Иногда полиция делала налеты на Бит-Чарши, чтобы предупредить закупку оружия сторонниками Кемаля. Тогда торговцы смертоносным товаром перемещались на соседний крытый рынок, Капалы-Чарши. Там уж из-за многолюдья найти покупателя или продавца было просто невозможно.
Таня, конечно, догадалась, что купил отец, но решила промолчать, ведь сделано это для их личной безопасности.
Они насквозь прошли запутанный, как лабиринт, старый город, куда побаивались заходить даже патрули. Осмотрели большие мечети. Особенно поразила Айя-София, где на одной из колонн на страшной высоте оставил отпечаток окровавленной руки покоритель Константинополя султан Мухаммед Второй, въехавший сюда по горе трупов. Видели акведук императора Валента, стену Феодосия и стену Константина, которые некогда были утыканы отрубленными головами побежденных византийцев.
В европейскую часть города возвращались также на трамвае. Тане опять пришлось забираться на женскую половину и, приоткрывая занавеску, искать взглядом отца и его верного оруженосца Степана. Таня замирала от одной только мысли, что вдруг не увидит знакомых лиц. Отец о чем-то живо и весело беседовал с турками, и они, по виду добродушные и приветливые, никак не походили на кровожадных разбойников.
На одной из остановок они сошли и добрались до ворот Каллиника в стене Феодосия, того самого архитектора Каллиника, который, как Таня помнила еще с гимназической скамьи, в начале первого тысячелетия подарил Византии особую взрывчатую смесь, так называемый «греческий огонь». Минуя бесконечные кладбища, из которых, как показалось, наполовину состоит город, по виляющей песчаной дороге добрались до пригорода Эюба, где над Золотым Рогом, узком в этом месте и похожем на среднерусскую реку, стояла небольшая кофейня.
– А вот это любимое место Фаррера, – с улыбкой указал Тане на кофейню отец. – Помнишь, как ты зачитывалась его романами? Впрочем, он прославил не только эту кофейню, но и вон то кладбище. Именно здесь, вон в тех зарослях, сэра Арчибальда убил коварный француз дипломат, переодевшийся турчанкой.
– Хош гельдиниз! (Добро пожаловать!) – Хозяин кофейни, совсем ссохшийся старик, поставил перед посетителями крохотные чашечки с ароматным, крепким кофе.
Удивительное дело, выпив этот кофе, Таня почти сразу почувствовала, как исчезло не только ощущение усталости, но и голода, который начинал мучить ее. Телу стало легко и свободно.
– Странно! – задумчиво произнесла Таня. – Он, оказывается, не такой и страшный, этот город. И никого, наверное, в этом прекрасном Золотом Роге не топили…
– Конечно, – согласился Николай Григорьевич.
– Это только в книжках такие страсти, барышня, – добавил Степан.
– Но откуда здесь так много нищих? – спросила она. – Вот и сейчас, вон там, у куста… двое… стоят и ждут… у них такие голодные глаза.
Щукин вздохнул.
– Это не нищие, дочка. Это умирающие. Турки – гордый народ, они не просят. Подаяние они возьмут, но, боже упаси, сами ни за что не попросят… Турция, как и Россия, потерпела жесточайшее поражение: она не выдержала войны и рухнула в бездну развала. Поэтому турки лучше понимают русских, а не англичан…
– Папа, но в богатой России и до войны было много нищих. И здесь – тоже. Может быть, дело не только в войне?
Щукин внимательно посмотрел на дочку. Лицо его внезапно стало суровым.
– Таня, жизнь несправедлива. Всюду. Всегда. Ты уже взрослая и прекрасно это понимаешь. «Амор фати», как говорили древние. Люби судьбу, принимай ее такою, какая она есть.
