Это было началом конца. После прогремевшей в 1934 году постановки «Дамы с камелиями» у Мейерхольда настал период провалов и неудач, завершившийся закрытием театра. Постановление о ликвидации театра имени Мейерхольда было опубликовано в январе 1938 года. Этот документ настолько красноречив и характерен для того времени, что, мне кажется, стоит привести его полностью.
«Комитет по делам искусств при Совнаркоме СССР издал приказ о ликвидации театра им. Мейерхольда.
Комитет по делам искусств признал, что театр им. Мейерхольда окончательно скатился на чуждые советскому искусству позиции и стал чуждым для советского зрителя. Это выразилось в том, что:
1. Театр им. Мейерхольда в течение всего своего существования не мог освободиться от чуждых советскому искусству, насквозь буржуазных, формалистических позиций. В результате этого, в угоду левацкому трюкачеству и формалистическим вывертам, даже классические произведения русской драматургии давались в театре в искаженном, антихудожественном виде, с искажениями их идейной сущности (“Ревизор”, “Горе уму”, “Смерть Тарелкина” и др.).
2. Театр им. Мейерхольда оказался полным банкротом в постановке пьес советской драматургии. Постановка этих пьес давала извращенное, клеветническое представление о советской действительности, пропитанное двусмысленностью и даже прямым антисоветским злопыхательством (“Самоубийца”, “Окно в деревню”, “Командарм-2” и др.).
3. За последние годы советские пьесы совершенно исчезли из репертуара театра. Ряд лучших актеров ушел из театра, а советские драматурги отвернулись от театра, изолировавшего себя от всей общественной и художественной жизни Союза.
4. К 20-летию Октябрьской революции театр им. Мейерхольда не только не подготовил ни одной постановки, но сделал политически враждебную попытку поставить пьесу Габриловича “Одна жизнь”, антисоветски извращающую известное художественное произведение Н. Островского “Как закалялась сталь”. Помимо всего прочего, эта постановка была злоупотреблением государственными средствами со стороны театра им. Мейерхольда, привыкшего жить на государственные денежные субсидии.
Ввиду всего этого, Комитет по делам искусств при Совнаркоме СССР постановил:
а) ликвидировать театр им. Мейерхольда как чуждый советскому искусству;
б) труппу театра использовать в других театрах;
в) вопрос о дальнейшей работе Вс. Мейерхольда в области театра обсудить особо».
Закрытие театра стало тяжелейшим ударом и для Мастера, и для его супруги. Зинаида Райх впала в тяжелую депрессию и месяцами не выходила из дома. Что касается Всеволода Эмильевича, то он без дела не остался: ему протянул руку Станиславский и пригласил в свой театр. Но все это было не то. К тому же многие понимали, что закрытием театра дело не ограничится: за «антисоветское злопыхательство» и за «клеветническое представление о советской действительности» рано или поздно придется отвечать.
Вокруг Всеволода Эмильевича мгновенно образовалась пустота. С ним перестали здороваться, его обходили стороной, не принимали приглашений заглянуть на чашку чая. Все понимали, что закрытием театра дело не ограничится – и оказались правы.
Но вот ведь как бывает, – кроме Станиславского нашелся еще один человек, который, хоть и из горних высей, но все же заступился за Мейерхольда. Эти человеком оказался Маяковский. Его авторитет в те годы был непререкаем, поэтому голос любимого вождем поэта внес немалую сумятицу в ход следствия. А выглядело это заступничество так. Как раз в это время готовилось к печати очередное собрание сочинений Маяковского. Составители разыскали один из ранних отзывов Маяковского о Мейерхольде и включили его в двенадцатый том. Согласитесь, что это был поступок! Ведь риск оказаться в соседней камере с Мейерхольдом был по-настоящему велик. Но – обошлось.
А вот что писал Маяковский о дорогом ему Всеволоде Эмильевиче:
«И когда мне говорят, что Мейерхольд сейчас дал не так, как нужно дать, мне хочется вернуться к биографии Мейерхольда и его положению в сегодняшнем театральном мире. Я не отдам вам Мейерхольда на растерзание! Надо трезво учитывать театральное наличие Советской республики. У нас мало талантливых людей и много гробокопателей. У нас любят ходить на чужие свадьбы при условии раздачи бесплатных бутербродов. Но с удовольствием будут и хоронить.
