Книга Юмористические рассказы - читать онлайн бесплатно, автор Надежда Тэффи. Cтраница 5
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Юмористические рассказы
Юмористические рассказы
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Юмористические рассказы

– А кто ему по морде дал?

– Так он же не хотел отдавать.

– Мальчиков на нашей улице нельзя бить, – заметил Аптекаренок и, по своему обыкновению, с быстротой молнии перешел к подтверждению высказанного положения: со свистом закинул руку за спину, ударил Ганнибоцера в ухо, другой рукой ткнул «под вздох», отчего Ганнибоцер переломился надвое и потерял всякое дыхание, ударом ноги сбил оглушенного, увенчанного синяком Ганнибоцера на землю и, полюбовавшись на дело рук своих, сказал прехладнокровно:

– А ты… – Это относилось ко мне, замершему при виде Страшного Мальчика, как птичка перед пастью змеи. – А ты что? Может, тоже хочешь получить?

– Нет, – пролепетал я, переводя взор с плачущего Ганнибоцера на Аптекаренка. – За что же… Я ничего.

Загорелый, жилистый, не первой свежести кулак закачался, как маятник, у самого моего глаза.

– Я до тебя давно добираюсь… Ты мне попадешь под веселую руку. Я тебе покажу, как с баштана незрелые арбузы воровать!

«Все знает проклятый мальчишка», – подумал я. И спросил, осмелев:

– А на что они тебе… Ведь это не твои.

– Ну и дурак. Вы воруете все незрелые, а какие же мне останутся? Если еще раз увижу около баштана – лучше бы тебе и на свет не родиться.

Он исчез, а я после этого несколько дней ходил по улице с чувством безоружного охотника, бредущего по тигровой тропинке и ожидающего, что вот-вот зашевелится тростник и огромное полосатое тело мягко и тяжело мелькнет в воздухе.

Страшно жить на свете маленькому человеку.


Страшнее всего было, когда Аптекаренок приходил купаться на камни в Хрустальную бухту.

Ходил он всегда один, несмотря на то что все окружающие мальчики ненавидели его и желали ему зла.

Когда он появлялся на камнях, перепрыгивая со скалы на скалу, как жилистый поджарый волчонок, все невольно притихали и принимали самый невинный вид, чтобы не вызвать каким-нибудь неосторожным жестом или словом его сурового внимания.

А он в три-четыре методических движения сбрасывал блузу, зацепив на ходу и фуражку, потом штаны, стянув заодно с ними и ботинки, и уже красовался перед нами, четко вырисовываясь смуглым, изящным телом спортсмена на фоне южного неба. Хлопал себя по груди и если был в хорошем настроении, то, оглядев взрослого мужчину, затесавшегося каким-нибудь образом в нашу детскую компанию, говорил тоном приказания:

– Братцы! А ну, покажем ему «рака».

В этот момент вся наша ненависть к нему пропадала – так хорошо проклятый Аптекаренок умел делать «рака».

Столпившиеся, темные, поросшие водорослями скалы образовывали небольшое пространство воды, глубокое, как колодец… И вот вся детвора, сгрудившись у самой высокой скалы, вдруг начинала с интересом глядеть вниз, охая и по-театральному всплескивая руками:

– Рак! Рак!

– Смотри, рак! Черт знает, какой огромадный! Ну и штука же!

– Вот так рачище!.. Гляди, гляди – аршина полтора будет.

Мужичище – какой-нибудь булочник при пекарне или грузчик в гавани, – конечно, заинтересовывался таким чудом морского дна и неосторожно приближался к краю скалы, заглядывая в таинственную глубь «колодца».

А Аптекаренок, стоявший на другой, противоположной скале, вдруг отделялся от нее, взлетал аршина на два вверх, сворачивался в воздухе в плотный комок, спрятав голову в колени, обвив плотно руками ноги, и, будто повисев в воздухе полсекунды, обрушивался в самый центр «колодца».