Щукин хотел было напомнить дочери о письме Микки как о подарке судьбы, но сдержался. Никакого вмешательства, никакого давления. Полковник чувствовал, что где-то здесь бродит тень Павла Кольцова, он не оставил Щукина и в этом древнем городе. Несчастный мечтатель и переустроитель общества по-прежнему пытается победить полковника. До каких пор это может продолжаться?
Ну до Парижа-то Кольцову, слава богу, не добраться. Он уничтожит эту тень, показав дочери огни пляс д’Этуаль, шеренги старых платанов на Елисейских Полях, веселые кабачки Монмартра.
– Ну, пора! – сказал Николай Григорьевич. – На пароход!..
И, словно прочитав не высказанные отцом мысли, Таня обреченно подумала: «Ну вот и конец! Как быстро все произошло. И безжалостно. Я никогда больше не увижу Павла. Ни-ког-да! Жамэ! И не потому, что Париж далеко, что это другая страна. Нет. Просто это другой мир, в котором ему нет места. И я бессильна что-либо предпринять, как-то повлиять на свою судьбу ради себя и ради него, ради их общей любви, которой до сей поры она все еще жила… Все!.. Жамэ!.. Ни-ког-да!..»
– Завтра мы уже будем далеко от этих полуазиатских картин, – бодро сказал полковник.
Он подошел к двум застывшим близ кофейни бледным, изможденным туркам, которые, судя по выправке, совсем недавно еще были нукерами, и дал каждому по лире. Бывшие аскеры вытянулись, отдали честь. Какой-то солдатской интуицией они тоже почувствовали в Щукине солдата.
Стамбул покидали ночью. Порт был ярко, празднично освещен, и, поскольку до отхода «Великого князя Константина Павловича» еще оставалось какое-то время, отъезжающие и провожающие прогуливались по причалу, отдавая друг другу последние наказы и пожелания. Щукиных провожала шумная семья Рождественских, и лишь незадолго до отплытия на пирсе появился сам представитель российской миссии в Стамбуле Александр Сергеевич Лукомский.
Из тесного кольца, которым окружили Таню Рождественские, раздавались то взрывы смеха, то тихий плач, то восторженные ахи и охи.
Николай Григорьевич ходил под руку с Лукомским. Он и хотел бы быть разговорчивым и любезным, но на ум шли не те слова. Говорили о союзниках, о наступлении красных на Польшу и о некоторых успехах на польском фронте, но в конечном счете пришли к выводу, что ничего хорошего Россию уже не ждет, что к прежнему возврата нет и Париж – едва ли не самый лучший вариант в их бездомной и не очень сытой жизни. Разве что Америка…
– Нет-нет! – холодно возражал Щукин. – Из Парижа хоть краем глаза, хоть издалека можно увидеть Россию. А уж из такой-то дали… Нет!
– Я согласен с вами, – сказал Лукомский. – Мечтаю быть похороненным на родине. На каком-нибудь тихом деревенском кладбище, под березкой или ракитой… Ах, даже это у нас отняли!
Под басовитые гудки парохода сухо, по-мужски попрощались. Таню девчонки Рождественские проводили до сходен, и едва она стала подниматься на корабль, они дружно в голос заревели.
А потом пароход отошел от причала и под причитания Рождественских тихо поплыл по черной, мазутной воде Босфора. В ней отражались тысячи и тысячи огней Стамбула, и казалось, что пароход плывет по не до конца потушенному огромному кострищу. Дополняли эту волшебную картину звезды. Они не висели на небе, а целыми роями проносились по темному небосводу.
– Смотри, папа! – схватив отца за руку, воскликнула Таня. – Звезды падают… Мне мама говорила, что это души умерших улетают в рай.
– Души умерших? – переспросил Щукин. – Что ж, вполне возможно. Сейчас повсюду идут такие бои, что этих душ не перечесть… Ладно, идем в каюту.
– Я еще постою… Красиво!
– Ну хорошо. Постоим вместе.
