Тем не менее вечером, поужинав и посмотрев новости по телевизору и поговорив по телефону с коллегой Сильвией Перес, которую возмущала вопиющая медлительность полиции штата Сонора и городского полицейского управления Санта-Тереса в расследовании преступлений, – словом, тогда Амальфитано нашел на столе кабинета еще три рисунка. Без сомнения, это он их нацарапал. На самом деле он припоминал, как отвлекся и принялся чертить каракули на пустой странице, задумавшись о чем-то своем.
Рисунок 1 (или рисунок 4) выглядел так:
Рис. 4
Рис. 5
И рисунок шестой:
Рис. 6
Рисунок 4 получился любопытным. Этот Тренделенбург, сколько же лет он о нем и не вспоминал. Адольф Тренделенбург. Так почему он вспомнил его сейчас и почему тот всплыл в памяти в компании Бергсона, Хайдеггера, Ницше и Шпенглера? Рисунок 5 вышел еще любопытнее. Надо же, Колаковский и Ваттимо! И забытый Уайтхед присутствует. И в высшей степени неожиданное появление бедняги Гюйо, Жана-Мари Гюйо, умершего в тридцать четыре года в 1888 году, которого какие-то шутники прозвали французским Ницше, и это притом, что во всем огромном мире едва набралось бы десять его последователей; впрочем, на самом деле их было шестеро: это Амальфитано знал, потому что в Барселоне познакомился с единственным испанским гюйотистом – преподавателем из Хероны, весьма робким, но не чуждым энтузиазма, чьей самой важной академической заслугой считалось обнаружение одного текста (было не очень ясно, поэма это, философское эссе или статья), который Гюйо написал по-английски и опубликовал примерно в 1886 или 1887 году в газете, выходившей в Сан-Франциско. И, наконец, рисунок 6: он был самым любопытным из всех (и наименее «философским»). Да, рядом с горизонтальной линией появилось имя Владимира Смирнова, сгинувшего в сталинских лагерях в 1938 году и которого не надо путать с Иваном Никитичем Смирновым, расстрелянным в 1936 году после первого московского процесса; а рядом с другой горизонталью появилось имя Суслова, высокопоставленного идеолога, готового столкнуться с любыми упреками и обвинениями, – что ж, тут все выглядело достаточно красноречиво. Но почему эту горизонталь пересекали под углом две линии, на которых сверху читались имена Бунге и Ревеля, а снизу красовались Гарольд Блум и Аллан Блум – о, вот это выглядело вполне себе анекдотично. И анекдот этот Амальфитано совершенно не понял, особенно вот это спонтанное возникновение двух Блумов – видимо, тут и следовало смеяться, но он так и не понял над чем.
Тем вечером, когда дочка уже спала, а он прослушал последний выпуск новостей на самом популярном радио Санта-Тереса, «Голос пограничья», Амальфитано вышел в сад, выкурил сигарету, поглядывая на улицу (там не было ни души), и направился к дальней стороне сада – сторожкими шагами, словно бы опасался попасть ногой в яму или боялся темноты, которая там уже царствовала. Трактат Дьесте так и висел на бельевой веревке рядом с одеждой, которую Роса сегодня постирала, и одежда эта казалась сделанной из цемента или чего-то столь же тяжелого, потому что не качалась (а должна была) под порывами ветра, тот мотал книгу из стороны в сторону – то ли неохотно укачивал ее как ребенка, то ли хотел вырвать из цепкой хватки прищепок, которые удерживали ее на веревке. Амальфитано чувствовал ветер, овевающий его лицо. Он потел, то и дело налетающие порывы высушивали капельки испарины и замуровывали душу. Словно бы он стоял в кабинете Тренделенбурга, подумалось ему, словно бы шел по следам Уайтхеда по берегу канала, словно бы присел у одра больного Гюйо и попросил у Жана-Мари совета. Что бы они ответили? Будьте счастливы. Живите одним днем. Станьте добрее. Или наоборот: вы кто? И что вы здесь делаете? Уходите!
