По акцизному живут два учителя, по учителям – дантист, по дантисту – банковский чиновник, по банковскому чиновнику – студент-репетитор, по студенту – музыкальная барышня, по барышне – конторщик в желтых башмаках, по конторщику – докторшин жилец, по жильцу – господин с двумя мопсами.
Каждый твердо знает свой указатель и следит только за ним. В первую голову всегда идет полковник.
Раз случилась катастрофа: полковник проспал. И вся вереница дачников, живущих друг по другу, опоздала на поезд. Проскочила только одна музыкальная барышня, и та забыла папку с надписью «musique» и сошла с ума.
* * *Бродят первые дачники. Дети впереди, старики за ними. Бродят от одного столбика с дощечкой к другому столбику с дощечкой, и останавливаются, и читают о том, что им делать воспрещается.
Серое небо… серое море…
Письма издалека
Путешествие
Тяжело порою быть русским человеком.
Вот мне, например, очень хотелось бы писать «Письма издалека». А нельзя. И не потому нельзя, что я недалеко заехала, а потому, что русскому человеку ближе чем какую-нибудь северо-западную Зеландию и описывать неприлично.
Немцы – другое дело. Если немец проедет полчаса по железной дороге, то он уже считает, что сделал «eine Reise», «eine schöne Reise»[5], и может потом описывать приключения этого путешествия многие годы, вызывая завистливые восклицания у восхищенных слушателей.
Сам блаженной памяти Генрих Гейне, пройдя пешком что-то верст восемнадцать из одного города в другой, пережил лиризма и сатиризма на сто двадцать страниц убористой печати.
Все зависит от восприимчивости путешествующего лица. Уверяю вас.
Иной сибиряк сделает полторы тысячи верст, завернувшись в шубу, и носа не выставит на свет божий. Да и нельзя. От сибирского мороза нос может треснуть, как грецкий орех под каблуком.
Ну вот спросите такого сибиряка, что он вынес из своего путешествия. Скажет одно:
– Вся эта полоса России пахнет собакой, крашенной под енота.
Потому что воспринял только свой собственный воротник.
Настоящий, толковый путешественник должен прежде всего любопытствовать. На каждой остановке спрашивать, что за станция и сколько примерно от нее верст до Богородска.
Если на платформе девочка продает грибы, подзовите и спросите, что это такое. Хоть и сами видите, а все-таки спросите. Потому что путешествующий должен любопытствовать. Потом справьтесь о цене. Скажите, что лучше бы ей было продавать малину. А если ответит, что малины уж нет, то посоветуйте лучше снова дождаться ее и завести выгодную торговлю, чем растрачивать молодые силы на грибы.
Если поезд стоит долго, спросите у кондуктора, где жандарм, а у жандарма – где начальник станции, а у начальника станции – где буфет. Таким образом, вы будете все знать из первых рук.
У пассажиров – с благородством, но настойчиво выпытывайте, куда, зачем и откуда они едут, сколько примерно в их городе жителей и далеко ли от них до Богородска.
Этот последний вопрос всегда неотразимо действует, в особенности на иностранцев. Они начинают относиться к вам необычайно внимательно и иногда даже, забрав всю поклажу, уходят в соседний вагон, чтобы предоставить вам покой и место.
Кроме того, узнавайте все время, как кого зовут и у кого что болит; у дам спрашивайте, не вредно ли им сидеть спиной к движению, у стариков – не дует ли на них из вентилятора. Разузнав все подробно, вы, отъехав на двенадцать верст от места своего жительства, имеете уже полное право послать родным и знакомым «Письма издалека».
Теперь поговорим о настоящем, серьезном путешествии.
Прежде всего, куда бы вы ни ехали, хоть в Тибет, границу непременно переезжайте в Эйдткунене, иначе никогда не почувствуете себя на границе. Это уже дознано и признано.
Если хотите быть стереотипным, то, переезжая пограничную речонку, выгляните в окошко и высуньте язык.
Я лично этого не делаю, потому что, по-моему, это вовсе не так уж важно. Но многие считают это священным ритуалом. Не нами, мол, заведено, не нами и кончится. Ну и пусть себе.
