Боярин Дружина Андреевич, телом дородный, нрава крутого, несмотря на свои преклонные лета, недавно женился на первой московской красавице. Все дивились, когда вышла за него двадцатилетняя Елена Дмитриевна, дочь окольничего Плещеева-Очина, убитого под Казанью. Не такого жениха прочили ей московские свахи. Но Елена была на выданье, без отца и матери; а красота девушки, при нечестивых нравах новых царских любимцев, бывала ей чаще на беду, чем на радость.
Морозов, женившись на Елене, сделался ее покровителем, а все знали на Москве, что нелегко обидеть ту, которую брал под свою защиту боярин Дружина Андреевич!
Много любимцев царских до замужества Елены старались ей понравиться, но никто так не старался, как князь Афанасий Иванович Вяземский. И подарки дорогие присылал он к ней, и в церквах становился супротив нее, и на бешеном коне мимо ворот скакал, и в кулачном бою ходил один на стену*. Не было удачи Афанасью Ивановичу! Свахи приносили ему назад его подарки, а при встрече с ним Елена отворачивалась. Оттого ли она отворачивалась, что не нравился ей Афанасий Иванович, или в сердце девичьем была уже другая зазнобушка, только как ни бился князь Вяземский, а все получал отказы. Наконец осерчал Афанасий Иванович и пошел бить челом* в своей неудаче царю Ивану Васильевичу. Царь обещал сам заслать свах к Елене Дмитриевне. Узнав о том, Елена залилась слезами. Пошла с мамкою* в церковь, стала на колени перед Божьею Матерью, плакала и клала земные поклоны.
В церкви народу не было; но когда встала Елена и оглянулась, за нею стоял боярин Морозов в бархатном зеленом кафтане, в парчовом терлике* нараспашку.
– О чем ты плачешь, Елена Дмитриевна? – спросил Морозов.
Узнав боярина, Елена обрадовалась.
Он был когда-то в дружбе с ее родителями, да и теперь навещал ее и любил, как родную. Елена его почитала как отца и поверяла ему все свои мысли; одной лишь не поверила; одну лишь схоронила от боярина; схоронила себе на горе, ему на погибель!
И теперь на вопрос Морозова она не сказала ему той заветной мысли, а сказала лишь, что я-де плачу о том, что приедут царские свахи, приневолят меня за Вяземского!
– Елена Дмитриевна, – сказал боярин, – полно, вправду ли не люб тебе Вяземский? Подумай хорошенько. Знаю, доселе он был тебе не по сердцу; да ведь у тебя, я чаю, никого еще нет на мысли, а до той поры сердце девичье – воск: стерпится, слюбится!
– Никогда, – отвечала Елена, – никогда не полюблю его. Скорей сойду в могилу!
Боярин посмотрел на нее с участием.
– Елена Дмитриевна, – сказал он, помолчав, – есть средство спасти тебя. Послушай. Я стар и сед, но люблю тебя, как дочь свою. Поразмысли, Елена, согласна ль ты выйти за меня, старика?
– Согласна! – вскричала радостно Елена и повалилась Морозову в ноги.
Тронуло боярина нежданное слово, обрадовался он восторгу Елены, не догадался, старый, что то был восторг утопающего, который хватается за куст терновый.
Ласково поднял он Елену и поцеловал в чело.
– Дитятко, – сказал он, – целуй же мне крест, что не обесчестишь ты седой головы моей! Клянись здесь, пред Спасителем!
– Клянусь, клянусь! – прошептала Елена.
Боярин велел позвать священника, и вскоре совершился обряд обручения; когда же явились к Елене царские свахи, она уже была невестою Дружины Андреевича Морозова.
Не по любви вышла Елена за Морозова; но она целовала крест быть ему верною и твердо решилась сдержать свою клятву, не погрешить против господина своего ни словом, ни мыслию.
