– Почему вы в этом столь уверены? – Женя вскинул глаза на севшего рядом моложавого человека средних лет, одетого с американской спортивной небрежностью.
До этого момента Женя помнил всё… Почему он не запомнил лица?.. Смутно возникало только странное сочетание смуглой кожи с нордическими чертами… Может быть, это был загар – только очень темный, гораздо темнее крымского. Когда Женя пытался вспомнить больше, начиналась мучительная головная боль.
– Да попросту потому, – незнакомец добродушно рассмеялся, – что заговори почтенный маг подобным несуразным манером… гм… собственные же приближенные, кои вряд ли были легкомысленны, как наши современники, к фактам психической аномалии, подхватили бы беднягу под белы руки и доставили в соответствующее древнеперсидское медицинское заведение. Как бы мог Зороастр почитаться за мудрейшего из мудрых, если бы он нес такую хвастливую ахинею?
– Дело вкуса.
Женя криво усмехнулся, внутренне ощущая некоторую растерянность, – прежде он сталкивался только с двумя отношениями к подобной литературе. Первое – родительское (и иже с ними) было негодующим, но бессильным в своем негодовании, оно было снисходительно-понятно. «Что с них взять – их детство пришлось на шестидесятые годы». Второе – и его собственное в том числе – более или менее жадное, но, во всяком случае, серьезное, – «кто понимает, тот понимает»… Эта насмешка – вместо родительского негодования – говорила о чем угодно, только не о непонимании причин, побудивших Женю потянуться к этой книге. Кроме того, это была насмешка сильного, чья сила несла в себе смутную угрозу тому, что составляло часть Жениного четырнадцатилетнего мира.
– Именно вкуса. – Собеседник подчеркнул последнее слово. – Уж лучше б вы надели на розовую сорочку зеленый галстук.
– Извините?!
– Вы безвкусны сейчас, и я это докажу. Прежде согласитесь со мной в том, что вы читали сейчас эту книгу не ради нее самой, а сугубо ради роли, которая вам импонирует. Вы нравитесь себе погруженным в чтение сочинения Ницше, не так ли? Когда я увидел вас за этим занятием, ваш вид невольно напомнил мне каирских павлинов, восторгающихся красками собственного хвоста.
Безжалостный удар по самолюбию попал в цель: Женя не мог не признать, что в суждении незнакомца была правда, и эта правда была отвратительна даже не сама по себе, а тем, что восторженное самолюбование, бывшее весьма приятным втайне, получило, вытащенное на солнышко за ушко, довольно жалкую и комическую окраску. Но Женя не намеревался так просто дать себя высмеять.
– Простите… Это бездоказательно! Почему я не могу читать эту вещь из-за ее содержания?
– Потому что его нет. – Глаза незнакомца смеялись. – Есть некая посредственная общая идея и очень большое количество эмоций, которые наполняют текст, состоящий из неконтролируемого разумом потока случайных ассоциаций и образов, видимостью смысла. Все это – область психиатрии. Содержательность текста равна едва ли не нулю – очень характерный клинический признак. Психически здоровый человек не может читать эту книгу ради нее самой: ему нечего в ней найти.
– Докажите!
– Извольте… Раскроем где угодно сей поклеп на великого мага. Вот небольшая глава «О чтении и письме». Если вы сейчас перескажете мне ее содержание, я признаю себя битым.
– С вашего позволения, я рискну.
Женя торопливо впился глазами в мелкую убористую печать. На губах его заиграла торжествующая улыбка. Затем она исчезла, и в лице проступила растерянность. Женя поднял голову.
– Хотите, я сделаю это за вас? Сначала вам показалось, что вы видите развитие основной мысли. Через несколько абзацев выяснилось, что эта мысль завела вас в тупик, и обнаружилось, что развивается уже непонятно откуда взявшаяся другая. В ее поисках вы обнаружили, что абзацы вообще не связаны логической последовательностью, хотя нельзя сказать, где именно она нарушается.
– Хорошо, пусть так. Но разве поэтический текст не может просвещать более сложным образом, например, через эмоции?
– Поэтический – да. Но полноте, вы это назовете поэзией?
Женя промолчал.