Николай Григорьевич не хотел оставлять Таню одну, и они еще долго стояли на палубе, любуясь звездным осенним небом. И ушли спать почти под утро, когда Стамбул и его праздничные огни исчезли вдали. Осталось лишь небо, рассыпающееся звездопадом.
Глава вторая
Над полутемным Харьковом тоже висели августовские крупные звезды. На небе разворачивался настоящий спектакль – это наступило время осеннего звездопада.
Ослепительно белые метеориты, косо прорезая небо, неслись куда-то к горизонту, оставляя за собой огненный росчерк. И умирали там, в бесконечной дали, словно тонули в черном омуте. Сердце вздрагивало, когда из холодной пустоты вылетала, как пуля, и разгоралась на бешеном космическом ветру яркая метеоритная молния и неслась над головой, прорезая созвездия, будто простреливая их насквозь.
Павлу Кольцову выделили кабинет в здании ЧК на Сумской. Возвращаясь поздно вечером к себе в гостиницу, он подолгу задерживался где-нибудь на улице и, задрав голову, наблюдал за холодным звездным хороводом. Наверное, это был единственный в мире человек, который в такое смутное время мог позволить себе любоваться ночным небом.
Голодный, измученный бесконечными переменами и чередованиями властей, город к сумеркам затихал, как бы затаивался. Лишь кое-где в погребках звучали пьяные выкрики да на окраинах – то в стороне Ивановки, то Основы или Карачаевки – раздавалась и тут же стихала перестрелка. То ли стрелял патруль, то ли где-то кого-то грабили.
От картины звездопада и от как бы вымершего на ночь города Павлу стало зябко и одиноко. В душу закрадывалось вовсе не свойственное ему чувство тоски. «Это усталость», – уверял он себя, хотя знал, что это не совсем так. Потому что тоска была смешана с чувством тревоги и беспокойства и это чувство с каждым днем росло.
Новый метеорит чиркнул о пространство неба, ярко вспыхнул и тут же погас. И только сейчас Павел заметил, что всегда светлая, ровно и ясно светящаяся звезда сейчас вспыхивает, будто огонь маяка: то полыхнет на миг, то исчезнет в густой, вязкой, как деготь, темноте.
Странно, ни облачка на небе, ни дымка…
Как боевой офицер, полевик, окопник, много раз ходивший с отрядом по ночам во вражеские тылы, Кольцов хорошо знал все особенности звездного неба, все его знаки и приметы. Это лишь для ненаблюдательного человека небо одинаково и неподвижно, а для знатока, к тому же с детских лет проявлявшего интерес к астрономии, небо живое, движущееся, наполненное множеством отличительных черт.
И как по опавшим в роще листьям или распустившимся березовым почкам можно судить о том, какая будет зима или весна, так и звездное небо говорит о многом.
«Почему все звезды горят ярко и ровно, а эта вспыхивает и гаснет? – размышлял Павел. – Знак… Предзнаменование?»
Он мысленно укорил себя за то, что готов впасть в суеверие, совершенно позорное для грамотного человека. «Мигает, ну и пусть. Стало быть, так надо». И усмехнулся. «Подлинно революционный человек отметает все, что не соответствует его теории, как третьестепенное и незначительное…» Кто это сказал? Кажется, Троцкий.
Похоже, за время своей работы в тылу, в ЧК, он становился все более циничным. Впрочем, посмеивался он прежде всего над самим собой, а это признак духовного здоровья…
Размашисто и уверенно Кольцов зашагал дальше по Екатеринославской, к своему «Бристолю». От пустующей квартиры Ивана Платоновича он отказался. Далековато да и опасно: он сейчас стал хранителем такого количества тайн, что не имеет права рисковать собой. Хотя в глубине души знал: если бы в хибарке неподалеку от дома Старцева могла появиться Лена, он бы наплевал и на расстояние, и на опасности. Вот промелькнула в его жизни женщина, как метеор, как звездочка, – и исчезла, а в его душе до сих пор боль от этого коснувшегося его огня.