И зачем бы не любить ей Дружины Андреевича? Правда, не молод был боярин; но Господь благословил его и здоровьем, и дородством, и славою ратною, и волею твердою, и деревнями, и сёлами, и широкими угодьями за Москвой-рекой, и кладовыми, полными золота, парчи и мехов дорогих. Лишь одним не благословил Господь Дружину Андреевича: не благословил его милостью царскою. Как узнал Иван Васильевич, что опоздали его свахи, опалился на Морозова, повершил наказать боярина; велел позвать его ко столу своему и посадил не только ниже Вяземского, но и ниже Годунова Бориса Федоровича, еще не вошедшего в честь и не имевшего никакого сана.
Не снес боярин такого бесчестия; встал из-за стола: невместно-де Морозову быть меньше Годунова! Тогда опалился царь горшею злобою и выдал Морозова головою Борису Федоровичу. Понес боярин ко врагу повинную голову, но обругал Годунова жестоко и назвал щенком.
И, узнав о том, царь вошел в ярость великую, приказал Морозову отойти от очей своих и отпустить седые волосы, доколе не снимется с него опала. И удалился от двора боярин; и ходит он теперь в смирной одежде, с бородою нечесаною, падают седые волосы на крутое чело. Грустно боярину не видать очей государевых, но не опозорил он своего рода, не сел ниже Годунова!
Дом Морозова был чаша полная. Слуги боялись и любили боярина. Всяк, кто входил к нему, был принимаем с радушием. И свои и чужие хвалились его ласкою; всех дарил он и словами приветными, и одежей богатою, и советами мудрыми. Но никого так не ласкал, никого так не одаривал он, как свою молодую жену, Елену Дмитриевну. И жена отвечала за ласку ласкою и каждое утро, и каждый вечер долго стояла на коленях в своей образной* и усердно молилась за его здравие.
Виновата ли была Елена Дмитриевна, что среди приветливых речей Дружины Андреевича, среди теплой молитвы перед иконами внезапно представлялся воображению ее молодой витязь, летящий на коне с поднятым шестопёром*, и перед ним бегущие в беспорядке литовские полки?
Виновата ли была Елена Дмитриевна, что образ этого витязя преследовал ее везде: и дома, и в церкви, и днем, и ночью – и с упреком говорил ей: «Елена! Ты не сдержала своего слова, ты не дождалась моего возврата, ты обманула меня!..»
Тысяча пятьсот шестьдесят пятого года, июня двадцать четвертого, в день Ивана Купалы все колокола московские раскачались с самого утра и звонили без умолку. Все церкви были полны. По окончании обедни народ рассыпался по улицам. Молодые и старые, бедные и богатые несли домой зеленые ветки, цветы, березки, убранные лентами. Все было пестро, живо и весело. Однако к полуденной поре улицы стали пустеть. Мало-помалу народ начал расходиться, и вскоре на Москве нельзя было бы встретить ни одного человека. Воцарилась мертвая тишина. Православные покоились в своих опочивальнях, и не было никого, кто бы гневил Бога, гуляя по улицам, ибо Бог и человеку, и всякой твари велел покоиться в полуденную пору; а грешно идти против воли Божией, разве уж принудит неотложное дело.
Итак, все спали; Москва казалась необитаемым городом. Только на Балчуге, в недавно выстроенном кружечном дворе, или кабаке, слышны были крики, ссоры и песни. Там, несмотря на полдень, пировали ратники, почти все молодые, в богатых нарядах. Они расположились и внутри дома, и на дворе, и на улице. Все были пьяны; иной, лежа на голой земле, проливал на платье чарку вина, другой силился хриплым голосом подтягивать товарищам, но издавал лишь глухие, невнятные звуки. Оседланные кони стояли у ворот. К каждому седлу привязаны были метла и собачья голова.
В это время два всадника показались на улице. Один из них, в кармазинном кафтане с золотыми кистями и в белой парчовой шапке, из-под которой вилися густые русые кудри, обратился к другому всаднику.