Самый важный момент ваших пограничных переживаний – это предъявление немецкого билета немецкому сторожу на платформе Эйдткунена. Поднимите глаза и взгляните на него. У него нос цвета голубиного крыла, с пурпурными разводами и мелким синим крапом. Тут вы сразу поймете, что все для вас кончено, что родина от вас отрезана и что вы одиноки и на чужбине.
Лезьте скорее в вагон и пишите открытки.
Если судьба занесет вас в Берлин (а она обыкновенно проделывает это с людьми, едущими через Эйдткунен), не забудьте во что бы то ни стало пойти к придворному парикмахеру Гансу Хаби, распушившему усы императору Вильгельму. Это вам обойдется рублей в шестнадцать, но зато вы узнаете кое-что.
Хаби посадит вас на стул и спросит, что вам угодно. Узнав, что вы хотите остричься, он загадочно улыбнется и наденет на вас намордник. Вы будете мычать и отбиваться, но крепко скрученная простыня не даст вам ни подняться, ни высвободить руки.
А Хаби начнет говорить о том, что все счастье вашей жизни в распушенных усах и что Вильгельм только потому и Вильгельм, что он, Хаби, надел на него свой намордник.
Говоря это, он будет поливать вам голову всякой гадостью собственного изобретения.
– Вы, конечно, разрешите коснуться вас слегка вот этим фиксатуаром? – поет он.
– Мм… не хочу! – мычите вы.
– Итак, с вашего разрешения!
И он снова мажет вас и, глумясь, хвалит за культурное отношение к парикмахерскому делу.
Но все на свете кончается. И Хаби, сняв с вас намордник, подставляет вам зеркало, из которого глядит на вас белый тигр с печальными человеческими глазами и намасленной лысиной.
– Тридцать марок!
– Что-о?
– Этот инструмент я распечатал специально для вас. Эту мазь – тоже. Ведро этой жидкости откупорено ради вас, – теперь она все равно выдохнется. А вот эту щеточку – она стоит не менее пятидесяти пфеннигов, уверяю вас, – вы можете взять себе.
Не забудьте же побывать у придворного парикмахера. Вы, по крайней мере, сразу поймете, почему императору Вильгельму пришлось расширить цивильный лист. Бедняге не хватало денег, чтобы как следует «sich rasieren»[6].
Еще советую вам обратить внимание на берлинских извозчиков, которые за последние годы невесть что забрали себе в голову. Они считают себя равноправными гражданами с шоферами и с трамвайными вожатыми. Лезут всюду, и некому их осадить и поставить на место.
Ни разу не довелось мне слышать, чтобы кто-нибудь дал им краткое, но меткое определение, которое так хорошо действует на извозчичью душу:
– Гужеед желтоглазый!
Конечно, они по-русски не поймут, но ведь можно же перевести. Не бог весть какая трудность. Скажите:
– Du Rimenesser! Gelbauge![7]
Не знаю в точности, как по-немецки гужи. Ну да вы это от него же и узнать можете.
Прямо спросите:
– Любезный извозчик! Как называется та часть упряжи, которую вы кушаете?
Он, конечно, не замедлит удовлетворить ваше законное любопытство. А вы воспользуетесь этим и сразу поставите его на место.
Ах, если относиться к своей задаче серьезно, то сколько полезного и для себя и для других можно извлечь из самого маленького путешествия.
Но много ли нас, серьезных-то людей!
Курорт
Знаете ли вы, господа, что такое курорт?
Курорт состоит из следующих элементов:
а) воды,
б) доктора,
в) больного и
г) музыки.
Вода течет из крана в стакан или в ванну.
Доктор получает деньги и делает знающее лицо.
Больной поддерживает докторское существование.
Музыка допекает больного, чтобы он не так скоро поправился.
Все, взятое вместе в определенных дозах, образует гармоническое целое, называемое – курорт.
Само собой разумеется, что это – только схема, набросок, руководство для детей, если бы они пожелали устроить себе домашний курортик.
На самом деле курорт куда сложнее!
Вода
Курортная вода прежде всего должна быть скверна на вкус. Если она при этом имеет и вид отталкивающий, то ценится вдвое дороже и экспортируется в чужие страны как драгоценность. Если же она к тому же обладает и противным запахом, то ей цены нет! Она тогда кормит и содержит все население благословенной страны, в которой пробила себе ход из земли.
Свойства курортной воды самые разнообразные и даже взаимоисключающие. Та же самая вода лечит от худобы и от толщины, от возбуждения и от апатии. Она помогает ото всего, но при непременном условии – через каждые три дня показываться доктору.