Мимолетная встреча. А он все помнит. До сих пор кажется, что руки пахнут полынью. Слышится ее тихий голос, ощущаются прикосновения, поначалу робкие, стеснительные, потом более откровенные. Неужели одна ночь может так привязать к человеку?
Может быть, это был тот редкий случай, когда вот так сразу, в считаные часы, даже минуты открываешь родственную душу? Как же отыскать ее, Лену, в этой кутерьме Гражданской войны? Тут даже он, полномочный комиссар ЧК, бессилен.
В «Бристоле» пахло карболкой, хлоркой и еще какой-то гадостью, которой щедро поливали полы и стены для дезинфекции. Этот запах только усиливал тоску.
К счастью, Павел жил не один. Он делил гостиничный номер со своим сослуживцем, фронтовиком, потерявшим где-то в донских стычках глаз и переведенным на работу в ЧК. Был он смешлив и по поводу своего увечья не особенно переживал. «Меньше вижу, меньше с меня и спрос», – пояснял сосед. К Павлу, старшему по должности, он относился уважительно. Да и звали их одинаково, только фронтовик представлялся на украинский манер: Павло.
Павел увидел его в вестибюле, где от былой роскоши остались лишь бронзовые кольца на парадной лестнице, куда когда-то вставлялись штанги для крепления ковров, зеркала и люстра, вечно темная, но днем переливающаяся цветами радуги, да еще постаменты, на которых в былое время стояли бронзовые амурчики и психеи. Сосед-чекист, худой, вихрастый, с пиратской повязкой на лице, шел, держа в руке помятый медный чайник.
– А я тебя, брат, давно поджидаю! – радостно заулыбался он. – Вот как раз на ночь чайку хлебнем, чтоб в пузе не урчало. Я и хлебца поджарил на постном масле…
От такой приветливой встречи Павел повеселел. Чай пили с колотым сахарком. Все же хозуправление ЧК старалось в меру прилично снабжать своих сотрудников.
– Земелю своего встретил. Он в оперативном отделе работает, – макая сахар в налитый в блюдечко чай, сказал Павло. – Во где работенка! Мы вот с тобой чаи гоняем, а они там иной раз до утра не расходятся.
– Это уж кому что на долю выпало, – улыбнулся Кольцов. – Хотя и у нас служба не мед.
– Ну да, – согласился сосед и добавил: – Особенно в последнее время, когда с Махной не поладили.
– Да мы с ним давно не ладим.
– Во-во!
– А надо бы поладить! Я-то эту публику, как вот тебя, видел, – хрустя сахаром, сказал Кольцов. – В основном гречкосеи, селяне. Только задуренные очень.
– Тебе виднее, ты на этом деле сидишь.
Кольцов действительно по просьбе председателя ВУЧК Манцева занимался сейчас разработкой «дела Махно». После пережитого в тылу у махновцев он в одну минуту стал знатоком и специалистом по банде. Особенно после того, как выяснилось, что Левка Задов, кроме Кольцова, ни с кем в переговоры не вступает.
Манцева интересовало, возможно ли примирение и какой ценой. Несмотря на нехватку помещений, Василий Николаевич выделил Кольцову просторный кабинет и даже нашел ему хорошего помощника – отдал своего адъютанта, парнишку-самоучку из крестьян Глеба Пархомчука, очень толкового и расторопного. И даже средства на агентурную работу выделил, хотя такой статьи «для Махно» во Всеукраинской чрезвычайной комиссии предусмотрено не было.
Кольцов дал свое согласие заниматься этим делом. Он видел, как трещат тылы под натиском махновских отрядов. Харьков, правда, «повстанцы» штурмовать не стали: не прошли зря беседы Кольцова с Левкой Задовым. Но окрестным городам досталось. Все, что большевики сшивали днем, махновцы распарывали ночью, и ножи у этих горе-портных не тупились.