Товарищ Мейерхольд прошел длительный путь революционного лефовского театра. Если бы Мейерхольд не ставил “Зорь”, не ставил “Мистерии-буфф”, не ставил “Рычи, Китай”, не было бы режиссера на территории нашей, который взялся бы за современный, за революционный спектакль. И при первых колебаниях, при первой неудаче, проистекающей, может быть, из огромности задачи, собакам пошлости Мейерхольда мы не отдадим!»
Казалось бы, лучше не скажешь, и к мнению официально признанного трибуна неплохо бы прислушаться! Ан нет, не прислушались и упекли в кутузку.
Пока из Мейерхольда тянули жилы на допросах, кто-то решил заняться его женой: 15 июля 1939 года Зинаида Райх была зверски убита, причем прямо в своей квартире. Версий этого преступления много – от любовника до сотрудников НКВД, от театральных знакомых до простых грабителей, но ни одна из них не считается доказанной. По большому счету дело об убийстве Зинаиды Райх до сих пор нельзя считать закрытым.
Всеволод Эмильевич об этом, конечно же, не знал, а так как его перестали вызывать на допросы, он решил написать собственноручные показания. Тридцать одна страница написана рукой Мейерхольда, но как написана… Ломаные, раздерганные строчки, кое-как слепленные буквы. Собственно говоря, это даже не показания, а своеобразный творческий отчет Мастера.
С какими замечательными людьми сводила его судьба, какие титаны мысли оказали на него влияние! Вы только вслушайтесь в этот перечень имен: Метерлинк, Пшебышевский, Белый, Брюсов, Аннунцио, Бальмонт. Всеволод Эмильевич рассказывает о парнасцах, символистах и акмеистах, о знаменитых «средах» у Вячеслава Иванова, об общении с Мережковским, Струве, Гиппиус, Ремизовым, Чулковым, Гумилевым, Волошиным, Сологубом, Разумником и Чеботаревской. А встречи с Горьким, Чеховым, Бенуа, Добужинским, Философовым, Комиссаржевской, Савиной! И не только встречи, но и совместная работа с этими великими людьми, составлявшими цвет и гордость русской культуры.
То ли под влиянием этих воспоминаний, то ли он просто встряхнулся, но в начале октября к Всеволоду Эмильевичу пришло самое настоящее прозрение: он понял, что творит нечто непотребное, что, идя на поводу у следователей, говорит не то, что было, а то, что нужно следователям. И на очередном допросе он решительно заявляет:
– На допросе 14 июля я показал, что Дикий был привлечен Олешей к террористической деятельности. Эти мои показания не соответствуют действительности, потому что Олеша никогда об этом не говорил. И вообще, с Олешей никаких разговоров о террористической деятельности не было. Дикого я оговорил. А оговорил потому, что в момент допроса находился в тяжелом психическом и моральном состоянии. Других причин нет.
Дальше – больше! Потребовав бумаги, Всеволод Эмильевич пишет, что Эренбург в троцкистскую организацию его не вовлекал, с Пастернаком, Шостаковичем и другими своими знакомыми антисоветских разговоров не вел, и уж, конечно же, ни о каком терроре не могло быть и речи.
Следователи запаниковали: обвинение разваливалось как карточный домик. А Всеволод Эмильевич продолжал писать собственноручные показания. Но теперь это были показания не сломленного, больного арестанта, а мужественного, все понявшего и принявшего решение человека. Он пишет, что показания, касающиеся Милютиной, не соответствуют действительности.
«Я путал имена и даты, – пишет он, – переадресовывал события от одних лиц другим. Например, Рыков и Милютина были у меня на квартире – этого было достаточно, чтобы я заявил, что встречался с Рыковым у Милютиных. А этого не было. То же и с Бухариным… Не могу ничего точно сказать и о Радеке».
Несколько позже у него поинтересовались, ознакомился ли он с материалами дела и имеет ли какие-нибудь жалобы и заявления.
– С материалами следствия я ознакомился, хотя хотел еще почитать. Никаких жалоб по отношению к следствию не имею. Следователь Шибков никакого давления на меня не оказывал, а следователи Воронин, Родос и Сериков давление оказывали.
