом. – Минька расстроенно зашмыгал носом.
– Ну так что?
– А сейчас вот – в пне время какое-то… Ой, Дюшка!..
– Что – ой? Что – ой? Чего ты на меня так таращишься?
Глаза у Миньки раскисли, словно у Маратки, ничейной собаки, которая живет по всей улице Жана Поля Марата; есть в кармане сахар или нет, та все равно смотрит на тебя со слезой, не поймешь, себя ли жалеет или тебя.
– Ты не заболел, Дюша?
И Дюшка ничего не ответил. Сам вчера за собой заметил – что-то неладно! Вчера – сам, сегодня – Минька, завтра все будут знать.
Улица как улица, береза как береза, и старый пень всего-навсего старый пень. Только что радовался, дух захватывало… Хорошо, что Минька ничего не знает о Римке.
И ради собственного спасения напал на Миньку сердитым голосом:
– Если я против Саньки, так уж и заболел. Может, вы все вместе с Санькой с ума посходили – на лягуш ни с того ни с сего!.. Что вам лягушки сделали?
– Санька-то тебе не простит. Ты его знаешь – покалечит, что ему…
– Плевал, не боюсь!
– Разве можно Саньки не бояться? Сам знаешь, он и ножом… Что ему…
Минька поеживался, помаргивал, переминался, явно страдал за Дюшку. И глаза у друга Миньки как у ничейного Маратки.
Дюшка задумался.
– Кирпич нужен. Чтобы чистый, – сказал он решительно.
– Кирпич? Чистый?..
– Ну да, не могу же я грязный кирпич в портфель положить. Теперь я всегда с портфелем буду ходить по улице. Санька наскочит, я портфель открою и… кирпич. Испугался он тогда кирпича, опять испугается.
Минька перестал виновато моргать, уважительно уставился на Дюшку: ресницы белые, нос – морковка-недоросток.
– Возле нашего дома целый штабель, – сказал он. – Хорошие кирпичи, чистые, толем укрыты.
– Пошли! – решительно заявил Дюшка.
Они выбрали из-под толя сухой кирпич. Дюшка очистил его рукавом пальто от красной пыли, придирчиво осмотрел со всех сторон – что надо, – опустил в портфель. Кирпич лег рядом с задачником по алгебре, с хрестоматией по литературе. Портфель раздулся и стал тяжелым, зато на душе сразу полегчало – пусть теперь сунется Санька. Оказывается, как просто: для того чтобы жить без страха, нужен всего-навсего хороший кирпич. Мир снова стал доброжелательным. Минька с уважением поглядывал на Дюшкин портфель.
Они отправились в школу. Поджидать Римку вместе с Минькой глупо. Да и какая нужда? И все-таки хотелось ее видеть. Хотелось, хотя умом понимал – нужды нет!
Санька не встретился им по дороге.
6Он успел ее увидеть перед самым звонком в толчее и сутолоке школьного коридора. И сейчас, на уроке, он тихо переживал это свое маленькое счастье.
– Тягунов! Федор! Ты уснул?
Женька Клюев, сосед по парте, ткнул Дюшку в бок:
– Вызывают. К доске.
Учителя математики звали Василий Васильевич, и фамилия у него тоже Васильев, а потому и прозвище – Вася-в-кубе. Он был уже стар, каждый год грозится уйти на пенсию, но не уходит. Высок, тощ, броваст, с прокаленной, как бок печного горшка, лысиной, с висячим крупным носом и басист. Его бас, грозные брови, высокий рост пугали новичков, которые приходили из начальных школ. Ребята чуть постарше хорошо знали – Вася-в-кубе страшен только с виду.
Он всегда о ком-нибудь хлопотал: то путевку в южный пионерлагерь больному ученику, то пенсию родителю. Почти всегда у него дома на хлебах жил парнишка из деревни, в котором Вася-в-кубе видел большой талант, занимался его развитием.
Он верил, что талантливы все люди, только сами того не знают, а потому таланты остаются нераскрытыми. И он, Вася-в-кубе, усердствовал, раскрывал.
Рассказывают, что, когда Левка Гайзер, тогда еще ученик пятого класса, начал решать очень трудные задачи, Вася-в-кубе плакал от радости, по-настоящему, слезами, при всех, не стесняясь.
Он видел нераскрытый талант и в Дюшке, чем сильно отравлял Дюшкину жизнь. Математика Дюшке не давалась, а Вася-в-кубе не уставал этому огорчаться.
Сейчас Дюшка стоял у доски, а Василий Васильевич мерил длинными ногами класс в ширину, от двери к окну и обратно.
– Это что же, Тягунов, такое? – расстроенным громыхающим басом. – Что за распущенность, спрашиваю? Куда же ты катишься, Тягунов? Идет последняя четверть. Последняя! У тебя две двойки, сейчас поставлю третью! А в итоге?.. – Густые брови Васи-в-кубе выползли почти на лысину. – В итоге ты второгодник, Тягунов!
Дюшка и сам понимал, что вчера эту проклятую задачу о путешественниках, пешком отправившихся навстречу друг другу, кровь из носу, а должен бы решить. Ну, на худой конец, списать у кого. Не получилось. Дюшка убито молчал.
– Что ж… – Сморщившись, словно сильно за болела поясница, Василий Васильевич склонился над журналом: – Двойка!
Дюшка двинулся к своей парте.
– Куда? – грозно спросил Вася-в-кубе и указал широкой мослаковатой рукой на пластмассовую продолговатую коробочку на своем столе: – Почиститься!
– Я же не трогал мела.
– Почиститься!
Васю-в-кубе никак нельзя было назвать большим аккуратистом – носил брюки с пузырями на коленях, мятый пиджачок, жеваный галстук, но почему-то он не выносил следов мела на одежде у себя и у других. Вместе с классным журналом он приносил на уроки платяную щетку в коробочке. Каждому, кто постоял у доски, вручалась эта коробочка и предлагалось удалиться на минуту из класса, счистить с себя следы мела. Тем, кто ответил хорошо, ласковым голосом: «Приведи себя в порядок, голубчик»; кто отвечал плохо – резко, коротко: «Почиститься!» И уж лучше не спорить, Вася-в-кубе тут выходил из себя.
Дюшка с коробочкой в руках вышел из класса. В пустом коридоре, заполненном потусторонними голосами, привалясь плечом к стене, стоял Санька Ераха, лицо хмурое, соломенные волосы падают на сонные глаза – за что-то, видать, выставили с урока.