– Михеич, – сказал он, – видишь ты этих пьяных людей?
– Вижу, боярин, тетка их подкурятина! Вишь, бражники, как расходились!
– А видишь ты, что у лошадей за седлами?
– Вижу: метлы да песьи морды, как у того разбойника. Стало, и в самом деле царские люди, коль на Москве гуляют! Наделали ж мы дела, боярин, наварили каши!
Серебряный нахмурился.
– Поди спроси у них, где живет боярин Морозов!
– Эй, добрые люди, господа честные! – закричал Михеич, подъезжая к толпе. – Где живет боярин Дружина Андреич Морозов?
– А на что тебе знать, где эта собака живет?
– У моего боярина, князя Серебряного, есть грамота к Морозову от воеводы князя Пронского, из большого полку.
– Давай сюда грамоту!
– Что ты, что ты, тетка твоя под… что ты? В уме ли? Как дать тебе Князеву грамоту?
– Давай грамоту, старый сыч, давай ее! Посмотрим, уж не затеял ли этот Морозов измены, уж не хочет ли извести государя!
– Ах ты мошенник! – вскричал Михеич, забывая осторожность, с которою начал было говорить. – Да разве мой господин знается с изменниками!
– A-а, так ты еще ругаться! Долой его с лошади, ребята, в плети его!
Тут сам Серебряный подскакал к опричникам.
– Назад! – закричал он так грозно, что они невольно остановились.
– Если кто из вас, – продолжал князь, – хоть пальцем тронет этого человека, я тому голову разрублю, а остальные будут отвечать государю!
Опричники смутились; но новые товарищи подошли из соседних улиц и обступили князя. Дерзкие слова посыпались из толпы; многие вынули сабли, и несдобровать бы Никите Романовичу, если бы в это время не послышался вблизи голос, поющий псалом* и не остановил опричников как будто волшебством. Все оглянулись в сторону, откуда раздавался голос. По улице шел человек лет сорока, в одной полотняной рубахе. На груди его звенели железные кресты и вериги*, а в руках были деревянные чётки*. Бледное лицо его выражало необыкновенную доброту, на устах, осененных реденькою бородою, играла улыбка, но глаза глядели мутно и неопределенно.
Увидев Серебряного, он прервал свое пение, подошел поспешно к нему и посмотрел ему прямо в лицо.
– Ты, ты! – сказал он, как будто удивляясь. – Зачем ты здесь, между ними?
И, не дожидаясь ответа, он начал петь: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых!»
Опричники посторонились с видом почтения, но он, не обращая на них внимания, опять стал смотреть в глаза Серебряному.
– Микитка, Микитка! – сказал он, качая головой. – Куда ты заехал?
Серебряный никогда не видал этого человека и удивился, что он называет его по имени.
– Разве ты знаешь меня? – спросил он.
Блаженный засмеялся.
– Ты мне брат! – отвечал он. – Я тотчас узнал тебя. Ты такой же блаженный, как и я. И ума-то у тебя не боле моего, а то бы ты сюда не приехал. Я все твое сердце вижу. У тебя там чисто-чисто, одна голая правда; мы с тобой оба юродивые! А эти, – продолжал он, указывая на вооруженную толпу, – эти нам не родня! У-у!
– Вася, – сказал один из опричников, – не хочешь ли чего? Не надо ль тебе денег?
– Нет, нет, нет! – отвечал блаженный. – От тебя ничего не хочу! Вася ничего не возьмет от тебя, а подай Микитке, чего он просит!
– Божий человек, – сказал Серебряный, – я спрашивал: где живет боярин Морозов?
– Дружинка-то? Этот наш! Этот праведник! Только голова у него непоклонная! У-у, какая непоклонная! А скоро поклонится, скоро поклонится, да уж и не поднимется!
– Где он живет? – повторил ласково Серебряный.