– Милый мальчик, – насмешка в голосе собеседника стала тверже и холоднее, словно этот человек, так ненавидимый Женей в эту минуту, начал бить наотмашь беспощадным острым клинком, – неужто вы всерьез можете съесть такое блюдо? Мистика, опубликованная определенным тиражом, прошедшая через редактора и наборщиков! Переведенная на несколько европейских языков! Мистика, поданная в таком виде на блюде широкому читателю – от романтичных гимназистов до интересничающих горничных! И в этом может, по-вашему, сохраниться какое-то рациональное, простите, иррациональное зерно? Вы кажетесь мне умнее.
Женино лицо горело от стыда: он отчаянно, до стука в висках, до холода в сердце ненавидел этого человека, ненавидел с такой силой ненависти, которой не подозревал в себе прежде. Но если бы этот человек приказал Жене спрыгнуть на мостовую с крыши ближайшего дома, – Женя пошел бы и спрыгнул.
– Мой мальчик, нет большей пошлости, чем пошлость в мистике. А вы не кажетесь мне пошляком.
Женя послушно поднял голову, подставляя лицо прощупывающему тяжелому взгляду.
– Музыка?.. Живопись?..
– Поэзия. – Женя взглянул на незнакомца тверже.
– А у вас незаурядная творческая сила. Вернее, возможность грядущей силы. Все ваши настоящие творения еще в будущем и… довольно отдаленном. – Взгляд незнакомца отпустил Женю и скользнул по заглавию захлопнутой книги. – «Заратустра»… Пожалуй, это слово и заключает в себе притянувший вас магнит. Вы интересуетесь Персией и Ираном?
– Это очень для меня важно! – в Женином голосе прозвучало нескрываемое волнение. – Полгода назад мне снился сон… Поле красных маков, по которому, как актеры с противоположных концов сцены, движутся навстречу друг другу белый единорог с серебряным рогом и черная пантера в золотой короне… Плавное движение – их пути на мгновение пересекаются, а потом они уже движутся не навстречу, а удаляясь друг от друга… А за полем – огромный храм; день, но в нем прохлада и полумрак… Громады колонн… А на каменных плитах пола стоят высокие металлические светильники – в них полыхает огонь… И чья-то, может быть моя, рука бросает в огонь щепотки мягкого серого порошка… И огонь, пляшущий в светильнике, начинает менять цвет – становится белым, зеленым, голубым… И это – Персия или Иран.
– Это появляется в ваших стихах?
– Нет… Пожалуй, я когда-нибудь напишу об этом… Только…
– Только не всё отдадите словам.
– Не всё.
– Вы поняли уже, что то, что движет вами, должно быть скрыто. Настоящее знание почти никогда не бросается в глаза. Есть слова на могиле одного еврейского мудреца, слова в похвалу: «Никогда не осквернил чистоты бумаги». А вы пытаетесь что-то извлечь из популярных изданий.
– А где же взять это знание? Путешествовать, как Rimbaud[8]?
– Нет. Для кого-то этот путь верен, но вам идти не им… Вам… – Незнакомец чуть промедлил, и Женино сердце стало ледяным от сумасшедшей надежды… – Вам – слушать себя и творить.
– Только-то? – Женя криво усмехнулся, пытаясь скрыть за этой усмешкой свое разочарование.
– Это очень много. Звучит прозаически, но надо иметь мужество услышать и прозу.
Женя почувствовал, что рука незнакомца легла на его плечо. От этого прикосновения шла успокаивающая ровная сила.
– Вас манят эффектные побрякушки всех этих антропософий и написанных европейцами новых «йог», но бегите соблазна, и вам не будет потом стыдно за свою духовную вульгарность. Кстати, для других не существует угрозы такого стыда: у них толще кожа. Нет, конечно, бегите не в прямом смысле – общайтесь и со штейнерианцами, и с последователями Блаватской, но при этом соблюдайте дистанцию, как в манеже, – копыта впереди идущей через уши своей. И не забывайте: то, что вы бережете в себе, куда важнее того, что вы видите вокруг. Когда понадобится, ваша судьба и через оккультные журфиксы сумеет явить чудеса.
– А ведь это несколько обидно – идти по жизни вслепую, без учителя и знаний. Слегка унизительно. – Женя взглянул на собеседника почти с вызовом.
– Верить себе и самому быть своим учителем, отбросив пустую шелуху теорий, – упрямо продолжал незнакомец. – Вы талантливы, хотя сами еще не почувствовали своей силы. Вам будет очень непросто – соблазны летят на силу, как духи на запах жареного мяса. Только что вы были вполне довольны – вы играли элегантной игрушкой, а вам предложили не заводить эзотерических умствований дальше порога церкви – какая проза! Вы хотели бы вновь стать собою пятнадцатиминутной давности?