Вот так, ни больше ни меньше… А знаете, что означает невинная на первый взгляд формулировка «оказывать давление»? Думаете, речь идет об окриках и оскорблениях? Как бы не так! Все гораздо проще и страшнее. Несколько позже я об этом расскажу, причем устами самого Всеволода Эмильевича. А пока что он спешил исправить содеянное и чуть ли не круглосуточно писал собственноручные показания:
«К своим ранее данным показаниям относительно следующих лиц: И. Эренбург, Б. Пастернак, Л. Сейфуллина, Вс. Иванов, К. Федин, С. Киршон, В. Шебалин, Д. Шостакович, С. Эйзенштейн, Э. Грин, В. Дмитриев считаю долгом внести ряд добавлений, а главное, весьма существенных исправлений.
1. Илья Эренбург не вовлекал меня в троцкистскую организацию. Категорически заявляю, что ни Эренбург, ни Мальро не говорили мне ни о недолговечности советской системы, ни о том, что троцкистам удастся захватить власть, ни о том, что следует настойчиво и последовательно продолжать борьбу против партии и добиваться свержения советской власти.
2. Я не вел с Б. Пастернаком разговоров, направленных против партии и правительства. Ни по указаниям Эренбурга, ни по своей личной инициативе я не вербовал в троцкистскую организацию ни Б. Пастернака, ни Ю. Олешу, ни Л. Сейфушшну, ни Вс. Иванова, ни К. Федина, ни С. Кирсанова, ни В. Шебалина, ни Д. Шостаковича.
3. В отношении Ю. Олеши считаю долгом сделать следующее существенное исправление: я Ю. Олешу в троцкистскую организацию не вербовал. Не соответствует действительности и то мое показание, что будто бы Олеша намечался как лицо, могущее быть использованным по линии физического устранения руководителей партии и правительства. О терроре никогда речи не было».
Казалось бы, все показания, данные ранее, полностью дезавуированы и дело надо закрывать. Не тут-то было! 27 октября 1939 года Мейерхольду предъявили обвинительное заключение, в котором его по-прежнему называют кадровым троцкистом, а также агентом английской и японской разведок.
Но Всеволод Эмильевич не сдается. Прямо из Бутырки он пишет пространную жалобу Прокурору Союза ССР:
«16 ноября 1939 года мое дело закончено. Я безоговорочно подписал последний лист, как безоговорочно подписывал ряд других протоколов, делая это против своей совести. Теперь я от этих вынужденно ложных показаний отказываюсь, так как они явились следствием того, что ко мне, 65-летнему старику (и нервному, и больному), применялись такие меры физического и морального воздействия, каких я не мог выдержать, и стал наводнять свои от веты чудовищными вымыслами. Я лгал, следователь записывал, причем некоторые ответы за меня диктовал стенографистке. А потом я под этой ложью подписывался, потому что мне говорили, что если не подпишу, то бить будут в три раза сильнее.
Я никогда не был изменником Родины, никогда не участвовал ни в каких заговорщических организациях против советской власти. И кто посмеет клеветать на меня, что я был шпионом хоть одного из иностранных государств? Но следователи вынуждали меня репрессивными методами в этих преступлениях “сознаваться” – ия лгал на себя.
Прошу вызвать меня к себе. Я дам развернутые объяснения и назову имена следователей, вынуждавших меня к вымыслам».
Прокурор, как и следовало ожидать, выслушивать «развернутые объяснения» умело маскировавшегося врага народа не пожелал. Тогда Мейерхольд обратился к Берии. Реакция та же…
И тогда Всеволод Эмильевич пишет главе правительства Молотову. О реакции Молотова, слывшего гуманистом и правдолюбцем, я расскажу несколько позже, но сначала познакомлю с письмом – последним письмом в жизни Мейерхольда.
Письмо довольно длинное, из-за тюремных ограничений в бумаге оно написано в два приема, поэтому приведу лишь некоторые, в самом прямом смысле слова, кричащие строки:
«Чем люди оказываются во время испуга, то они, действительно, и есть. Испуг – это промежуток между навыками человека, и в этом промежутке можно видеть натуру такою, какая она есть… Так писал когда-то Лесков.
Когда следователи в отношении меня пустили в ход физические методы воздействия, а к ним присоединили еще и так называемую психическую атаку – и то, и другое вызвало во мне такой чудовищный страх, что моя натура обнажилась до самых корней. Кожа оказалась чувствительной, как у ребенка, а глаза от нестерпимой боли слезы лили потоками.