Доктор сделает знающее лицо и спросит, не дает ли себя чувствовать ваш левый мизинец или не покалывает ли в правую бровь.
– Нет! – испуганно отвечаете вы. – А разве нужно, чтобы кололо?
Он усмехнется загадочно и ничего не ответит, а вы потом несколько дней подряд будете с ожесточением пить курортную воду и жаловаться знакомым:
– Не знаю, чего я тут сижу! До сих пор в правую бровь не колет. Только даром время теряю.
Относительно курортной воды французы всех перехитрили. Они разлили в бутылки хорошую чистую родниковую воду, назвали ее «Eau d’Evian»[8] и разослали по всем заграницам. От времени эта вода в бутылках немного портится и тухнет, приобретая некий курортный отпечаток, что наводит людей на мысль о ее целебности. У нас в лучших ресторанах воду эту подают по рублю за бутылку, и знатоки любят после обеда выпить стаканчик.
Дорого, зато тухло.
Вот как высоко котируется в настоящее время всякая испорченность.
Доктор
Курортный доктор – жрец совсем особой науки: все следствия выводит и относит к одной причине.
Если курортный доктор сидит около воды, исцеляющей от ревматизма, то, что бы с вами ни случилось, он все определит как последствия ревматизма.
Болит ли у вас зуб, умерла ли бабушка, украли ли на вокзале ваш багаж – все это грустные последствия застарелого ревматизма, требующие питья двух стаканов воды поутру и двух вечером, перед сном.
– Доктор, у меня мигрень.
– Это у вас так называемый ревматизм мозга. Пейте по три стакана утром и по четыре ве…
– Ревматизм мозга? Никогда не слышала.
– Вы откуда изволили приехать?
– Из Петербурга.
– Тогда неудивительно! Три дня вы пробыли в пути! Наука шагает быстро. За эти три дня сделаны колоссальные открытия! Пейте пять стаканов перед сном и двенадцать во время еды!
У курортного врача лежит на письменном столе большая книга, в которую он вписывает какие-то таинственные штуки про своих больных. Спросит:
– Гуляете много?
– Много, – ответит больной.
– Ага!
И начнет писать долго-долго.
Сидишь, следишь за его пером. Букв не видно, и приходится угадывать чутьем. Кажется, что пишет приблизительно следующее:
– Aгa! Гуляешь много! Вот я те погуляю! Как закачу тебе двадцать четыре стакана бурды через каждые два часа, так небось перестанешь разгуливать.
Потом поднимет свое знающее лицо, проникновенно взглянет усталыми глазами и скажет:
– Попробуйте пить шесть стаканов. Через два дня зайдите.
Вы заходите через два дня. Он пощупает ваш пульс или смеряет температуру. Никто его не осудит за это, потому что нужно же и ему что-нибудь делать! Тоже ведь и он человек!
Потом велит пить не два стакана, а четыре полстакана, что составляет одно и то же только с грубо-математической точки зрения.
В курортном миропонимании четыре полстакана стоят значительно выше двух стаканов, и пьющий враздробь должен показываться врачу не через три, а через два дня.
В общем, обязанность курортного врача очень сложна, ответственна и требует особых сведений.
Больной
Курортный больной существует обыкновенно в нескольких лицах.
Он приезжает всегда с женой, с детьми, с теткой или с романами. Болен бывает, собственно, он один, но лечатся заодно и жены, и тетки, и романы.
Так как на каждого больного полагается несколько теток и романов, то курортную толпу составляют, собственно говоря, не больные, а этот их антураж.
Поэтому вполне понятно недоумение какого-нибудь неопытного туриста, попавшего в курзал серьезного курорта для серьезных больных, когда он видит здоровенные, круглые физиономии, пылающие от веселых pas d’Espagne, и толстые ноги, лихо щелкающие каблуками.
– Это больные? Или это те, которые уже выздоровели? Какой чудный курорт, где так великолепно поправляются!
Через два дня неопытный турист узнает, что настоящих больных никогда и не видно. Они сидят дома или ездят в экипажах подышать воздухом. А живут полной жизнью только тетки и романы.
В каждом курорте есть своя официальная красавица.