Целый фонтан – нечто вроде смерча – взвивался кверху, и все скалы сверху донизу заливались кипящими потоками воды.

Вся штука заключалась в том, что мы, мальчишки, были голые, а мужик – одетый и после «рака» начинал напоминать вытащенного из воды утопленника.

Как не разбивался Аптекаренок в этом узком скалистом колодце, как он ухитрялся поднырнуть в какие-то подводные ворота и выплыть на широкую гладь бухты – мы совершенно недоумевали. Замечено было только, что после «рака» Аптекаренок становился добрее к нам, не бил нас и не завязывал на мокрых рубашках «сухарей», которые приходилось потом грызть зубами, дрожа голым телом от свежего морского ветерка.


Пятнадцати лет отроду мы все начали «страдать».

Это – совершенно своеобразное выражение, почти не поддающееся объяснению. Оно укоренилось среди всех мальчишек нашего города, переходящих от детства к юности, и самой частой фразой при встрече двух «фрайеров» (тоже южное арго) было:

– Дрястуй, Сережка. За кем ты страдаешь?

– За Маней Огневой. А ты?

– А я еще ни за кем.

– Ври больше. Что же ты, дрюгу боишься сказать, что ли ча?

– Да мине Катя Капитанаки очень привлекаеть.

– Врешь?

– Накарай мине Господь.

– Ну, значит, ты за ней стрядаешь.

Уличенный в сердечной слабости, «страдалец за Катей Капитанаки» конфузится и для сокрытия прелестного полудетского смущения загибает трехэтажное ругательство.

После этого оба друга идут пить бузу за здоровье своих избранниц.

Это было время, когда Страшный Мальчик превратился в Страшного Юношу. Фуражка его по-прежнему вся пестрела противоестественными изломами, пояс спускался чуть не на бедра (необъяснимый шик), а блуза верблюжьим горбом выбивалась сзади из-под пояса (тот же шик); пахло от Юноши табаком довольно едко.

Страшный Юноша Аптекаренок, переваливаясь, подошел ко мне на тихой вечерней улице и спросил своим тихим, полным грозного величия голосом:

– Ты чиво тут делаешь, на нашей улице?

– Гуляю… – ответил я, почтительно пожав протянутую мне в виде особого благоволения руку.

– Чиво ж ты гуляешь?

– Да так себе.

Он помолчал, подозрительно оглядывая меня.

– А ты за кем стрядаешь?

– Да ни за кем.

– Ври!

– Накарай меня Госп…

– Ври больше! Ну? Не будешь же ты здря (тоже словечко) шляться по нашей улице. За кем стрядаешь?

И тут сердце мое сладко сжалось, когда я выдал свою сладкую тайну:

– За Кирой Костюковой. Она сейчас после ужина выйдет.

– Ну, это можно.

Он помолчал. В этот теплый нежный вечер, напоенный грустным запахом акаций, тайна распирала и его мужественное сердце.

Помолчав, спросил:

– А ты знаешь, за кем я стрядаю?

– Нет, Аптекаренок, – ласково сказал я.

– Кому Аптекаренок, а тебе дяденька, – полушутливо-полусердито проворчал он. – Я, братец ты мой, стрядаю теперь за Лизой Евангопуло. А раньше я стрядал (произносить «я» вместо «а» – был тоже своего рода шик) за Маруськой Королькевич. Здорово, а? Ну, брат, твое счастье. Если бы ты что-нибудь думал насчет Лизы Евангопуло, то…

Снова его уже выросший и еще более окрепший жилистый кулак закачался у моего носа.

– Видал? А так ничего, гуляй. Что ж… всякому стрядать приятно.

Мудрая фраза в применении к сердечному чувству.


12 ноября 1914 года меня пригласили в лазарет прочесть несколько моих рассказов раненым, смертельно скучавшим в мирной лазаретной обстановке.

Только что я вошел в большую, уставленную кроватями палату, как сзади меня с кровати послышался голос:

– Здравствуй, фрайер. Ты чего задаешься на макароны?