– Не скажу! – ответил блаженный, как будто рассердившись. – Не скажу, пусть другие скажут. Не хочу посылать тебя на недоброе дело!
И он поспешно удалился, затянув опять свой прерванный псалом.
Не понимая его слов и не тратя времени на догадки, Серебряный снова обратился к опричникам.
– Что ж, – спросил он, – скажете ли вы наконец, как найти дом Морозова?
– Ступай все прямо, – отвечал грубо один из них. – Там, как поворотишь налево, там тебе и будет гнездо старого ворона.
По мере того как князь удалялся, опричники, усмиренные появлением юродивого, опять начинали буянить.
– Эй! – закричал один. – Отдай Морозову поклон от нас да скажи, чтобы готовился скоро на виселицу. Больно зажился!
– Да и на себя припаси веревку! – крикнул вдогонку другой.
Но князь не обратил внимания на их ругательства.
«Что хотел сказать мне блаженный? – думал он, потупя голову. – Зачем не указал он мне дом Морозова да еще прибавил, что не хочет посылать меня на недоброе дело?»
Продолжая ехать далее, князь и Михеич встретили еще много опричников. Иные были уже пьяны, другие только шли в кабак. Все смотрели нагло и дерзко, а некоторые даже делали вслух такие грубые замечания насчет всадников, что легко можно было видеть,
Сколь они привыкли к безнаказанности
Глава 5
Встреча
Проезжая верхом по берегу Москвы-реки, можно было поверх частокола видеть весь сад Морозова.
Цветущие липы осеняли светлый пруд, доставлявший боярину в постные дни обильную пищу.
Далее зеленели яблони, вишни и сливы. В некошеной траве пролегали узенькие дорожки. День был жаркий. Над алыми цветами пахучего шиповника кружились золотые жуки; в липах жужжали пчелы; в траве трещали кузнечики; из-за кустов красной смородины большие подсолнечники поднимали широкие головы и, казалось, нежились на полуденном солнце.
Боярин Морозов уже с час как отдыхал в своей опочивальне. Елена с сенными девушками сидела под липами на дерновой скамье*, у самого частокола. На ней был голубой аксамитный* летник* с яхонтовыми* пуговицами. Широкие кисейные рукава, собранные в мелкие складки, перехватывались повыше локтя алмазными запястьями, или зарукавниками. Такие же серьги висели по самые плечи; голову покрывал кокошник с жемчужными наклонами, а сафьяновые сапожки блестели золотою нашивкой.
Елена казалась веселой. Она смеялась и шутила с девушками.
– Боярыня, – сказала одна из них, – примерь еще вот эти запястья, они повиднее.
– Будет с меня примерять, девушки, – отвечала ласково Елена, – вот уж битый час вы меня наряжаете да укручиваете, будет с меня!
– Вот еще только монисто* надень! Как наденешь монисто, будешь, право слово, ни дать ни взять, святая икона в окладе!
– Полно, Пашенька, стыдно грех такой говорить!
– Ну, коли не хочешь наряжаться, боярыня, так не поиграть ли нам в горелки или в камешки?
Не хочешь ли рыбку покормить или на качелях покачаться? Или уж не спеть ли тебе чего?
– Спой мне, Пашенька, спой мне ту песню, что ты намедни пела, как вы ягоды собирали!
– И-и, боярыня, лапушка ты моя, что ж в той песне веселого? То грустная песня, не праздничная.
– Нужды нет; мне хочется ее послушать, спой мне, Пашенька!
– Изволь, боярыня, коли твоя такая воля, спою; только ты после не пеняй на меня, если неравно тебе сгрустнется! Нуте ж, подруженьки, подтягивайте!