Лежа на полу, лицом вниз, я извивался, корчился и визжал, как собака, которую плетью бьет хозяин. Конвоир, который вел меня однажды с допроса, спросил: “У тебя малярия?” Такую мое тело обнаружило способность к нервной дрожи. И так – каждый день.
Когда я пытался заснуть, меня подбрасывало на койке, и я просыпался, разбуженный своим собственным стоном. Испуг вызывает страх, а страх вынуждает к самозащите. “Смерть, конечно, смерть легче этих мучений! – не раз я говорил себе. И я пустил в ход самооговоры в надежде, что они-то приведут меня на эшафот. Так и случилось, на последнем листе законченного следствием деле № 537 проступили страшные цифры параграфов уголовного кодекса: 58, пункт 1-а и И.
Вячеслав Михайлович! Вы знаете мои недостатки (помните однажды сказанное Вами в мой адрес: “Все оригинальничаете?”). Человек, который знает недостатки другого, знает его лучше того, кто любуется его достоинствами. Скажите: можете Вы поверить тому, что я – шпион, что я изменник Родины (враг народа), что я – член право-троцкистской организации, что я – контрреволюционер, что я в своем искусстве проводил (сознательно!) вражескую работу, что подрывал основы советского искусства?
Все это налицо в деле № 537. Там же слово “формалист” стало синонимом слова “троцкист”. В деле № 537 “троцкистами” объявлены: я, И. Эренбург, Б. Пастернак, Ю. Олеша (он еще и террорист), Д. Шостакович, В. Шебалин, Н. Охлопков и др.
Будучи арестованным в июне, я только в декабре 1939-го пришел в некоторое относительное равновесие. Я написал о происходящем на допросах Л.П. Берии и Прокурору Союза ССР, сообщив в своей жалобе, что я отказываюсь от своих ранее данных показаний. Недостаток мест не позволяет мне изложить все бредни моих показаний, но их множество.
Вот моя исповедь краткая. Как и положено, я произношу ее, быть может, за секунду до смерти. Я никогда не был шпионом, я никогда не входил ни в одну из троцкистских организаций (я вместе с партией проклинал Иуду Троцкого), я никогда не занимался контрреволюционной деятельностью.
Говорить о троцкизме в искусстве просто смешно. Отъявленный пройдоха из породы политических авантюристов, такой человек, как Троцкий, способен лишь на подлые диверсии и убийства из-за угла. Не имеющий никакой программы кретин не может дать программы художникам.
2.1. 1940 г.».
Казалось бы, самое главное сказано и письмо можно отправлять. Но Всеволод Эмильевич, будто предчувствуя, что времени у него осталось мало, а он еще не выговорился, делает весьма примечательную приписку: «Окончу заявление через декаду, когда снова дадут такой листок».
Прошло десять дней, и Мейерхольд садится за продолжение письма Молотову.
«Тому, что я не выдержал, потеряв над собой всякую власть, находясь в состоянии затуманенного, притупленного сознания, способствовало еще одно страшное обстоятельство. Сразу же после ареста меня ввергла в величайшую депрессию власть надо мной навязчивой идеи: “Значит, так надо! Правительству показалось, что за мои грехи, о которых было сказано с трибуны 1-й сессии Верховного Совета, кара для меня недостаточна”. А ведь был закрыт театр, разогнан коллектив, отнято строящееся здание.
Я должен потерпеть еще одну кару, решил я. Ту, которая наложена органами НКВД.
Как же меня здесь били – меня, больного, 65-летнего старика! Меня клали на пол лицом вниз, и резиновым жгутом били по пяткам и по спине. Когда я сидел на стуле, той же резиной били по ногам – от колен до верхних частей ног. В последующие дни, когда эти места были залиты обильным внутренним кровоизлиянием, били по этим красно-синим кровоподтекам – и боль была такая жуткая, что, казалось, на меня лили кипяток. Я плакал и кричал от боли. А меня все били этим страшным резиновым жгутом – по рукам, по ногам, по лицу и по спине.
Истязатели специально били по старым синякам и кровоподтекам: так гораздо больнее, а ноги превращаются в кровавое месиво. В промежутках между экзекуциями следователь еще и угрожал: не станешь подписывать протоколы, будем опять бить, оставив нетронутыми голову – чтобы соображал, и правую руку – чтобы было чем подписывать, остальное превратим в кусок бесформенного, окровавленного мяса. И я все подписывал.