Родной моему детскому уху тон прозвучал в словах этого бледного, заросшего бородой раненого. Я с недоумением поглядел на него и спросил:

– Вы это мне?

– Так-то, не узнавать старых друзей? Погоди, попадешься ты на нашей улице – узнаешь, что такое Ванька Аптекаренок.

– Аптекарев?!

Страшный Мальчик лежал передо мной, слабо и ласково улыбаясь мне.

Детский страх перед ним на секунду вырос во мне и заставил и меня и его (потом, когда я ему признался в этом) рассмеяться.

– Милый Аптекаренок? Офицер?

– Да.

– Ранен?

– Да. – И в свою очередь: – Писатель?

– Да.

– Не ранен?

– Нет.

– То-то. А помнишь, как я при тебе Сашку Ганнибоцера вздул?

– Еще бы. А за что ты тогда «до меня добирался»?

– А за арбузы с баштана. Вы их воровали, и это было нехорошо.

– Почему?

– Потому что мне самому хотелось воровать.

– Правильно. А страшная у тебя была рука, нечто вроде железного молотка. Воображаю, какая она теперь…

– Да, брат, – усмехнулся он. – И вообразить не можешь.

– А что?

– Да вот, гляди… – И показал из-под одеяла короткий обрубок.

– Где это тебя так?

– Батарею брали. Их было человек пятьдесят. А нас, этого… Меньше.

Я вспомнил, как он с опущенной головой и закинутой назад рукой слепо бросался на пятерых, и промолчал. Бедный Страшный Мальчик!

Когда я уходил, он, пригнув мою голову к своей, поцеловал меня и шепнул на ухо:

– За кем теперь стрядаешь?

И такая жалость по ушедшем сладком детстве, по книжке «Родное слово» Ушинского, по «большой перемене» в саду под акациями, по украденным пучкам сирени, – такая жалость затопила наши души, что мы чуть не заплакали.

День делового человека

За все пять лет Ниночкиной жизни сегодня на нее обрушился, пожалуй, самый тяжелый удар: некто, именуемый Колькой, сочинил на нее преядовитый стихотворный памфлет.

День начался обычно: когда Ниночка встала, то нянька, одев ее и напоив чаем, ворчливо сказала:

– А теперь ступай на крыльцо – погляди, какова нынче погодка! Да посиди там подольше, с полчасика, – постереги, чтобы дождик не пошел. А потом приди да мне скажи. Интересно, как оно там…

Нянька врала самым хладнокровным образом. Никакая погода ей не была интересна, а просто она хотела отвязаться на полчаса от Ниночки, чтобы на свободе напиться чаю с сдобными сухариками.

Но Ниночка слишком доверчива, слишком благородна, чтобы заподозревать в этом случае подвох. Она кротко одернула на животе передничек, сказала: «Ну что ж, пойду погляжу», – и вышла на крыльцо, залитое теплым золотистым солнцем.

Неподалеку от крыльца, на ящике из-под пианино сидели три маленьких мальчика. Это были совершенно новые мальчики, которых Ниночка никогда не видела.

Заметив ее, мило усевшуюся на ступеньках крыльца, чтобы исполнить нянькино поручение – «постеречь, не пошел бы дождь», – один из трех мальчиков, пошептавшись с приятелем, слез с ящика и приблизился к Ниночке с самым ехидным видом, под личиной наружного простодушия и общительности.

– Здравствуй, девочка, – приветствовал он ее.

– Здравствуй, – робко отвечала Ниночка.

– Ты здесь и живешь?

– Здесь и живу. Папа, тетя, сестра Лиза, фрейлейн, няня, кухарка и я.

– Ого! Нечего сказать, – покривился мальчик. – А как тебя зовут?

– Меня? Ниночка.