Красоты от официальной курортной красавицы никакой, впрочем, не требуется. Большею частью даже они бывают некрасивы, носаты, с несколько круглой спиной и большими ногами.
На каждом курорте есть своя красавица, которая приезжает каждый год, и, когда умрет от старости, ее сменяет новая.
– Le roi est mort, – vive le roi![9]
О курортных красавицах создаются легенды.
– Посмотрите, вон она! Видите, в зеленой шляпе… Она была замужем четырнадцать раз!
– Четырнадцать? Правда? А на вид, пожалуй, даже больше.
– Не правда ли? Удивительно интересная женщина! У нее двенадцать неизлечимых болезней. И все – наследственные. Сам доктор Шток лечит ее от наследственной простуды ноги. Это тоже неизлечимо. Правда, интересная женщина?
Курортная красавица должна делать все не так, как обыкновенная женщина, и не в то время.
Если все пьют первую бурду в 7 часов, то красавица – на два часа позже. Если жарко и на всех надеты летние платья, курортная красавица надевает на себя черный бархат и томится, как тушеная говядина в кастрюле.
Под дождем, если дождь с ветром, она ходит в декольтированном платье и обмахивается веером.
Все это очень трудно, и редкая курортная красавица доживает до семидесяти лет. Чаще они погибают безвременно, как тепличные растения, едва начав шестой-седьмой десяток.
Зато как пожито!
Музыка
Курортная музыка давно уже делит одинаковое прозвище с Аттилой:
– Бич Божий!
Состоит она из десятка-другого выгнанных отовсюду за бездарность и жестокосердие молодых людей, которым, следовательно, все равно – терять уже нечего.
И вот они дудят кто во что горазд. Но молодые люди не без юмора: по программе объявляют то рапсодию Листа, то из «Тангейзера».
Играют же всегда одно и то же: скрипка печально подвизгивает: «Du mein lieber Augustin»[10], флейта – из похоронного марша два такта, барабан – «Рассыпься, молодцы, за камни, за кусты, по два в ряд», виолончель – «Когда б я знал!». Остальные беззастенчиво и просто все время настраиваются; получается нечто вроде аккомпанемента для каждого инструмента отдельно.
Напиваются эти жестокие молодые люди по очереди, и только по воскресеньям, к вечерней музыке, пьяны все зараз.
Музыка очень мучит больных. Но многие уже нашли средство борьбы с нею, которое следовало бы опубликовать: они громко поют что-нибудь свое, веселенькое.
Русские
Русские приезжают в курорт целыми семьями. Один лечится, другие ходят за лечащимся, чтобы ему было с кем душу отвести.
Приезжие обыкновенно прежде всего справляются о ресторанах.
– Где бы здесь можно было хорошо поесть, чтобы посытнее да повкуснее?
Этим вопросом больше всего интересуются толстяки, присланные докторами для худения.
Разведав о ресторане, русский худеющий заглядывает туда между обедом и ужином, чтобы заморить червячка.
Немец живет аккуратно и ест в положенное время, и никакого червячка, которого нужно морить водкой и закуской, у него не водится.
Узнают немцы об этой русской хворости с большим удивлением и относятся к ней подозрительно, тем более что самый усердный мор, в сущности, паллиатив, потому что погибший червяк к ужину заменяется новым.
Первый докторский визит повергает русского в самое черное отчаяние.
Доктор дает расписание: вставать в 6 утра, ходить до девяти и пить воду. Есть одно белое мясо с овощами, брать ванну и тому подобные ужасы.
Осмотревшись и заведя знакомство с соотечественниками, русский успокаивается. Соотечественник научит, как взяться за дело.
– В шесть часов вставать? Да что вы, с ума сошли, что ли? Этак можно себе нервы вконец истрепать!
– А как же воду-то пить?
– Очень просто. Это вот как делается: даете лакею ихний двугривенный, он вам воду утром прямо в постель принесет – и никаких. Выпьете, угреетесь и снова заснете.
– А ванна?
– А на что вам ванна? Простудиться хотите, что ли? Дайте лакею ихний гривенник, он за вас ванну возьмет – и никаких. А доктору скажите, что сами брали. Очень просто.
– Так-то так, – соглашается худеющий, – да ведь доктор мне еще и гулять велел.