Я умоляю Вас, главу правительства, спасите меня, верните мне свободу. Я люблю свою Родину и отдам ей все свои силы последних годов моей жизни».
Как вы думаете, был или не был услышан этот крик о помощи? Ведь проще всего сказать, что письма из тюрем до членов правительства не доходили и о творящихся в тюрьмах безобразиях они ничего не знали. Оказывается, доходили, еще как доходили. Это подтвердил один из секретарей Молотова, который регистрировал эти письма и клал на стол своего начальника.
Так как же отреагировал глава советского правительства на письмо Мейерхольда? А никак. Он промолчал. Он сделал вид, что это его не касается. Для бериевцев это было сигналом, означающим, что можно продолжать в том же духе и возню с Мейерхольдом заканчивать.
1 февраля 1940 года состоялось закрытое судебное заседание Военной коллегии Верховного суда Союза ССР. И хотя Всеволод Эмильевич виновным себя не признал, свои показания не подтвердил и заявил, что во время следствия его избивали, суд приговорил Мейерхольда к высшей мере наказания – расстрелу. 2 февраля приговор был приведен в исполнение.
Это, конечно, совпадение, но неподалеку от справки о расстреле Всеволода Эмильевича, подписанной старшим лейтенантом Калининым, в дело подшито письмо Алексея Максимовича Горького, которое он отправил Мейерхольду еще в 1900 году.
«Вы, с вашим тонким и чутким умом, с вашей вдумчивостью – дадите гораздо, неизмеримо больше, чем даете. И будучи уверен в этом, я воздержусь от выражения моего желания хвалить и благодарить вас.
Почему-то хочется напомнить вам хорошие, сердечные слова Иова: “Человек рождается на страдание, как искры, что устремляются вверх. Вверх!”»
Как в воду глядел Алексей Максимович, Мейерхольд был рожден на страдание. Чего-чего, а этого в его жизни было предостаточно. Но вверх он ушел не бесследно. Имя Мейерхольда, как ни старались изгладить его из памяти и предать забвению, из истории театра вычеркнуть не удалось. Да это и невозможно, ибо театр – это и есть Мейерхольд. Расстреляв Мейерхольда, сталинские палачи расстреляли театр, на многие годы отбросив назад театральное искусство и превратив его в живой плакат.
Но у этой печальной истории есть продолжение, причем, не боюсь этого слова, доблестное. Ведь людям, которые бросились на защиту честного имени Мейерхольда, пришлось иметь дело с Главной военной прокуратурой. И хотя на дворе был 1955-й и началась так называемая «оттепель», никто не знал, как долго продержится тепло и не вернется ли все снова на круги своя.
«Мейерхольд самобытен… я даже думаю, что он гениален»
Эти слова много лет назад сказал о Мейерхольде другой великий режиссер – Евгений Багратионович Вахтангов. Несколько позже он выразил эту мысль более развернуто: «Все театры ближайшего будущего будут построены и основаны так, как давно предчувствовал Мейерхольд. Мейерхольд гениален. И мне больно, что этого никто не знает. Даже его ученики».
Что касается учеников, то с выводом Вахтангов явно поторопился: придет время, и они докажут, что Мастер воспитал из них не только прекрасных актеров и режиссеров, но и, что не менее важно, людей не робкого десятка, умеющих постоять за доброе имя своего учителя.
Итак, год 1955-й… Приемная дочь Мейерхольда Татьяна Есенина обращается к тогдашнему главе правительства Георгию Маленкову с просьбой о пересмотре дела отчима, «который, как мне сообщили, был приговорен к 10 годам ИТЛ и 17 марта 1942 года умер в лагере». (Именно такие справки выдавали родственникам расстрелянных людей.) Маленков переадресовывает письмо Генеральному прокурору СССР Роману Руденко и поручает ему заняться делом Мейерхольда. В тот же день Руденко вызывает военного прокурора Ряженого и приказывает подготовить все необходимые бумаги.