И вдруг, вытянув все эти сведения, проклятый мальчик с бешеной быстротой завертелся на одной ножке и заорал на весь двор:

Нинка-Ниненок,Серый поросенок,С горки скатилась,Грязью подавилась…

Побледнев от ужаса и обиды, с широко раскрытыми глазами и ртом, глядела Ниночка на негодяя, так порочившего ее, а он снова, подмигнув товарищам и взявшись с ними за руки, завертелся в бешеном хороводе, выкрикивая пронзительным голосом:

Нинка-Ниненок,Серый поросенок,С горки скатилась,Грязью подавилась…

Страшная тяжесть налегла на Ниночкино сердце. О Боже, Боже! За что? Кому она стала поперек дороги, что ее так унизили, так опозорили?

Солнце померкло в глазах, и весь мир окрасился в самые мрачные тона. Она – серый поросенок? Она – подавилась грязью? Где? Когда? Сердце болело, как прожженное раскаленным железом, и жить не хотелось.

Сквозь пальцы, которыми она закрыла лицо, текли обильные слезы. Что больше всего убивало Ниночку – это складность опубликованного мальчишкой памфлета. Так больно сказано, что «Ниненок» прекрасно рифмуется с «поросенком», а «скатилась» и «подавилась», как две одинаково прозвучавшие пощечины, горели на Ниночкином лице несмываемым позором.

Она встала, повернулась к оскорбителям и, горько рыдая, тихо побрела в комнаты.

– Пойдем, Колька, – сказал сочинителю памфлета один из его клевретов, – а то эта плакса пожалится еще – нам и влетит.

Войдя в переднюю и усевшись на сундук, Ниночка с непросохшим от слез лицом призадумалась. Итак, ее оскорбителя зовут Колька… О, если бы ей придумать подобные же стихи, которыми она могла бы опорочить этого Кольку, с каким бы наслаждением она бросила их ему в лицо!.. Больше часа просидела она так в темном углу передней, на сундуке, и сердечко ее кипело обидой и жаждой мести.

И вдруг бог поэзии, Аполлон, коснулся ее чела перстом своим. Неужели?… Да, конечно! Без сомнения, у нее на Кольку будут тоже стихи. И нисколько не хуже давешних.

О, первая радость и муки творчества!

Ниночка несколько раз прорепетировала себе под нос те летучие огненные строки, которые она швырнет Кольке в лицо, и кроткое личико ее озарилось неземной радостью. Теперь Колька узнает, как затрогивать ее.

Она сползла с сундука и, повеселевшая, с бодрым видом снова вышла на крыльцо.

Теплая компания мальчишек почти у самого крыльца затеяла крайне незамысловатую, но приводившую всех трех в восторг игру. Именно – каждый по очереди, приложив большой палец к указательному, так, что получалось нечто вроде кольца, плевал в это подобие кольца, держа от губ на четверть аршина. Если плевок пролетал внутри кольца, не задев пальцев, – счастливый игрок радостно улыбался.

Если же у кого-нибудь слюна попадала на пальцы, то этот неловкий молодой человек награждался оглушительным хохотом и насмешками. Впрочем, он не особенно горевал от такой неудачи, а, вытерев мокрые пальцы о край блузы, с новым азартом погружался в увлекательную игру.

Ниночка полюбовалась немного на происходившее, потом поманила пальцем своего оскорбителя и, нагнувшись с крыльца к нему, спросила с самым невинным видом:

– А тебя как зовут?

– А что? – подозрительно спросил осторожный Колька, чуя во всем этом какой-то подвох.

– Да ничего, ничего… Ты только скажи: как тебя зовут?

У нее было такое простодушное, наивное лицо, что Колька поддался на эту удочку.

– Ну, Колька, – прохрипел он.

– А-а-а… Колька…

И быстро, скороговоркой выпалила сияющая Ниночка:

Колька-Коленок,Серый поросенок,С горки скатился,Подавился… грязью…

Тут же она бросилась в предусмотрительно оставленную ею открытою дверь, а вслед ей донеслось:

– Дура собачья!


Немного успокоенная, побрела она к себе в детскую. Нянька, разложив на столе какую-то матерчатую дрянь, выкраивала из нее рукав.

– Няня, дождик не идет.