На помощь!
На следующий день Амальфитано зашел в университетскую библиотеку и обнаружил новые данные по Дьесте. Тот родился в Рианхо, Ла-Корунья, в 1899 году. Поначалу писал на галисийском, потом перешел на кастильский, а также писал на том и другом языке. Писал для театров. Во время Гражданской войны поддерживал Республику. После поражения отправился в изгнание, а именно в Буэнос-Айрес, где в 1945 году опубликовал сборник «Путешествие, траур и бедствие: трагедия, юмореска и комедия», объединяющий под одной обложкой три ранее издававшихся его произведения. Поэт. Эссеист. Также издал в 1958 году – Амальфитано тогда было всего шесть лет – уже помянутый «Новый трактат о параллелизме». Писал рассказы, самый известный сборник – «История и выдумки Феликса Мурьеля» (1943). Возвратился в Испанию, возвратился в Галисию. Умер в Сантьяго-де-Компостела в 1981 году.
Что за эксперимент, поинтересовалась Роса. Какой эксперимент, не понял Амальфитано. Да вот с книгой на веревке, ответила Роса. Да это вовсе не эксперимент, точнее, не эксперимент в буквальном смысле этого слова, сказал Амальфитано. А почему она висит тут? – спросила Роса. Да что-то мне вдруг в голову пришло, сказал Амальфитано, идея-то, она Дюшана: вывесить книгу по геометрии на улице, чтобы непогода ее потрепала и дала ей пару жизненных уроков. Ты же ее изорвешь, сказала Роса. Не я, возразил Амальфитано, а силы природы. Слушай, ты с каждым днем все больше и больше сходишь с ума, сказала Роса. Амальфитано улыбнулся. Ты раньше никогда не поступал так с книгами, сказала Роса. А она не моя, пожал плечами Амальфитано. Да неважно, возразила Роса, теперь она твоя. Любопытно, сказал Амальфитано, так и должно было быть, но я не чувствую, чтобы книга мне принадлежала, более того, у меня сложилось впечатление, почти уверенность, что я не причиняю ей никакого вреда. Ну так притворись, что она моя, и сними ее, сказала Роса, а то соседи подумают, что ты рехнулся. Это те соседи, что поверх ограды стекла втыкают? Да они даже не знают, что мы существуем, сказал Амальфитано, и они гораздо безумнее меня. Нет, эти-то не знают, а вот другие, сказала Роса, те прекрасно видят, что происходит у нас во дворике. Кто-то тебя обидел? – спросил Амальфитано. Нет, ответила Роса. Тогда не вижу проблемы, сказал Амальфитано, не беспокойся о таких глупостях, в этом городе куда ужаснее вещи происходят, а я всего-то книжку на веревке повесил. Одно другому не мешает, сказала Роса, мы же не варвары какие. Оставь ты эту книгу в покое, сделай вид, что нет ее, забудь о ней, сказал Амальфитано, тебя никогда не интересовала геометрия.
По утрам, перед уходом в университет, Амальфитано выходил из задней двери во двор и, допивая кофе, смотрел на книгу. Без сомнений, на томик пошла очень хорошая бумага, да и корешок с обложкой прекрасно выдерживали натиск сил природы. Старинные друзья Рафаэля Дьесте выбрали самые качественные материалы, чтобы почтить его память и попрощаться, рановато, правда, для прощания, ну да ладно, пусть почтенные просвещенные (или просто внешне лощеные) старцы скажут до свидания другому почтенному просвещенному старцу. Амальфитано задумался: а что, если природа северо-западной Мексики, именно в этой точке, в пределах его обкорнанного непогодой сада, бессильна перед книгой? Однажды утром, ожидая автобуса до университета, он твердо пообещал себе разбить газон или просто посеять травку, купить уже подросший саженец в специальном магазине, а по сторонам еще цветы посадить. Другим утром подумал: а зачем улучшать сад, это же бесполезно, все равно Амальфитано в Санта-Тереса долго не задержится. Пора вернуться, вот только куда? И потом говорил себе: а что меня побудило сюда приехать? Зачем я привез мою девочку в этот проклятый город? Потому что в этой дыре еще не бывал? Потому что в глубине души хочу умереть? Потом он смотрел на книгу Дьесте, на «Геометрический завет», – та невозмутимо висела на веревке, крепко пристегнутая двумя прищепками, и ему хотелось снять ее и отереть рыжую пыль, приставшую к страницам здесь и там, но он не осмеливался.