– Гулять? Ну посудите сами, какой вы гуляка, когда в вас весу больше шести пудов? Доктору хорошо говорить. Пусть сам гуляет. А мы с вами и посидеть можем. Дайте лакею ихний пятак, – он вам на скамеечке место займет, у самой музыки, всех видеть будете. Очень удобно.
Через пять недель значительно округлившийся худеющий собирается восвояси, горько каясь, что потерял золотое время на проклятом курорте.
– Шарлатаны! Только деньги драть умеют. Вместо того чтобы исхудить человека, который им, обиралам, доверился, они ему еще семь фунтов собственного жиру навязали!
Веселый, посвежевший и поправивший свои делишки лакей подает счет и выражает сожаление о столь раннем отъезде постояльца.
– Нет, – говорит тот. – Полно! Попили вы моей кровушки, и довольно. В другой раз сюда не заманите.
Лакей
В немецком курорте русскому человеку неуютно.
Во-первых, раз двенадцать – пятнадцать в день вся прислуга здоровается. Нервного человека эта система доводит до конвульсий. После шестьдесят пятого гутентага редкий организм оправляется.
Особенно резкая разница между русской и немецкой курортной прислугой чувствуется в ресторане.
В русском ресторане лакей, особенно если он татарин, – человек душевный. Между ним и вашим чревом, которое вы пришли насытить, мгновенно образуются нити и звенья. Ваш обед, хотя съедите его вы один, становится вашим общим делом, для лакея еще более дорогим, чем для вас.
Предлагая вам какую-нибудь редкостную рыбу или птицу, русский лакей даже слегка приседает и начинает говорить шепотом, и все это делается исключительно из уважения к вашему желудку.
Немецкий лакей прежде всего подчеркивает, что ему нет ровно никакого дела, как и чем вы напитаетесь. Он служит просто так, совершенно случайно, может быть, только для того, чтобы убить время между теннисом и партией в шахматы у посланника. Он, вообще, граф и имеет собственную виллу. Вы хотите пообедать в этой грязной лавчонке? Он удивляется вашему дурному вкусу и невоспитанности.
Наш лакей – энциклопедист. Он отвечает один по всем отраслям ресторанного дела.
Немецкий лакей – узкий специалист и служит у стола в четырех лицах. Одно из них подает обед, другое – вино и пиво, третье – хлеб, четвертое – счет.
Я слышала, как однажды обедающий профан обратился к человеку, подающему пиво, с просьбой «поторопить там насчет селедки».
Подающий пиво весь вспыхнул. Ему, подающему пиво, сказали такое слово:
– Селедка!
Он ничего подобного никогда в жизни не слышал!
Я думаю, что слово это врезалось в его мозг острыми красными буквами и отравило грядущую старость своей неуместностью. Пиво, пиво, пиво – и вдруг…
Как жутко!
Подает немецкий лакей ужасно медленно, даже без внешней, деланой торопливости, от которой так картинно раздуваются фалды русского лакея.
Раз я видела разъяренного господина, разводившего руками над тарелкой супа, и щеки у него дрожали от ярости. Сначала я думала, что это сумасшедший, но, прислушавшись, поняла, что это русский, которому уже полчаса не дают ни соли, ни хлеба, и кушанье простыло.
– Господи! – стонал он. – Если бы я знал, как их ругать, – мне бы легче было. Ну чего они за душу тянут? Как это по-немецки? Warum meine Seele…[11] Черт знает что! Еще сам дураком окажешься. Ну чего они бродят, как сонные мухи! Warum sie wie… wie sie… eine Fliege, die will schlafen…[12] Ну вот видите! Круглая ерунда получается! Господи! Ведь ругают же их как-нибудь? Где бы это узнать? В посольстве, что ли?
Я стала успокаивать его, как могла.
Говорила, что есть хлеб – это предрассудок земледельческой страны, что и предки наши (в обезьяньем периоде) обходились совсем без соли и были куда здоровее нас.
Он успокоился, но долго и горько жаловался на немецкий обиход.
– Я у них спрашиваю: «Откуда икра, – астраханская, что ли?» – «Нет, – говорят, – мы ее прямо из Малосола выписываем. И тычет карту «russischer Kaviar Malossol»[13]. Хвастуны пошлые! Вчера велел хлеба подать, – жду-жду, взглянул ненароком на улицу, а он, этот самый хлебник-то, под моим же окном на велосипеде катается. Если это не бесстыдство, то укажите мне, где оно, прошу вас!