Машина завертелась прямо-таки на бешеных оборотах! Подняли протоколы допросов, собрали справки обо всех упоминавшихся в деле лицах и, что особенно важно, обратились ко всем, кто знал Мейерхольда, чтобы они прислали свои отзывы о Всеволоде Эмильевиче. Не поленились заглянуть в архивы и проштудировать многочисленные статьи о творчестве Мейерхольда. Одна из них носит курьезный характер и посвящена не творчеству, а… аресту Мейерхольда контрразведкой Добровольческой армии. Произошло это в Новороссийске. Вот что писал об этом аресте корреспондент газеты «Черноморский маяк» Бобрищев-Пушкин в сентябре 1919 года:
«С глубоким нравственным удовлетворением принимаю перед обществом ответственность за арест Мейерхольда, происшедший благодаря моим статьям.
Мейерхольд не был жрецом аполитичного искусства, а большевистским сановником, отдавшим искусство на службу советской агитации. За это он получал от советской власти большие суммы, за это пользовался дружбой и протекцией Луначарского. Мейерхольд записался в партию, он – зарегистрированный большевик.
Моим читателям известно, что еще 7 июля, немедленно после приезда Мейерхольда н Новороссийск, я опубликовал, что это – большевистский комиссар, заведовавший в Петрограде театральной агитацией. Как главное преступление Мейерхольда, лишающее всякой возможности терпеть его на Добровольческой территории, я указал на то, что он ставил празднества в честь годовщины Октябрьской революции, в том числе кощунственную, оскорбляющую все русские святыни, земные и небесные, “Мистерию-буфф” Маяковского. С моей точки зрения, тому, кто праздновал с большевиками годовщину их революции, не место у нас.
Деятельность Мейерхольда цинично и открыто развертывалась на виду у всех петроградцев – мое право русского человека не дышать одним воздухом с большевиком, оскорбляющим своим присутствием Добровольческую территорию».
Жуткая, если вчитаться, статья… Один петербургский интеллигент своими публикациями, больше похожими на доносы, добивается ареста другого петербургского интеллигента и несказанно рад, когда это происходит. В разгаре Гражданская война, дискуссии идут на языке пулеметов, а тут вдруг человек с клеймом большевистского комиссара в стане врага. Только чудом можно объяснить, что тогда Мейерхольда не поставили к стенке! Но то, что не сделали белые, хоть и несколько позже, исправили красные.
В 1955-м эта публикация говорила в пользу Мейерхольда, ибо доказывала его верность большевистским принципам: он не остался у белых, вырвался из застенка и еще много лет работал на благо победившего пролетариата.
Как вы, наверное, помните, на допросах Мейерхольд назвал много известных всей стране имен, причем назвал их в контрреволюционном и антисоветском контексте. К счастью, следователи то ли не приняли эти россказни всерьез, то ли учли, что в последующем Мейерхольд отказался от своих показаний, но массовых арестов не последовало.
Как же повели себя эти люди потом, когда их стали приглашать к военному прокурору? Доблестно. И хотя уже не было ни Сталина, ни Берии, идти к прокурору все же боязно. Но они шли! Около сорока человек, забыв о страхе, явились тогда к прокурору, а потом прислали свои письменные отзывы. Читайте, и вы поймете, как советская интеллигенция любила и уважала Всеволода Эмильевича Мейерхольда.
Дмитрий Дмитриевич Шостакович, видимо, для убедительности, прислал свой отзыв на бланке депутата Верховного Совета РСФСР.
«Я познакомился со Всеволодом Эмильевиче Мейерхольдом в конце 1927-го или в начале 1928 года. Вскоре после знакомства он пригласил меня на работу в свой театр в качестве заведующего музыкальной частью. Проработал я там месяца два, а потом вернулся в Ленинград. А потом Мейерхольд предложил мне написать музыку к комедии Маяковского “Клоп”, что я и сделал.
Когда я работал в театре (1928 год), то пользовался гостеприимством семьи Мейерхольда и жил у него в квартире на Новинском бульваре. Таким образом, я имел возможность наблюдать этого выдающегося режиссера не только на работе, но и в быту. В дальнейшем я вел знакомство с Мейерхольдом до самого дня его ареста.
Исходя из этого, я считаю, вправе утверждать, что я был достаточно близко знаком с Мейерхольдом. Всеволод Эмильевич очень благожелательно относился к моим занятиям музыкой, к моим сочинениям. Я же буквально благоговел перед его гениальным талантом. Сближало нас и то, что он очень любил музыку, очень тонко в ней разбирался, не будучи специалистом-музыкантом. Наконец, это был передовой человек нашей эпохи.