Вернувшись из Университета Санта-Тереса, или сидя на пороге своего дома, или читая студенческие работы, Амальфитано иногда вспоминал своего отца – тот увлекался боксом. Отец Амальфитано считал, что все чилийцы – педики. Амальфитано, десяти лет от роду, возражал: пап, вот итальянцы – те точно пидорасы, ты только посмотри, что там во время Второй мировой войны творилось. Отец Амальфитано очень серьезно относился к тому, что его сын делает подобные заявления. Дед Амальфитано родился в Неаполе. И потому отец Амальфитано всегда чувствовал себя скорее итальянцем, чем чилийцем. Так или иначе, но ему нравилось разглагольствовать о боксе, точнее сказать, ему нравилось говорить о боях, знание о которых он почерпнул в обязательных к прочтению хрониках в специализированных журналах или спортивных разделах газет. Так он мог вести разговоры о братьях Лоайса, Марио и Рубене, племянниках Тани, и о Годфри Стивенсе, величественном пидорасе без удара, и об Умберто Лоайсе, тоже племяннике Тани, с хорошим ударом, но мимо цели, об Артуро Годое, хитрюге и мученике, о Луисе Висентини, итальянце из Чильяна и мужчине видном, но, к сожалению, погубила его, как есть погубила, судьба, что судила ему уродиться в Чили, и об Эстанислао Лоайсе, самóм Тани, у которого украли скипетр чемпиона мира в Штатах, и так по-дурацки все случилось: арбитр в первом раунде взял и наступил Тани на ногу, и тот сломал лодыжку. Нет, ты можешь себе представить? – горячился отец. Не, не могу, честно отвечал Амальфитано. Ну давай, ты потопчешься вокруг меня, а я те на ногу наступлю, настаивал отец. Лучше не надо, отвечал сын. Да ладно, не тушуйся, ничего не случится, говорил отец. В другой раз, отвечал сын. Нет, сейчас давай, настаивал отец. И тогда Амальфитано принимался топтаться вокруг, причем двигался с удивительной сноровкой, время от времени выдавая прямые удары правой и апперкоты левой, и вдруг отец выдвигался вперед и наступал ему на ногу, и на этом все кончалось – Амальфитано оставался неподвижным или пытался взять папу в клинч или вовсе отодвигался, но лодыжку, естественно, не ломал. Думаю, арбитр это нарочно сделал, говорил ему отец. Подумаешь, ногу отдавили, лодыжку так не переломишь, бля буду. А потом отец начинал ругаться: мол, все чилийские боксеры пидорасы, все, бля, жители этой сраной страны пидорасы, все до единого, их обмануть – раз плюнуть, всучить в магазине – раз плюнуть, попросишь снять часы – так они штаны снимут. На что Амальфитано, который в свои десять лет читал не спортивные журналы, а исторические, в основном по военной истории, отвечал, что это место уже занято итальянцами – достаточно посмотреть на события Второй мировой войны. Тогда отец замирал в молчании, глядя на сына с гордостью и откровенным восхищением, словно бы спрашивая себя: откуда, тысяча чертей, откуда взялся этот ребенок, и потом некоторое время помалкивал, а затем сообщал почти шепотом, словно доверял его слуху секрет, что итальянцы по отдельности были храбрецы. И соглашался, что в толпе итальяшки просто клоуны. Именно это, резюмировал он, еще внушает какие-то надежды.