– Нет! Лучше смотреть в глаза правде, как бы прозаично она ни выглядела.
Женя помрачнел. Тот, кто только что отнял недавнюю игрушку, не дал взамен того, на что он почти надеялся одно сумасшедшее мгновение.
– Поменьше сверхъестественного, мальчик. Ходить в церковь неинтересно – она не обещает мгновенных эффектов и чудес – и в этом права. А Папюс[9] со Штейнером[10] еще никого до добра не доводили.
Рука незнакомца коснулась безвольно разжатой Жениной руки и, вложив в нее какой-то небольшой, тяжелый и прохладный предмет, с силой сжала Женины пальцы.
– Это – мне?
– Да. Если не выронишь раньше, чем отдашь.
Серым, почти серебряным был цвет этих глаз на темном лице.
– C’est tout[11]. – Незнакомец поднялся.
– Постойте! – Голос Жени стал умоляющим. – Вы не можете уйти, не сказав мне, кто вы.
По губам собеседника скользнула неожиданная улыбка.
– Именно это я и намереваюсь сделать.
Женя не смотрел вслед уходящему незнакомцу, зная, что одного взгляда будет довольно – и никакая сила не сможет помешать ему сорваться и помчаться за ним. Он долго сидел на скамейке, глядя прямо перед собой на копошащихся в траве воробьев… И было странно, что солнце так же бьет сквозь листву, что птицы клюют как всегда щедро накиданный детьми хлеб… Томик Ницше по-прежнему – как полчаса назад – лежал на коленях.
И тут Женя понял, что не помнит, напрочь не помнит лица своего недавнего собеседника.
Дон. Бой под хутором Елизаветинским по линии Вёшенская – Тихорецкая
– Ну что, Арсений? – Женя, приподнявшись на колено, выпрямился, перезаряжая винтовку.
– Еще сотня будет, Евгений Петрович! – с веселой лихостью прокричал вестовой и, рванув повод, развернулся на скаку в сторону установленного на холме поста.
– Опустить прицел на сто! – резко крикнул Женя и всем натянувшимся телом почувствовал, как приказ прошелся невидимой плетью по лежащей цепи.
«Если пройдут еще сотню, штыковой и крышка. Почему не подходит пехота?»
Визг разорвавшейся шрапнели полоснул в двадцати шагах по пожухлой горячей траве. Лежавший в нескольких шагах вольноопределяющийся отложил винтовку и обернулся к Жене.
– Ну и лупят! Похоже, дело к штыкам?
– Похоже, дело дрянь. Герасимов! Посты из рощи не подтянулись?
– Никак нет, ваше благородие!
– Ах, твою… Если пойдут в штыковой, что я выставлю без пехоты? Пол-эскадрона? Это даже не смешно.
– А что тут можно сделать?
– Уйти от штыков и загнуть фланг. Атакой. – Женя напряженно прислушался. – Неужели тяжелые пошли? Это не на нас, дальше, по окопам.
– Ваше благородие! Дальше не лезут!
– И то ладно… – Мучительно захотелось встать во весь рост, увидеть хоть что-нибудь, кроме травы перед глазами и нескольких лежащих рядом людей. Женя в который раз позавидовал Арсению, галопом снующему под шрапнелью между постом и цепью.
– Не знают, что нас так мало?
– Дело не в этом! – Евгений усмехнулся. – Зачем им лезть под собственный артобстрел? Как ни смешно, но он-то и спасает нас от штыкового боя.
– Ваше благородие! Посты из рощи не подтягиваются!
– З-зараза!..
– Чем заняты, г-н подпоручик? – Подбежавший сзади Сережа плюхнулся рядом с братом с каникулярной беспечностью мальчишки, которому захотелось поваляться на траве.
– Сережа! Ты откуда?
– Привозил приказ рядом – решил завернуть. Я же знаю план наступления. Брось винтовку, давай лучше перекурим. Я тебя битый час ищу.
– Ладно, перебежим в ложбинку, видишь – справа?
– Ага!
Наполовину заросший кустарником овражек, на который показал Евгений, находился шагах в пятнадцати от цепи в сторону противника.
– Ну вот, тут хоть выпрямиться можно. – Евгений, тяжело дыша, прислонился спиной к склону овражка.
– Жарко… – Сережа с неудовольствием скользнул взглядом по своим побелевшим от пыли сапогам и щелкнул портсигаром.