Девушки уселись в кружок, и Пашенька затянула жалобным голосом:
Ах, кабы на цветы да не морозы,И зимой бы цветы расцветали;Ах, кабы на меня да не кручина,Ни о чем бы я не тужила,Не сидела б я, подпершися,Не глядела бы я во чисто поле………………………………………..Я по сеням шла, по новым шла,Подняла шубку соболиную,Чтоб моя шубка не прошумела,Чтоб мои пуговки не прозвякнули,Не услышал бы свекор-батюшка,Не сказал бы своему сыну,Своему сыну, моему мужу!Пашенька посмотрела на боярыню. Две слезы катились из очей ее.
– Ах я глупенькая! – сказала Пашенька. – Чего я наделала. Вот на свою голову послушалась боярыни! Да и можно ли, боярыня, на такие песни набиваться!
– Охота ж тебе и знать их! – подхватила Дуняша, быстроглазая девушка с черными бровями. – Вот я так спою песню, не твоей чета, смотри, коли не развеселю боярыню!
И, вскочив на ноги, Дуняша уперла одну руку в бок, другую подняла, перегнулась на сторону и, плавно подвигаясь, запела:
Пантелей-государь ходит по двору,Кузьмич гуляет по широкому,Кунья на нем шуба до земли,Соболья на нем шапка доверху,Божья на нем милость до веку.Сужена-то смотрит из-под пологу,Бояре-то смотрят из города,Боярыни-то смотрят из терема.Бояре-то молвят: «Чей-то такой?»Боярыни молвят: «Чей-то господин?»А сужена молвит: «Мой дорогой!»Кончила Дуняша и сама засмеялась. Но Елене стало еще грустнее. Она крепилась, крепилась, закрыла лицо руками и зарыдала.
– Вот тебе и песня! – сказала Пашенька. – Что нам теперь делать? Увидит Дружина Андреич заплаканные глазки боярыни, на нас же осердится: не умеете вы, дескать, глупые, и занять ее!
– Девушки, душечки! – сказала вдруг Елена, бросаясь на шею к Пашеньке. – Пособите порыдать, помогите поплакать!
– Да что с тобой сталось, боярыня? С чего ты вдруг раскручинилась?
– Не вдруг, девушки! Мне с самого утра грустно. Как начали к заутрене* звонить да увидела я из светлицы, как народ божий весело спешит в церковь, так, девушки, мне стало тяжело… И теперь еще сердце надрывается… А тут еще день выпал такой светлый, такой солнечный, да еще все эти уборы, что вы на меня надели… Скиньте с меня запястья, девушки, скиньте кокошник, заплетите мне косу по-вашему, по-девичьи!
– Что ты, боярыня, грех какой! Заплесть тебе косу по-девичьи! Боже сохрани! Да неравно узнает Дружина Андреич!
– Не узнает, девушки! Я опять кокошник надену!
– Нет, боярыня, грешно! Власть твоя, а мы этого на душу не возьмем!
«Неужели, – подумала Елена, – грешно и вспоминать о прошлом!»
– Так и быть, – сказала она, – не сниму кокошник, только подойди сюда, моя Пашенька, я тебе заплету косу, как, бывало, мне заплетали!
Пашенька, краснея от удовольствия, стала на колени перед боярыней. Елена распустила ей волосы, разделила их на равные делянки и начала заплетать широкую русскую косу в девяносто прядей. Много требовалось на то уменья. Надо было плесть как можно слабее, чтобы коса, подобно решетке, закрывала весь затылок и потом падала вдоль спины, суживаясь неприметно. Елена прилежно принялась за дело. Перекладывая пряди, она искусно перевивала их жемчужными нитками.
Наконец коса поспела. Боярыня ввязала в кончик треугольный косник* и насадила на него дорогие перстни.
– Готово, Пашенька, – сказала она, радуясь своей работе. – Встань-ка да пройдись передо мною. Ну, смотрите, девушки, не правда ли, эта коса красивее кокошника?
– Всё в свою пору, боярыня, – отвечали, смеясь, девушки. – А вот Дуняша не прочь бы и от кокошника!
– Полноте вы, пересмешницы! – отвечала Дуняша. – Мне бы хотя век косы не расплетать! А вот знаю я таких, что глаз не сводят с боярского ключника!