– Ну и хорошо.

– Что ты делаешь?

– Не мешай мне.

– Можно смотреть?

– Нет, нет уж, пожалуйста. Поди лучше посмотри, что делает Лиза.

– А потом что? – покорно спрашивает исполнительная Ниночка.

– А потом скажи мне.

– Хорошо…

При входе Ниночки четырнадцатилетняя Лиза поспешно прячет под стол книгу в розовой обертке, но, разглядев, кто пришел, снова вынимает книгу и недовольно говорит:

– Тебе что надо?

– Няня сказала, чтоб я посмотрела, что ты делаешь.

– Уроки учу. Не видишь, что ли?

– А можно мне около тебя посидеть?… Я тихо.

Глаза Лизы горят, да и красные щеки еще не остыли после книги в розовой обертке. Ей не до сестренки.

– Нельзя, нельзя. Ты мне будешь мешать.

– А няня говорит, что я ей тоже буду мешать.

– Ну, так вот что… Пойди посмотри, где Тузик. Что с ним?

– Да он, наверное, в столовой около стола лежит.

– Ну вот. Так ты пойди посмотри, там ли он, погладь его и дай ему хлеба.

Ни одной минуты Ниночке не приходит в голову, что от нее хотят избавиться. Просто ей дается ответственное поручение – вот и все.

– А когда он в столовой, так прийти к тебе и сказать? – серьезно спрашивает Ниночка.

– Нет. Ты тогда пойди к папе и скажи, что покормила Тузика. Вообще, посиди там у него, понимаешь?

– Хорошо…

С видом домовитой хозяйки-хлопотунки спешит Ниночка в столовую. Гладит Тузика, дает ему хлеба и потом озабоченно мчится к отцу (вторая половина поручения – сообщить о Тузике отцу).

– Папа!

Папы в кабинете нет.

– Папа!

Папы нет в гостиной.

– Папа!

Наконец-то… Папа сидит в комнате фрейлейн, близко наклонившись к этой последней, держа ее руку в своей руке.

При появлении Ниночки он сконфуженно откидывается назад и говорит с немного преувеличенной радостью и изумлением:

– А-а! Кого я вижу! Наша многоуважаемая дочь! Ну, как ты себя чувствуешь, свет очей моих?

– Папа, я уже покормила Тузика хлебом.

– Ага… И хорошо, брат, сделала; потому они, животные эти, без пищи тово… Ну а теперь иди себе, голубь мой сизокрылый.

– Куда, папа?

– Ну… пойди ты вот куда… Пойди ты… гм! Пойди ты к Лизе и узнай, что она там делает.

– Да я уж только была у нее. Она уроки учит.

– Вот как… Приятно, приятно.

Он красноречиво глядит на фрейлейн, потихоньку гладит ее руку и неопределенно мямлит:

– Ну… в таком разе… пойди ты к этой самой… пойди ты к няньке и погляди ты… чем там занимается вышесказанная нянька…

– Она что-то шьет там.

– Ага… Да постой! Ты сколько кусков хлеба дала Тузику?

– Два кусочка.

– Эка расщедрилась! Разве такой большой пес может быть сыт двумя кусочками? Ты ему, ангел мой, еще вкати… Кусочка этак четыре. Да посмотри, кстати, не грызет ли он ножку стола.

– А если грызет, прийти и сказать тебе, да? – глядя на отца светлыми, ласковыми глазами, спрашивает Ниночка.

– Нет, брат, ты это не мне скажи, а этой, как ее… Лизе скажи. Это уже по ее департаменту. Да, если есть у этой самой Лизы этакая какая-нибудь книжка смешная с картинками, то ты ее, значит, тово… посмотри хорошенько, а потом расскажешь, что ты видела. Поняла?

– Поняла. Посмотрю и расскажу.

– Да это, брат, не сегодня. Рассказать можно и завтра. Над нами не каплет. Верно ведь?

– Хорошо. Завтра.

– Ну, путешествуй.