– Нет, кури, я не буду.
Евгений отвинтил крышку плоской фляжки; сделав несколько глотков, вылил немного воды на ладонь и, улыбнувшись, плеснул себе в лицо. Загорелый, с пыльными выгоревшими волосами, со стекающими по лицу каплями воды, тяжело дышавший, он показался Сереже моложе и внутренне спокойнее, увереннее прежнего московского Жени.
– Странно, Сережа, ты жадно затягиваешься. У тебя наркотическая натура – раньше этого фамильного свойства в тебе не было так заметно. Видно, ты его очень глубоко загнал и, даст Бог, не выпустишь. Ладно, в сторону. Черт, ну и кроют!
– Кстати, об обстреле – тебе не надоело изображать мишень в детском тире?
– В роще стрельба. Посты не подтягиваются, похоже, сняты. Не могу же я поднять цепь, не зная, что там.
– А разъезд вперед?
– Некому вести. Как на грех, одни вольнопёры. Баклажки… Ни одного офицера.
– Женя…
– Честно: ты водил когда-нибудь разъезд?
– Нет. Но участвовал в пяти.
Голос Сережи прозвучал сдавленно: Женя, словно в себе, ощутил в нем знакомую внутреннюю дрожь готовых натянуться для стремительного действия нервов.
– Дам девять человек. – Почувствовав новый прилив разрядившейся было в утомительной перестрелке энергии, Евгений вскочил на ноги и выпрямился. Он увидел примятую брошенными в кукольно-неживых позах телами траву в стелющейся до холмов степи, испещренной нежно-белыми папиросными облачками рвущейся шрапнели, и пронизанную солнцем березовую рощу. – Коноводы ближе к окопам – левее.
– Я знаю, у меня там Алебастр.
– Иванов, Павленко, Розенберг, Рождественский, Прянишников, Пономарев, Мельник…
Евгений видел, как они с веселой быстротой вскакивали с земли, и снова вспоминал вечную солдатскую истину: страшно не в бою, а перед боем… Шестнадцатилетний Алеша фон Розенберг вытянулся, рисуясь, под пулями. А вчера весь вечер кусал губы, строчил письма на полевой сумке…
– В разъезд через рощу – под командованием прапорщика! Выступать!
– Есть выступать, г-н подпоручик! – Сережина рука взлетела к фуражке. – К конному строю марш!
Гнетущую неподвижность цепи на несколько мгновений разрядило празднично-торопливое мельтешение поспешных сборов: мелькание оживленных лиц, сбивчивый топот сапог… Пристегивающий на бегу шашку Андрей Павленко… Наклонясь, торопливо обменивающийся несколькими фразами с неназначенным приятелем Саша Прянишников… Вприпрыжку несущийся Сережа…
Чего и можно было ожидать – за полуминутные сборы ружейный огонь сгустился там, где вскакивали и бегали. Но по непостижимым законам военной магии никого не задело даже слегка, хотя в спешке все десять человек носились не пригибаясь. Евгений заранее знал, что так и будет.
Все это напоминало подвижную шумную игру, особенно когда участники разъезда, словно наперегонки, помчались по степи к лошадям.
Свист пуль убыстрился: красные переходили на частый огонь.
Продолжая стрелять, Евгений обернулся на стук копыт: развернутый лавой разъезд карьером летел по степи к роще, поперек сёдел неподвижно лежали заряженные винтовки. Было видно, как разъезд, переходя на собранный галоп, входил в рощу. Евгений вытащил часы: если стрельбы не будет, через двадцать минут он снова кинет команду к конному строю – и оживет, как расколдованная, забегает под обстрелом уже вся цепь…
«Наркотическая натура… А разве нет? С каким лицом он понесся сейчас в разъезд… Отданность минуте, полная, без остатка, растворенность души в действии – что это, если не чувственное восприятие жизни… Господи, как же он похож на меня – и как ослепительно непохож».
…В первое мгновение Сереже показалось, что Алебастр споткнулся, но, уже вылетая из седла, скользнувшим вверх по конскому боку шенкелем он ощутил пронизавшую круп быструю судорогу. Отлетевшая шагов на пятнадцать винтовка валялась на земле.
2
– Скажите, прапорщик, – у Вишневского сам собой вырвался наконец вопрос, который, он знал это, мучительно хотел, но ни за что не задал бы Юрий, – вы не родственник Жене Ржевскому?