Девушки залились звонким смехом, а иные смешались и покраснели. Видно, ключник был в самом деле молодец.
– Нагнись, Пашенька, – сказала боярыня, – я тебе повяжу еще ленту с поднизами*… Девушки, да ведь сегодня Иван Купала, сегодня и русалки косы заплетают!
– Не сегодня, боярыня, а в Семик* и Троицын день* заплетают русалки косы. На Ивана Купалу они бегают с распущенными волосами и отманивают людей от папоротника*, чтобы кто не сорвал его цвет.
– Бог с ними, – сказала Пашенька, – мало ли что бывает в Иванов день* не приведи бог увидеть!
– А ты боишься русалок, Пашенька?
– Как их не бояться! Сегодня и в лес ходить страшно, все равно что в Троицын день или на Русальную неделю*. Девушку защекотят, молодца любовью иссушат!..
– Говоришь, а сама не знаешь! – перебила ее другая девушка. – Какие под Москвой русалки! Здесь их нет и заводу. Вот на Украине – там другое дело, там русалок гибель. Сказывают, не одного доброго молодца с ума свели. Стоит только раз увидеть русалку – так до смерти всё по ней тосковать будешь; коли женатый – бросишь жену и детей, коли холостой – забудешь свою ладушку!
Елена задумалась.
– Девушки, – сказала она, помолчав, – что, в Литве есть русалки?
– Там-то их самая родина; что на Украине, что в Литве – то все одно…
Елена вздохнула. В эту минуту послышался конский топот, и белая шапка Серебряного показалась над частоколом.
Увидев мужчину, Елена хотела скрыться, но, бросив еще взгляд на всадника, она вдруг стала как вкопанная. Князь также остановил коня. Он не верил глазам своим. Тысяча мыслей в одно мгновение втеснялись в его голову, одна другой противореча. Он видел пред собой Елену, дочь Плещеева-Очина, ту самую, которую он любил и которая клялась ему в любви пять лет тому назад. Но каким случаем она попала в сад к боярину Морозову?
Тут только Никита Романович заметил на голове Елены жемчужный кокошник и побледнел.
Она была замужем!
«Брежу ли я? – подумал он, вперив в нее неподвижный, как будто испуганный взгляд. – Во сне ли это вижу?»
– Девушки! – упрашивала Елена. – Отойдите, я позову вас, отойдите немного, оставьте меня одну! Боже мой, боже мой! Пресвятая Богородица! Что мне делать? Что сказать мне?
Серебряный между тем оправился.
– Елена Дмитриевна, – произнес он решительно, – отвечай мне единым словом: ты замужем? Это не обман? Не шутка? Ты точно замужем?
Елена в отчаянье искала слов и не находила их.
– Отвечай мне, Елена Дмитриевна, не морочь меня долее, теперь не Святки*!
– Выслушай меня, Никита Романович! – прошептала Елена.
Князь задрожал.
– Нечего мне слушать, – сказал он, – я все понял. Не трать речей понапрасну, прости, боярыня!
И он рванул коня назад.
– Никита Романыч! – вскричала Елена. – Молю тебя Христом и Пречистою Его Матерью, выслушай меня! Убей меня после, но сперва выслушай!
Она не в силах была продолжать; голос ее замер, колени опустились на дерновую скамью; она протянула умоляющие руки к Серебряному.
Судорога пробегала по всем членам князя, но жалость зашевелилась в его сердце. Он остановился.
Елена, задыхаясь от слез, стала рассказывать, как преследовал ее Вяземский, как наконец царь взялся ее сосватать за своего любимца и как она в отчаянии отдалась старому Морозову. Прерывая рассказ свой рыданиями, она винилась в невольной измене, говорила, что должна бы скорей наложить на себя руки, чем выйти за другого, и проклинала свое малодушие.