Ниночка путешествует. Сначала в столовую, где добросовестно засовывает Тузику в оскаленную пасть три куска хлеба, потом в комнату Лизы.

– Лиза! Тузик не грызет ножку стола.

– С чем тебя и поздравляю, – рассеянно роняет Лиза, впившись глазами в книгу. – Ну, иди себе.

– Куда идти?

– Пойди к папе. Спроси, что он делает?

– Да я уже была. Он сказал, чтобы ты мне книжку с картинками показала. Ему надо завтра рассказать.

– Ах ты Господи! Что эта за девочка! Ну, на тебе! Только сиди тихо. А то выгоню.

Покорная Ниночка опускается на скамеечку для ног, разворачивает на коленях данную сестрой иллюстрированную геометрию и долго рассматривает усечения пирамид, конусов и треугольников.

– Посмотрела, – говорит она через полчаса, облегченно вздыхая. – Теперь что?

– Теперь? Господи! Вот еще неприкаянный ребенок. Ну, пойди в кухню, спроси у Ариши: что у нас нынче на обед? Ты видела когда-нибудь, как картошку чистят?

– Нет…

– Ну, пойди посмотри. Потом мне расскажешь.

– Что ж… пойду.

У Ариши гости: соседская горничная и посыльный «красная шапочка».

– Ариша, скоро будешь картошку чистить? Мне надо смотреть.

– Где там скоро! И через час не буду.

– Ну, я посижу подожду.

– Нашла себе место, нечего сказать!.. Пойди лучше к няньке, скажи, чтоб она тебе чего-нибудь дала.

– А чего?

– Ну, там она знает чего.

– Чтоб сейчас дала?

– Да, да, сейчас. Иди себе, иди!


Целый день быстрые ножки Ниночки переносят ее с одного места на другое. Хлопот уйма, поручений по горло. И все самые важные, неотложные.

Бедная «неприкаянная» Ниночка!

И только к вечеру, забредя случайно в комнаты тети Веры, Ниночка находит настоящий приветливый прием.

– А-а, Ниночка! – бурно встречает ее тетя Вера. – Тебя-то мне и надо. Слушай, Ниночка… Ты меня слушаешь?

– Да, тетя. Слушаю.

– Вот что, милая… Ко мне сейчас придет Александр Семенович, ты знаешь его?

– Такой, с усами?

– Вот именно. И ты, Ниночка… (тетя странно и тяжело дышит, держась одной рукой за сердце) ты, Ниночка… сиди у меня, пока он здесь, и никуда не уходи. Слышишь? Если он будет говорить, что тебе спать пора, ты говори, что не хочешь. Слышишь?

– Хорошо. Значит, ты меня никуда не пошлешь?

– Что ты! Куда же я тебя пошлю? Наоборот, сиди тут – и больше никаких. Поняла?


– Барыня! Ниночку можно взять? Ей уже спать давно пора.

– Нет, нет, она еще посидит со мной. Правда, Александр Семеныч?

– Да пусть спать идет, чего там? – говорит этот молодой человек, хмуря брови.

– Нет, нет, я ее не пущу. Я ее так люблю…

И судорожно обнимает тетя Вера большими теплыми руками крохотное тельце девочки, как утопающий, который в последней предсмертной борьбе готов ухватиться даже за крохотную соломинку…

А когда Александр Семенович, сохраняя угрюмое выражение лица, уходит, тетя как-то вся опускается, вянет и говорит совсем другим, не прежним тоном:

– А теперь ступай спать, детка. Нечего тут рассиживаться. Вредно…


Стягивая с ноги чулочек, усталая, но довольная, Ниночка думает про себя в связи с той молитвой, которую она только что вознесла к Небу, по настоянию няньки, за покойную мать: «А что, если и я помру? Кто тогда все делать будет?»

Рождественский день у Киндяковых

Одиннадцать часов. Утро морозное, но в комнате тепло. Печь весело гудит и шумит, изредка потрескивая и выбрасывая на железный лист, прибитый к полу на этот случай, целый сноп искр. Нервный отблеск огня уютно бегает по голубым обоям.