Из чего следует, думал Амальфитано, когда выходил из передней двери и останавливался со стаканом виски на крыльце, высовываясь на улицу, где стояли машины припаркованные, машины, оставленные на несколько часов, машины, которые пахли – или это ему так казалось, – кровью и металлоломом, а потом разворачивался и направлялся – не проходя через комнаты – в заднюю часть сада, где в покое и темноте ожидал «Геометрический завет», – так вот, из этого следует, что в глубине, в самой глубине души, он все-таки на что-то надеется, потому что по крови итальянец, а еще индивидуалист и образованный человек. И может, даже вообще не трус. Хотя вот бокс ему нравился. Но тогда книга Дьесте колыхалась на ветру, и бриз черным платком промокал жемчужины пота на лбу, и Амальфитано прикрывал глаза и пытался вспомнить, как выглядел его отец, но тщетно. Когда возвращался домой – не через заднюю, а через переднюю дверь, – он высовывал голову над оградой и смотрел на улицу, сначала направо, а потом налево. Иногда ему казалось, что за ним следят.
По утрам, когда Амальфитано после обязательного посещения книги Дьесте оставлял кофейную чашку в раковине на кухне, первой уходила Роса. Обычно они не прощались, правда, иногда, если Амальфитано приходил раньше или оставлял на потом визит в задний дворик, она успевала попрощаться, посоветовать ему быть осторожнее или просто поцеловать. Однажды утром он сумел только сказать ей до свидания, а потом сел за стол, глядя на сушилку из окна. «Геометрический завет» неприметно шевелился. А потом вдруг перестал. Птицы, которые пели в садах соседей, замолчали. На единый миг все погрузилось в абсолютную тишину. Амальфитано показалось, что до него доносятся стук открывающейся двери и удаляющиеся шаги дочери. Потом он услышал, как завелась какая-то машина. Той ночью, пока Роса смотрела взятый напрокат фильм, Амальфитано позвонил коллеге, сеньоре Перес, и признался: у него что-то не то с нервами. Госпожа Перес его успокоила, сказала, что сильно волноваться не стоит, достаточно некоторых мер предосторожности, не надо впадать в паранойю; она также напомнила, что жертв похищали в других районах города. Амальфитано выслушал ее и почему-то засмеялся. Сказал, у него нервы натянуты как у вруна, но госпожа Перес не поняла шутки. В этом городишке, в ярости подумал Амальфитано, никто ничего не понимает. Затем госпожа Перес попыталась убедить его куда-нибудь сходить в эти выходные, с Росой и с сыном госпожи Перес. Куда же, спросил Амальфитано еле слышно. Мы могли бы поехать в один ресторан с террасой в двадцати, что ли, километрах от города, сказала она, там очень приятно, для молодежи – бассейн, для нас огромная терраса, там везде тень и виднеются отроги кварцевой горы – серебристые с черными прожилками. Наверху там часовня из черного кирпича. Внутри темно, скудный свет проникает через единственное слуховое оконце, а все стены исписаны благодарностями от путешественников и индейцев XIX века – они ведь с риском для жизни перебирались через сьерру, которая разделяла Чиуауа и Сонору.