– Женя Ржевский – мой брат, – вскинув голову, с живостью ответил Сережа. – Вы знакомы с ним, господа?
– Да… по Петербургу. Немного, – ответил столкнувшийся взглядом с Некрасовым Вадим и встал, чтобы подкинуть дров в печку.
1917 год. Петроград
– Воля твоя, Лена, но принять всерьез этого, как ты изволила выразиться, «расторжения нашей помолвки» я не могу. Это несерьезно до смешного. Поверь, мне хорошо знаком объект твоей неоромантической страсти… Женя Ржевский – обаятельный испорченный мальчик, очень неуравновешенный и неспособный отвечать даже за свои поступки, не говоря уж об ответственности за другого человека. Мужчина должен быть опорой, Лена, особенно если речь идет о таком неискушенном и не знающем жизни существе, как ты. Женя Ржевский не опора и не мужчина – он просто развращенный мальчишка. При желании я мог бы познакомить тебя с некоторыми весьма милыми его привычками, но я предпочитаю воздержаться. К тому же при твоем не вполне трезвом нынешнем взгляде на него, все это, пожалуй, только придаст дополнительный блеск его героическому ореолу. Ты даже не способна дать себе отчет в том, что соединение ваших судеб повлечет за собой ряд проблем несколько иного качества, чем те, которыми задавался у себя в Йене Шеллинг[12]. Пойми, Лена, – ироническая интонация пропала, Юрий, меривший шагами комнату, заговорил доверительно и мягко: – я знаю тебя с детских лет – ты и сейчас еще прежде всего невзрослый человек. Подрастающим детям свойственно играть во взрослых, и ты придумываешь себе роковую страсть. это не любовь, а одна глупость, которую ты вбила себе в голову, такая же игра, как твое несносное ношение этих черно-желтых тряпок, так называемой расцветки твоего клана… Все это несерьезно, Лена.
– Несерьезно? В таком случае мне придется сообщить тебе кое-что еще. Со вчерашнего дня я его жена перед Богом. Это – серьезно, Юрий?
– Ты – любовница этого порочного щенка?!
Удар был слишком неожиданным. Лена Ронстон, неподвижно сидевшая у окна, казалась безразлично-спокойной, только ее пальцы нервно теребили бахрому наброшенного на плечи шотландского пледа в черно-желтую клетку клана Беркли.
– Если тебе больше нравится называть это так – да. Теперь ты свободно можешь оставить меня.
– Нет, Лена. Как раз теперь-то я никак не могу тебя оставить. Я очень виноват перед тобой, кругом виноват. Я преступно потакал тебе, вместо того чтобы пресечь все это, хотя бы и против твоей воли. Теперь уже поздно – ты сама распорядилась своей судьбой. Но то, как ты ею распорядилась, вызывает у меня слишком большую тревогу, чтобы я мог тебя оставить.
– Как хочешь.
Вадим не знал об этом разговоре, но о том, что нечто подобное имело место, догадался после того, как на Брюсовской читке[13], в обычной перед началом толчее в буфетной, услышал невольно обрывок чужой болтовни.
– Так Ржевский не будет сегодня у Приказчика?
«Приказчик» было как раз Женей пущенное прозвище Брюсова.
– Нет. Ржевскому не до «эмалевых стен»[14]… У него сейчас бурный роман с маленькой Нелли Ронстон.
Говоривший студент не был знаком Вишневскому в отличие от его собеседницы – светлокудрой хорошенькой поэтессы Лины Спесивцевой.
– У Ржевского – с Нелли Ронстон? – Третьего собеседника, длинноволосого, с черным бархатным бантом и помятым лицом, Вадим также не знал. – Вот это новость! Но у нее же вроде имеется какой-то там жених…
– Некрасов, ты его видел, Ник. Это такой военный, вечно весь затянутый, как рука в лайковую перчатку, красив, как античная статуя, и примерно столь же общителен. Этакая ходячая помесь армейского устава с кодексом чести. Из гвардии, кажется.
– Теперь вспомнил – он почти повсюду таскается с Ронстон, хотя придерживается при этом демонстративно отчужденного виду. Решительный такой господин. Не завидую нашему милому Женечке: он рискует как-нибудь с утра пораньше обнаружить эдакий «приятный, благородный короткий вызов иль картель» в почтовом ящике.
– Не знаю, каким монстром надо быть, чтобы поднять оружие на Ржевского! Женя не человек, а изумительно завершенная коллекция модных пороков, но сколько в нем обаяния!