Все четверо детей Киндяковых находятся в праздничном, сосредоточенно-торжественном настроении. Всех четверых праздник будто накрахмалил, и они тихонько сидят, боясь пошевелиться, стесненные в новых платьицах и костюмчиках, начисто вымытые и причесанные.

Восьмилетний Егорка уселся на скамеечке у раскрытой печной дверки и, не мигая, вот уже полчаса смотрит на огонь.

На душу его сошло тихое умиление: в комнате тепло, новые башмаки скрипят так, что лучше всякой музыки, и к обеду пирог с мясом, поросенок и желе.

Хорошо жить. Только бы Володька не бил и, вообще, не задевал его. Этот Володька – прямо какое-то мрачное пятно на беспечальном существовании Егорки.

Но Володьке – двенадцатилетнему ученику городского училища – не до своего кроткого меланхоличного брата. Володя тоже всей душой чувствует праздник, и на душе его светло.

Он давно уже сидит у окна, стекла которого мороз украсил затейливыми узорами, и читает.

Книга – в старом, потрепанном, видавшем виды переплете, и называется она: «Дети капитана Гранта». Перелистывая страницы, углубленный в чтение Володя нет-нет да и посмотрит со стесненным сердцем: много ли осталось до конца? Так горький пьяница с сожалением рассматривает на свет остатки живительной влаги в графинчике.

Проглотив одну главу, Володя обязательно сделает маленький перерыв: потрогает новый лакированный пояс, которым подпоясана свеженькая ученическая блузка, полюбуется на свежий излом в брюках и в сотый раз решит, что нет красивее и изящнее человека на земном шаре, чем он.

А в углу, за печкой, там, где висит платье мамы, примостились самые младшие Киндяковы… Их двое: Милочка (Людмила) и Карасик (Костя). Они, как тараканы, выглядывают из своего угла и всё о чем-то шепчутся.

Оба еще со вчерашнего дня уже решили эмансипироваться и зажить своим домком. Именно – накрыли ящичек из-под макарон носовым платком и расставили на этом столе крохотные тарелочки, на которых аккуратно разложены: два кусочка колбасы, кусочек сыру, одна сардинка и несколько карамелек. Даже две бутылочки из-под одеколона украсили этот торжественный стол: в одной – «церковное» вино, в другой – цветочек, – всё как в первых домах.

Оба сидят у своего стола, поджавши ноги, и не сводят восторженных глаз с этого произведения уюта и роскоши.

И только одна ужасная мысль грызет их сердца: что, если Володька обратит внимание на устроенный ими стол? Для этого прожорливого дикаря нет ничего святого: сразу налетит, одним движением опрокинет себе в рот колбасу, сыр, сардинку и улетит, как ураган, оставив позади себя мрак и разрушение.

– Он читает, – шепчет Карасик.

– Пойди, поцелуй ему руку… Может, тогда не тронет. Пойдешь?

– Сама пойди, – сипит Карасик. – Ты девочта. Буквы «к» Карасик не может выговорить. Это для него закрытая дверь. Он даже имя свое произносит так:

– Тарасит.

Милочка со вздохом встает и идет с видом хлопотливой хозяйки к грозному брату. Одна из его рук лежит на краю подоконника. Милочка тянется к ней, к этой загрубевшей от возни со снежками, покрытой рубцами и царапинами от жестоких битв, страшной руке… Целует свежими розовыми губками.

И робко глядит на ужасного человека.

Эта умилостивительная жертва смягчает Володино сердце. Он отрывается от книги:

– Ты что, красавица? Весело тебе?

– Весело.

– То-то. А ты вот такие пояса видала?

Сестра равнодушна к эффектному виду брата, но, чтобы подмазаться к нему, хвалит:

– Ах, какой пояс! Прямо прелесть!..

– То-то и оно. А ты понюхай, чем пахнет.

– Ах, как пахнет!!! Прямо – кожей.

– То-то и оно.