Первые дни Амальфитано в Санта-Тереса и Университете Санта-Тереса выдались чудовищными – правда, сам Амальфитано не полностью отдавал себе в этом отчет. Чувствовал он себя отвратительно – давала о себе знать разница во времени, – но сам он не обращал на это внимания. Коллега по факультету, парнишка из Эрмосильо, который сам не так давно окончил университет, спросил, что у него были за причины предпочесть Университет Санта-Тереса университету в Барселоне. Надеюсь, это был не климат, сказал молодой человек. Климат здесь прекрасный, ответил Амальфитано. Да нет, я тоже так думаю, коллега, сказал молодой человек, я ведь спрашивал, потому что те, кто сюда переезжает, они обычно больны, а я искренне надеюсь, что это не ваш случай. Нет, сказал Амальфитано, не из-за климата, в Барселоне у меня просто закончился контракт, и коллега Перес меня убедила приехать сюда. С госпожой Сильвией Перес он познакомился в Буэнос-Айресе, и потом они еще два раза пересекались в Барселоне. Именно она вызвалась снять ему дом и купить кое-какую мебель, деньги за которую Амальфитано ей перечислил до первой своей зарплаты – чтобы не оказаться в ложном положении. Дом стоял в квартале Линдаквиста, районе высшего среднего класса: здесь строили здания не выше двух этажей, а вокруг раскинулись сады. Тротуары, сквозь которые прорастали корни огромных деревьев, были тенистыми и приятными, правда, из-за некоторых оград выглядывали ветшающие дома, словно бы хозяева сбежали, не успев продать свою недвижимость, из чего следовал вывод: в противоположность тому, что говорила сеньора Перес, снять в этом районе дом было не так уж трудно. Декан факультета философии и филологии, которому коллега Перес представила его на второй день пребывания в Санта-Тереса, Амальфитано не понравился. Звали его Аугусто Герра, и кожа у него была беловатая и блестящая, как у толстяка, однако на самом деле он был тощим, с рельефными мышцами мужчиной. Он казался не слишком уверенным в себе, хотя и пытался скрыть это за неформальной манерой беседы (впрочем, весьма интеллектуальной) и бравым видом. Он тоже не давал особой веры философии, а вследствие этого – преподаванию философии, ибо та, с его точки зрения, откровенно отставала от естественных наук с их нынешними и будущими чудесами – так он и сказал, на что Амальфитано культурно спросил, не думает ли он то же самое о литературе. Нет, как вы только могли так подумать, у литературы-то как раз есть будущее, у литературы и истории, сказал ему Аугусто Герра, взгляните на биографии, раньше их не писали и публике не было до них дела, а теперь весь мир только и делает, что читает биографии. И внимание: я сказал биографии, а не автобиографии. Люди жаждут узнать о других жизнях, жизнях своих знаменитых современников, которые достигли успеха или славы или оказались в шаге от этого, и также жаждет узнать, что там делали древние чинкуали, мало ли, может, что полезное, чтобы не наступать на одни и те же грабли. Амальфитано культурно поинтересовался, что значит это слово – «чинкуали», ведь он его никогда не слышал. Правда? – удивился Аугусто Герра. Клянусь, ответил Амальфитано. Тогда декан позвал сеньору Перес и сказал ей: «Сильвита, знаете ли вы, что значит слово „чинкуали“?» Сеньора Перес взяла Амальфитано под руку, словно бы они были жених и невеста, и честно призналась, что совершенно не знает, хотя слово, да, когда-то она слышала. Долбаны невежественные, подумал про себя Амальфитано. Слово «чинкуали», сказал Аугусто Герра, имеет, как все слова нашего языка, несколько значений. Во-первых, оно означает эти красные прыщички, ну, знаете, такие, которые остаются после укуса блох или клопов. Эти прыщички очень чешутся, и бедные люди, этим заразившиеся, беспрерывно почесываются – логично, правда? Отсюда выводится второе значение: так называют беспокойных людей, которые то вертятся, то чешутся и беспрерывно двигаются и нервируют невольных свидетелей их поведения. Скажем, это похоже на европейскую чесотку и на чесоточных, которых так много в Европе, – ведь они заражаются в общественных туалетах и ужасных французских, итальянских и испанских уборных. А уж от этого значения происходит последнее, воинственное, скажем так, значение: так называют путешественников, авантюристов интеллектуального толка, тех, кому не дает сидеть спокойно их разум. Вот оно что, сказал Амальфитано. Замечательно! – воскликнула госпожа Перес. На этой импровизированной встрече в кабинете декана (Амальфитано счел ее приветственной) также присутствовали трое преподавателей факультета и секретарша Герры, которая открыла бутылку калифорнийского шампанского, а затем обнесла всех картонными стаканчиками и солеными печеньями. Потом появился сын Герры, молодой человек двадцати пяти, что ли, лет, в черных очках и спортивном костюме, очень загорелый; парень провел всю встречу в уголке за разговором с секретаршей своего отца, весело поглядывая время от времени на Амальфитано.