Видимо, надо решительнее настаивать на том, чтобы Нестор Иванович вливался со своей дивизией в ряды Красной Армии. Он уже было соглашался, но продолжал вести какую-то детскую игру: «Комдивом не пойду. Хлопцы засмеют. У меня ж армия. Ежели назначат командармом, как Сеньку Буденного, и со всеми другими вытекающими – можно и подумать».
В конце концов, черт с ним, пусть будет командармом. Ради такого дела можно бы и поступиться своими амбициями. Так ведь нет же! Не хотят! Упираются.
– Я с тобой про Махна не просто так разговор затеял. Хочу тебе по секрету кое-чего сказать, – со звоном ставя на тумбочку чашку с блюдцем, решительно начал сосед. – Это так, для сведения. Земеля мой просил предупредить, чтоб никому ни полслова.
Кольцов насторожился, тоже отставил стакан, прямо поглядел в единственный глаз соседа.
– Ну говори же!
– Земеля видел бумагу, тебя касаемую. Ну не впрямую, конечно. Вроде как оттуда. – Сосед поднял вверх пожелтевший прокуренный палец. – Не то от Склянского, не то от самого Троцкого… Земеля так прикинул, что раз мы с тобой вроде как однокорытники, то не худо тебя предупредить, что там… – Сосед вновь ткнул пальцем вверх. – Недовольны мягкостью к банде Махно. Что, дескать, пора тебе проявлять пролетарскую непримиримость и все такое…
Кольцов нахмурился. Само предостережение не было для него новостью. Он уже и раньше ощущал сгущающиеся тучи – как тогда, перед встречей с Дзержинским, который, используя свое влияние, как бы в одночасье отсек от него все нападки и обвинения.
Но сейчас не было рядом Дзержинского. А он, Кольцов, возможно, чего-то недопонимает в самой сути своего ведомства. Или оно не понимает его, Павла Кольцова. Дзержинский мог бы все разъяснить, помочь, а если заслужил, то и отругать.
– Я к чему веду, Паша, – прервал его размышления Заболотный. – Тут как бы вырисовываются две точки зрения. Ты – за то, чтобы мужиков как можно больше спасти, этих самых гречкосеев, а они там – чтоб революционную принципиальность соблюсти. Словом, оглядись по сторонам, с Манцевым Василь Николаичем посоветуйся, еще с кем, только не ссылайся на моего земелю…
– Само собой, – кивнул Кольцов.
Глядя своим единственным глазом в стол, Павло с тяжелым вздохом сказал:
– Как-то все непросто. Вот, казалось, надо только врагов разбить – ну генералов, помещиков, буржуев. И все! И победа! А тут крестьяне вмешались. Сам по сводкам знаешь: кругом мужицкие восстания. Мужик – ему всякая там теория, принципиальность – все это воздуха´, бздушки. Он хозяйствовать желает.
– Естественно, раз ему землю панскую дали, – согласился Кольцов.
– То-то и оно! Выходит, получил, что хотел, а теперь повернул против большевиков. Я такого дела, Паша, своим простым умом понять не могу.
– Думаю, не только ты. Наверху все разговоры сейчас о мужике. Троцкий, например, предлагает демобилизовать армии и создать совхозы. По военному образцу, с военной дисциплиной. С техникой, со специалистами, агрономами. Но главное – с военной дисциплиной.
– Пустое! – Павло поднял голову. – Хлеб по приказу не вырастишь. Хлеб – мужицкое дело, его забота. Мужика не обойти, нет. Он душу в землю вкладывает. Как бы беды не вышло.
– Да, беда, брат, уже вышла, – вздохнул Павел.