– Ты не можешь меня любить, князь, – говорила она, – не написано тебе любить меня! Но обещай мне, что не проклянешь меня; скажи, что прощаешь меня в великой вине моей.
Князь слушал, нахмуря брови, но не отвечал ничего.
– Никита Романыч, – прошептала Елена боязливо, – ради Христа, вымолви хоть словечко!
И она устремила на него глаза, полные страха и ожидания, и вся душа ее обратилась в красноречивый умоляющий взор.
Сильная борьба происходила в Серебряном.
– Боярыня, – сказал он наконец, и голос его дрожал, – видно, на то была воля Божия… И ты не так виновата… Да, ты не виновата… Не за что прощать тебя, Елена Дмитриевна, я не кляну тебя, нет, видит Бог, не кляну; видит Бог, я… я по-прежнему люблю тебя!
Слова эти вырвались у князя сами собою.
Елена вскрикнула, зарыдала и кинулась к частоколу.
В тот же миг князь поднялся на стременах и схватился за колья ограды. Елена с другой стороны уже стояла на скамье. Без размышления, без самосознания они бросились друг к другу, и уста их соединились…
Поцеловала Елена Дмитриевна молодого боярина! Обманула жена лукавая мужа старого! Забыла клятву, что дала перед Господом! Как покажется она теперь Дружине Андреичу? Догадается он обо всем по глазам ее. И не таков он муж, чтоб простил ее! Не дорога жизнь боярину, дорога ему честь его! Убьет он, старый, убьет и жену, и Никиту Романыча!
Глава 6
Прием
Морозов знал князя еще ребенком, но они давно потеряли друг друга из виду. Когда Серебряный отправился в Литву, Морозов воеводствовал где-то далеко; они не видались более десяти лет, но Дружина Андреевич мало переменился, был бодр по-прежнему, и князь с первого взгляда везде бы узнал его, ибо старый боярин принадлежал к числу тех людей, которых личность глубоко врезывается в памяти. Один рост и дородность его уже привлекали внимание. Он был на целую голову выше Серебряного. Темно-русые волосы с сильною проседью падали в беспорядке на умный лоб его, рассеченный несколькими шрамами. Окладистая борода, почти совсем седая, покрывала половину груди. Из-под темных навислых бровей сверкал проницательный взгляд, а вокруг уст играла приветливая улыбка, сквозь которую просвечивало то, что в просторечии называется: себе на уме. В его приемах, в осанистой поступи было что-то львиное, какая-то особенно спокойная важность, достоинство, неторопливость и уверенность в самом себе. Глядя на него, всякий сказал бы: «Хорошо быть в ладу с этим человеком!» И вместе с тем всякий подумал бы: «Нехорошо с ним поссориться!» Действительно, всматриваясь в черты Морозова, легко было догадаться, что спокойное лицо его может в минуту гнева сделаться страшным. Но приветливая улыбка и открытое, неподдельное радушие скоро изглаживали это впечатление.
– Здравствуй, князь, здравствуй, гость дорогой! Добро пожаловать! – сказал Морозов, вводя Серебряного в большую брусяную избу с изразцовою лежанкою, с длинными дубовыми лавками, с драгоценным оружием на стенах и со множеством золотой и серебряной посуды, красиво установленной на широких полках. – Здравствуй, здравствуй, князь! Вот какого гостя мне Бог подарил! А ведь помню я тебя, Никитушка, еще маленького! Ох, удал же ты был, нечего сказать! Как, бывало, начнут ребята в городки играть, беда той стороне, что супротив тебя! Разлетишься, словно сокол ясный, да как расходится в тебе кровь молодая, так, бывало, разозлишься, словно медвежонок, прости, Никита Романыч, грубое слово! Так и начнешь валять, кого направо, кого налево, смотреть даже весело! Ну да и вышел же молодец из тебя, князь! Слыхал я про дела твои в Литовской земле! Катал же ты их, супостатов, как прежде ребят катал!