Ночью перед экскурсией Амальфитано в первый раз услышал голос. Наверное, он слыхал его и раньше, на улице или во сне, и думал, что это часть чьей-то беседы или что ему снится кошмар. Но той ночью он услышал голос, и сомнений не осталось: голос обращается к нему. Поначалу Амальфитано решил, что сошел с ума. А голос сказал: «Привет, Оскар Амальфитано, пожалуйста, не бойся, ничего плохого не происходит». Амальфитано все равно испугался, встал и во весь дух помчался в комнату дочери. Роса мирно спала. Амальфитано включил свет и проверил запоры на окне. Роса проснулась и спросила, что с ним. То есть не что происходит, а что с ним такое. Видимо, у меня лицо перекошено, подумал Амальфитано. Он присел на стул и сказал, что, наверное, сильно разнервничался, ему что-то послышалось, и он раскаивается в том, что притащил ее в этот заразный город. Не волнуйся, все хорошо, ответила Роса. Амальфитано поцеловал ее в щечку и вышел, закрыв за собой дверь. А свет не выключил. Потом, когда сидел и смотрел из окна гостиной на сад, на улицу и на застывшие в неподвижности ветви деревьев, он услышал – Роса выключила свет. Амальфитано бесшумно вышел в заднюю дверь. Фонарик бы, но фонарика не было, пришлось обойтись без него. Сад был пуст. На сушилке так и висел «Геометрический завет», несколько пар носков Амальфитано и брюки дочери. Он обошел дом – на крыльце тоже никого, подойдя к решетке, он оглядел улицу, но выходить не стал, впрочем, там никого и ничего не было, кроме собаки, которая спокойненько шла к проспекту Мадеро – там находилась автобусная остановка. Дожили, собаки на остановки ходят, сказал себе Амальфитано. Он пригляделся – нет, не породистая собака, обычный двортерьер. Дворняжка. Тут он рассмеялся – но про себя. Вот же слова все эти чилийские. Эти трещинки души-психики. Этот каток для игры в хоккей площадью с провинцию Атакама, где никто из играющих никогда не видел игрока другой команды, разве что время от времени одного из своих. Потом Амальфитано вернулся в дом. Запер дверь на ключ, проверил, закрыты ли все окна, и вытащил из ящика на кухне нож с коротким и прочным лезвием; положил его рядом с томиком по французской и немецкой философии с 1900 по 1930 год и снова сел за стол. Голос сказал: «Ты это, не думай, что мне так уж легко. А если все равно так думаешь – ты на сто процентов не прав. Потому как мне сложно. Процентов на девяносто». Амальфитано прикрыл глаза и подумал: «Всё, схожу с ума». Дома среди лекарств не было транквилизаторов. Он поднялся. Пошел на кухню и двумя руками умыл лицо холодной водой. Вытерся кухонным полотенцем и рукавами. Попытался вспомнить, как психиатры называют аудиофеномен, который сейчас звучал в его голове. Вернулся в кабинет и, закрыв дверь, снова сел за стол, оперев склоненную голову на руки. Голос произнес: «Прости меня, пожалуйста. Умоляю – успокойся. Умоляю, не воспринимай это как покушение на твою свободу». Мою свободу? Не успев оправиться от изумления, Амальфитано допрыгнул до окна, открыл его и уставился на видимую часть сада и стену или изгородь соседнего дома, усеянную осколками стекла; фонари причудливо отражались в останках битых бутылок, отсверкивая то зеленым, то коричневым, то оранжевым, словно бы в этот час ночи изгородь из заградительной превращалась в изгородь украшательную (или же лишь играла в превращение), крошечный фрагмент хореографической картины, в которой даже сам хореограф, стало быть феодальный сеньор соседнего дома, не мог различить самые элементарные ее части – те, что затрагивали прочность, цвет и атакующий или оборонительный характер этого сооружения. Или словно бы на изгороди вдруг завелся вьюнок, подумал Амальфитано, закрывая окно.