В глубокой задумчивости окончил он свой обед и, выходя из комнаты, столкнулся с лакеем, несшим ему хлеб и соль. Лакей с достоинством поставил все на стол, точно и не видел, что гость уже ушел.
А тот горько усмехнулся и сказал:
– И он же меня еще и презирает! Уж верьте совести! Warum sie… Wie… sie…[14] – вдруг вскинулся он на лакея, но тотчас же оборвал свою горячую речь. – Тьфу! Разве эта харя способна понимать по-человечески?
Завоевание воздуха
Гулкая трактирная машина скрежетала вальс из «Евгения Онегина». Было душно, жарко. Пахло салом и жареным луком.
Околоточный блаженствовал. Закинув голову вверх, он смотрел крошечными свиными глазками на розовый цветок электрической лампочки и мечтал вслух.
Лавочник слушал молча, перебирал пальцами, точно что-то подсчитывал и прикидывал.
– Полетела Россия-матушка, – говорил околоточный с умилением. – Сидела-сидела и полетела. Фррр… под самые облака. Благодать! Думал ли ты дожить до того, что люди вверх головой полетят!
– В Питере, слышно, аэроштаты строят, – сказал лавочник и прикинул пальцами. – И кому они только подряды сдают, – ума не приложу.
– Благода-ать! Только надо дело говорить, – и забот прибавится. Скажем, насчет паспортов. Мужику, скажем, волость не выдает вида, а он сел на шар да и фыррть куда хочет. Это никак нельзя. Придется воздушные участки строить. Как внизу, так и наверху. Пристав – внизу, пристав – наверху. Городовой – внизу, городовой – наверху. Околоточный – внизу, околоточный – наверху. Чтобы, значит, как звезды в воде отражались! Кр-расота!
Сижу это я там, наверху, на каком-нибудь этаком балкончике, и птичек на удочку ловлю.
Вдруг – что такое! – на дежурном баллоне городовой летит!
– Ваше благородие! Беспаспортные поднялись!
– Беспаспортные! Волоки сюда. Уж я разберу.
Ведут… Кто такие? А не хотите ли вниз, сухопутным путем, вверх ногами. Савельев! Запри их пока что в аэростантскую. Кр-расота!
А предъявил паспорт – лети. Лети. Мне не жаль! С меня воздуху хватит.
Помолчали. Лавочник подсчитал пальцами.
– Ресторант открыть можно, – сказал он значительно. – Большой шар оборудовать, с крепкими напитками. Можно на канате держать, чтобы, значит, в чужой участок не залетел. А то вашей милости плати, да еще другому, да третьему… Не того-с. Не с чего! Балкончики можно тоже разные. Отдельные кабинеты со стеклянным полом. Входная плата само собой, а кабинет отдельно, а на балкончик выйти – тоже отдельно. Нельзя-с! Самим дороже стоит. Не ндравится, так не ходи.
Но околоточный не слушал.
– Уж я непременно наверх попрошусь. Уж из кожи вон вылезу, а наверх порхну. Представляй себе: на такой незапамятной вышине, где до сих пор царили только львы да орлы, стою я да посматриваю. А снизу кричат: «Феоктист Иванович! Как вас вознесло!» А я им сверху – ручкой, ручкой: «По чину-с! По чину-с!»
– Гравюра! Прямо гравюра!
– Кабинеты – особая цена, – подсчитывал лавочник, – да за вина, что захочу, то и положу. Здесь, сударь, не земля. С облаков тоже вина не надоишь. Хотите пейте, хотите не пейте. У нас чистая публика и претензий никогда не заявляла.
– Одно меня беспокоит, – прервал околоточный. – Боюсь, что жид полетит! Ну что тогда делать? Ему оседлость дана в Могилевской губернии, а он будет над Москвой парить. И все свои дела сверху обделает.
– Ну! Сверху нельзя.
– Нельзя! Это нам с тобой нельзя, а жид станет этак как-нибудь пальцами вертеть – они это умеют, – ну а снизу ему свои будут знаки подавать. Вот и готово! Вот и закон обойден! Придется проволочные решетки делать. Высокие. Сажен на пятьсот. Выше-то он не залетит. Ему не расчет выше-то лететь.
– Дорого будет стоить этакая решетка, – прикинул пальцами лавочник.