– Вы пристрастны к нему, как все женщины, Лина, даже ваш острый язычок не помогает это скрыть…
Слушать дальше Вишневский не стал.
Имена знаменовали миры, имена были ключами миров.
Был мир Елены и Евгения – рыцарский, мистический, прекрасно-мрачный, причудливо сплетенный из образов Мэлори[15] и Бердслея[16], Новалиса[17] и де Троя[18], сладкого Лангедока и химер Notre-Dame – ночной мир служения Прекрасной Даме…
Был мир Елечки и Енечки – двух маленьких детей, сбежавших из дому на поиски Синей птицы – гофмановский, уайльдовский, меттерлинковский мир… Но Синяя птица не оказывалась в нем домашним скворцом, нет, не оказывалась!
Был, наконец, мир Нелли и Жени – мир Петербурга (нового названия города не любили), салонов, выставок, читок, сырой чердачной комнаты, но этот мир был ничуть не более реален и не менее прекрасен, чем остальные миры… В этом, только в этом мире и находилось место для Юрия, Вадима и всего остального Петербурга.
Миры сменялись, но неизменным оставалось одно – их двуединство.
Волшебно меняющиеся миры могли возникать только из неизменного бинара – двух душ, слитых навеки… навеки… навеки…
Песочные часы, движение песка в которых неизменно должно прекратиться? Нет, не совсем то… Скорее, незаметные глазу зёрна терниев, посеянные в розовом саду… Невидимые зерна, которые непременно должны взойти и заглушить пышное цветение.
Такие сравнения нередко приходили в голову Вадиму, когда он встречал всегда вместе появляющихся в обществе Елену и Женю – счастливых, сияющих, бездумных, перебрасывающихся между собой фразами своего, непонятного для других, языка ассоциаций и намеков, жадно ловящих взгляды и слова друг друга, радостно угадывающих мысли…
Зерна терниев… Нетрудно было понять природу этих зернышек.
1915 год. Петроград
Картина Ренуара, изображающая девушку на качелях, всегда имела для Юрия особое, мучительно-сладкое значение.
Летом 1915 года, провалявшись после контузии два месяца в лазарете, Некрасов, получивший месяц отпуска, вернулся в Петроград.
Почти сразу по приезде, с наслаждением приняв ванну и приведя себя в порядок в своей небольшой, но комфортабельно обставленной квартире на Шпалерной, он поспешил на дачу к Ронстонам, обыкновенно проводившим там июнь…
Стоял солнечно-прохладный летний день. густая листва старых деревьев, за которыми прятались небольшие, по большей части старые и давно не крашенные дачи с резными балкончиками вторых этажей и увитыми плющом беседками с плетеной садовой мебелью, бросала на бело-пыльную дорогу, по которой шел Юрий, зыбкую, колеблющуюся игру светотени… Поселок как будто вымер, погрузившись в летнюю тишину. Казалось невероятным и неестественным, что идет война. Или нет, скорее, наоборот, казалось невероятным, что может так вот существовать этот поселок с уютно запущенными теннисными кортами и плетеной мебелью в увитых плющом беседках… Война была намного реальнее этого невероятно тихого уголка.
Идти пешком было приятно. Юрий подходил уже к знакомой даче. Вот каменные беленые столбы ворот с чугунной решеткой, красная дорожка аллеи, ведущей к небольшому белеющему из-за деревьев дому…
Но еще одно белое пятно, оживляющее черно-зеленый старый сад, прежде всего бросилось в глаза Юрию. В глубине сада на высоко взлетающих качелях стояла тоненькая, с развевающимися по ветру темными волосами девушка в летнем белом платье.
По радостному толчку в сердце Юрий издалека узнал Лену. он подошел неожиданно для себя бесшумно, и, пока подходил, ему казалось, что это не он подходит, а все ближе и ближе на него надвигается ожившая ренуаровская картина: та же игра лучей в темной листве, те же, по странному совпадению, темно-синие банты на белой кисее, взлет скрипящих качелей, радостное лицо Лены с закрытыми глазами – чтобы полностью отдаться ощущению полета… Лена не слышала шагов Юрия, а он боялся нарушить очарование ожившей картины.
– Юрий!!! – испуганно-радостно закричала Лена, спрыгивая с качелей – ладонями в его подставленные ладони. – Юрий… Господи, даже не предупредил! Ты надолго? Откуда? Как? Ой, у тебя погоны другие – ты кто?