– Вот и я так думаю. В нашем селе пятеро ушли к Махно. Все справные хозяева, трудящие. Не хотят задарма работать. Вроде надо теперь на голытьбу надеяться? Как же! Я сам из голытьбы. Хлеба мы не дадим, навыка того нет. Воевать за большевиков – это пожалуйста. Это другое. Но война не земля. Хлеба не родит. Значит, и впрямь надо к справному мужику поворачивать, на свою сторону его перетягивать. С оглядкой, с умом… Как лиса к ежу подходит, видел? С хитрецой да с уважением.
Павло неожиданно закончил разговор:
– Ладно! Тут в этих делах голову сломать можно… А вот ты, Андреич, мои слова учти, будь поосторожнее. То ли ты возле огня ходишь, то ли огонь возле тебя. Ты человек своего, незаемного ума, да только это иногда и припрятать нужно. С родной бабой и то иной раз хитрить приходится. Как же! А тут не баба, тут революция, она любит, чтоб подчинялись.
Чай допивали молча. Кольцов думал о том, что, может быть, зря он не настоял на немедленном переводе в Москву, в Иностранный отдел ВЧК, как того хотел Феликс Эдмундович. Может быть, это действительно была бы для него настоящая работа. Но что сделано, то сделано. Чего теперь после драки кулаками махать. А то, что сказал Павло, совсем не лишнее. Надо думать… думать…
Сейчас махновцы вроде бы собираются на восток, на Дон. С одной стороны, будет немного полегче войскам, ведущим борьбу с наступающим Врангелем, а с другой – что, если Махно снова подожжет Дон? И это тогда, когда захлебывается наступление красных войск на Варшаву. В последнее время Кольцов недоумевал, как это главком Каменев, командующий Западным фронтом Тухачевский и, конечно, председатель Реввоенсовета Троцкий, пригнавший свой бронепоезд к Белостоку, чтобы руководить наступлением «на месте», допустили наступление на польскую столицу.
Революционный азарт, нетерпение? Он, Кольцов, конечно, не стратег, но хорошо понимает всю опасность такого наступления. Срочно необходимо подкрепление. Если бы Махно послушался тогда совета этого никому не известного Сталина и пошел на Галицию (Левка донес ему обо всех спорах по этому поводу в махновской верхушке), генералу Вейгану, которого прислали из Франции на помощь Пилсудскому, пришлось бы снять с Вислы свои лучшие броневые силы…
– Знаешь что, браток Кольцов, – сказал Заболотный с сочувствием. – Вижу, затронуло тебя мое предупреждение. Извини. От души. Но ложись-ка ты лучше спать. Утро, как известно, вечера мудренее, а утро уже через четыре часа. Какой будет толк от твоей головы, если в ней сонные мухи будут жужжать…
– Верно, – согласился Кольцов, прикрутил фитиль лампы и задул огонь.
Вмиг высветилось огромное окно, а за ним небо с августовскими звездами. Павел пошире отворил створки. Прохладный, уже припахивающий осенью воздух наполнил комнату.
Нет, совсем не тиха украинская ночь. И не только в Таврии. Плодородный край, окружающий подступы к Крыму, полыхает огнем войны. Вся хлебная Украина затянута густым военным дымом. Нападают, вырезают, рубят, расстреливают, взрывают. Да что республика? А разве на Дону, на Волге, в Сибири не разлились бурным, смертоносным половодьем восстания?
Свой со своим дерется насмерть.
Самый сильный огонь – на западе, у Вислы. Недавно еще Польша была частью России, жила посытнее, чем иные русские губернии. Рязанские мужички ездили на заработки в Сандомир и Люблин, купцы – в Лодзь за мануфактурой, а питерские и московские евреи коммерсанты отправлялись в польскую столицу за «варшавским серебром»: изделиями из мельхиора, столовыми приборами, супницами, конфетницами. А взамен в Польшу везли вологодское и сибирское масло, оренбургскую пшеницу, вятский лес…
Жили как люди. Когда это было? Кажется, в незапамятную пору, до Рождества Христова. Сейчас Польша наспех создала мощную армию, техникой ее снабжает вся Европа, обучают австрийские и французские офицеры, и она на равных борется с Россией. Для поляков это битва за «ойчизну», для Европы – сражение с коммунизмом, который, охватив умы русских, рвется с востока туда, где он зародился, к немецким, французским городам.