Той ночью голос больше себя не проявил, и Амальфитано спал очень плохо: его потряхивало и что-то терло, словно бы кто-то царапал ему руки и ноги, а тело заливал пот; но в пять утра мучительная тревога отпустила, и в сон вошла Лола, которая приветственно махала ему из парка за большой решеткой (Лола находилась по другую ее сторону), а еще там были два лица – друзья, которых он уже несколько лет как не видел (и, наверное, больше никогда не увидит), и комната с покрытыми пылью книгами по философии (собрание, кстати, выглядело очень внушительно). В тот самый час полиция Санта-Тереса на окраине города обнаружила труп другой девочки в неглубокой могиле на пустыре, и сильный западный ветер снова разбился об отроги восточных гор, взметывая пыль, листы газетные и картонные, оставляя на своем пути по Санта-Тереса бумажный мусор и теребя белье, которое Роса развесила в саду за домом, словно бы ветер, этот юный энергичный и так мало живущий ветер, пробовал на вкус рубашки и брюки Амальфитано и залезал в трусы его дочери, и читал страницы «Геометрического завета» в поисках чего-нибудь полезного, чего-то, что объяснило бы, почему улицы и дома, по которым он несся галопом, складываются в такой любопытный пейзаж, или даже разъяснило, чем он, ветер, является для самого себя.
В восемь утра Амальфитано выполз на кухню. Дочка спросила его, как спалось. Вопрос был риторическим, однако Амальфитано ответил на него, молча пожав плечами. Когда Роса отправилась за покупками (нужно было купить еды для дня, который они планировали провести за городом), он налил себе чаю с молоком и отправился пить его в гостиную. Затем раздвинул занавески и задался вопросом: а в силах ли он отправиться в поездку, предложенную сеньорой Перес? И решил – да, в силах, а то, что случилось прошлой ночью, – ответ тела на атаку местного вируса или начало гриппа. Перед душем Амальфитано померил себе температуру. Температуры не было. Десять минут он простоял под потоком воды, вспоминая, как вел себя прошлой ночью, и ему стало стыдно – даже щеки залило краской. Время от времени он поднимал голову, чтобы душ бил ему прямо в лицо. Вода здесь была на вкус не такая, как в Барселоне. Она казалась более плотной, словно бы ее ничем не очищали, и так она и текла – вода, насыщенная минеральными солями, с отчетливым вкусом земли. В первые же дни после переезда они с Росой приобрели привычку чистить зубы в два раза чаще, чем в Барселоне – им казалось, что зубы буквально чернеют, словно бы тонкая пленка из подземных вод Соноры затягивала эмаль. Впрочем, со временем Амальфитано снова стал их чистить не чаще трех или четырех раз в день. Росу ее внешность заботила больше, поэтому она так и продолжала их чистить по шесть или семь раз в день. У нее в классе были дети с зубами цвета охры. У сеньоры Перес зубы были белые. Однажды он прямо спросил: а правда, что зубы чернеют от воды в этой части Соноры? Госпожа Перес не знала. Сказала, что впервые об этом слышит, и пообещала выяснить. Да ладно, неважно, встревожился Амальфитано, неважно, короче, не надо, я тебя ни о чем не спрашивал, хорошо? И тут на лице сеньоры Перес нарисовалось некоторое замешательство, словно бы за этим вопросом стоял другой, крайне бестактный или ранящий самолюбие. Слова надо тщательней подбирать, пел Амальфитано под душем – он чувствовал себя полностью отдохнувшим, что, без сомнения, делало честь его характеру и чувству ответственности.