У Белостока, где скрещиваются железнодорожные пути, ведущие с севера на юг и с запада на восток («Ворота в Польшу»), стоит под парами поезд Троцкого.
Все знают: Троцкий – глаза и уши Ленина и его карающая длань. Троцкий – это Революция.
Это он, подавляя сопротивление военачальников первой волны, вождей, батек и партизан, насытил красные полки и дивизии военспецами, знатоками стратегии и тактики. Кто из бывших генералов, полковников и поручиков пошел по принуждению, кто – за пайком, кто примазался к силе, кого заставили согласиться взятые в заложники семьи, но многие пошли за веру. Не в царя и отечество, не в коммунизм, нет – в Троцкого, этого очкастого, козлобородого ученого еврея, который взялся возродить империю под красными флагами. Что там империю! Как Наполеон, он замахивался на всю Европу.
Решительности и смелости в нем оказалось больше, чем у благообразных выучеников Генерального штаба и царских сановников, которые долго позволяли революции подтачивать фундамент величайшей в мире страны.
В комнате полыхнуло, будто на мгновение зажгли электричество, – это мимо окна пронесся огромный метеорит.
– Слышь, Кольцов, куда ж они падают? На землю? Отяжелеет ведь земля, провалится…
Кольцов ничего не ответил. Поворочался немного. Но мысли о Троцком, о его непримиримой, лютой ненависти к Махно не покидали его, не давали уснуть.
Призывая сон, Павел зарылся в подушку лицом. Недавний разговор не давал покоя. Кольцов понимал, что вступил в споры с недюжинной силой. И надо было как-то держаться. На него надеются. Такие, как Левка Задов и многие тысячи запутавшихся в дебрях свободы людей.
Глава третья
В Белостоке, на белорусской земле, стоял огромный, устрашающего вида поезд. Два окованных сталью паровоза тяжело пыхтели и курились паром. Они были готовы к отбытию, в любой миг могли сдвинуть с места длинную цепь вагонов. Даже тот, с зашторенными окнами, где ярко сияли голубоватые электрические лампочки (ток непрерывно подавала мощная поездная электростанция). В вагоне шла напряженная штабная работа, оттуда исходили циркуляры и, звеня шпорами, то и дело вылетали рассыльные.
А по ночам, когда вокруг все стихало, в закрытом купе, щуря бессонные глаза, скрытые толстыми линзами очков, Лев Давидович Троцкий писал пламенные статьи. Днем у него это получалось хуже.
Язвителен, остроумен, образован. Троцкий – гений революции. Статьи его разят наповал, возбуждают общий интерес. Ими зачитывается вся Европа. Да что статьи! А его речи! Его голос! Высокий, надтреснутый, но доходящий до каждого сердца голос Льва Давидовича останавливал бегущие полки, обращал противников в союзников, переворачивал, вытряхивал, как старые перины, сложившиеся убеждения, укреплял нестойких и творил победу там, где поражение уже казалось неизбежным.
Троцкий первый превратил эфир в поле политической битвы. На радиоволнах он схватился с мастером полемики Клемансо, изобличавшим и громившим большевиков. Тонкий писк морзянки разносил мысли и слова Льва Давидовича по всей Европе. Захваченная новой властью, мощная царскосельская станция поразила высотные антенны Эйфелевой башни. И Клемансо примолк, сраженный энергией, смелостью, образностью речи своего противника. Примолк потому, что Троцким стала заслушиваться вся Франция, его избиратели. А ведь это была всего лишь морзянка. Клемансо не довелось услышать живую речь Троцкого, его саркастический голос, которым он подкреплял убийственные аргументы.